Оценить:
 Рейтинг: 0

Бессонные ночи в Андалусии

Год написания книги
2019
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Всей семьей мы пошли на поминки генерала. У них была большая отдельная квартира с собственной ванной и туалетом. Обстановка в комнатах моих дворовых друзей, которые тоже, как и мы, жили в коммуналках, была примерно одинаковой: старый дерматиновый диван, давно списанный за ветхостью из канцелярий госучреждений, стулья и стол с реквизитными номерами внизу, шифоньер с давно рассохшимися, а потому не закрывающимися плотно дверцами, ну и так далее.

И вот я впервые оказалась в квартире, где были не грубо сколоченные стеллажи из простых досок, а настоящие шкафы и полки из блестящего темно-красного дерева, где широкая софа была накрыта мягким клетчатым пледом, а стулья заканчивались высокими дугами спинок. Особенно меня поразило зеркало: оно было трехстворчатым, огромным, чистым, без сколов и щербинок. Я рассматривала себя сразу в трех измерениях и стояла, не в силах оторваться от удивительного зрелища: я во весь рост, да еще видно и спереди, и сбоку, и сзади. За этим занятием меня и застал Крокодил, когда вошел в комнату, смежную со столовой, где сидели гости и печально уминали богато сервированный стол.

За своей спиной в зеркале я вдруг увидела отражение худенького белокурого мальчика, с огромными глазами и приветливой улыбкой, где пряталась легкая насмешка. Я резко обернулась и отпрянула от зеркала, как будто меня застали за воровством, заметалась по комнате, забыв, в какой стороне дверь. А мальчик стоял и смеялся. Наконец, я сообразила, куда нужно идти, сказала ему на всякий случай «дурак» и вышла. И оказалась на кухне. Здесь я снова увидела чудо. На столе стоял, приготовленный к подаче в гостиную (куда детям не полагалось сейчас входить), чайный сервиз. Такие я видела один раз только в музее: нежно розовые прозрачные чашки с золотым ободком по краю и маленьким цветочком на боку, какая-то замысловатая вазочка, полная печенья с завитушками и высокий чайник с гордо поднятым золотым носиком. Я стояла, разинув рот, закрывая его только чтобы сглотнуть набежавшие слюни. Наверное, на меня было смешно смотреть, в чем я тут же и удостоверилась, услышав за спиной смех мальчишки. Я не успела повторить «дурак», потому что он протянул мне вазочку с печеньем и сказал: «Бери, пожалуйста».

– Пойдем, я тебе еще чего-то покажу, – предложил он, когда я догрызла сухое печенье, несколько давясь под его внимательным взглядом сине-прозрачных глаз. Стараясь сохранить независимый вид, но движимая любопытством, я пошла за ним. И мы оказалась в настоящей библиотеке. Я много читала и, конечно, была записана в школьную и районную детскую библиотеку. Но увидеть такое количество книг просто в жилой комнате, я даже представить не могла. По трем сторонам комнаты высились книжные шкафы. За чистыми стеклами полок тусклым золотом светились корешки каких-то могучих фолиантов. Некоторые, не уместившись в вертикальном положении, лежали плашмя, а на обложках я увидела обнаженные торсы греческих богов и богинь. Именно в тот момент я как-то остро поняла, что мне никогда не прочитать всего, поняла ограниченность человеческих и лично моих возможностей; что жизнь, ее тайны, полностью мне так и не раскроются никогда.

С того дня мы стали дружить, а на стене в моем подъезде, конечно, появилась прорезанная острым куском кирпича «нетленка» одного из местных летописцев: «Эрик и Юлька – жених и невеста».

Я стала меньше носиться по двору с привычной компанией, предпочитая общество одного человека. Мы встречались почти ежедневно, ходили в кинотеатры, консерваторию, на выставки, обсуждали прочитанные книги. На все лето Эрик уезжал с семьей на дачу, а я, как обычно, в пионерский лагерь на три смены, где раньше мне было всегда весело и интересно. Потом я стала нетерпеливо ждать окончания летнего сезона, я хотела быть в Москве, быть ближе к Эрику.

После очередного лета, вернувшись в город, я с удивлением заметила, что Эрик превратился вдруг в высокого крупного парня, сразу выделяющегося среди наших низкорослых, худосочных сверстников. Кстати, поэтому ему и дали в нашем спектакле роль крокодила.

Я стала частым гостем у него дома. После смерти отца они остались жить в огромной квартире вчетвером: Эрик и три вдовушки, его мама, тетя и бабушка. Я уже знала, что по отцовской линии все в родне были люди военные, а вот материнская «веточка» росла на древе искусств. Крокодилова тетка была когда-то балериной Большого театра, танцевала в кордебалете. Бабка тоже была артисткой – пела в хоре Большого. А мама, получив музыкальное образование и выйдя замуж за Вольского, нигде не работала и была просто мамой. Меня всегда принимали очень приветливо, искренне, уверяя, что я могу приходить к ним, даже когда самого Эрика нет дома. И я иногда приходила. Они уже знали мою страсть к альбомам с репродукциями картин. Тексты на немецком я разбирала с трудом, но зато могла просто любоваться картинами. Там были редкостные книги со старинными гравюрами, офортами, книги по искусству, изданные в Германии еще до Второй мировой, среди них – редкая вещь, каталог и репродукции картин Дрезденской галереи до ее разрушения. Такими же довоенными, если не дореволюционными, были и огромные альбомы с прекрасно сделанными репродукциями картин из Лувра, Прадо, Эрмитажа, Русского музея. Я с благоговением осторожно переворачивала тонкую прозрачную бумагу, предваряющую появление каждой картины, и могла часами рассматривать детали портрета, пейзажа, натюрморта. Время от времени мама Эрика или тетя, подходили ко мне и, едва взглянув на картину, рассказывали о самом художнике, объясняли, почему его считают великим, спрашивали мое мнение о картине и выслушивали его очень внимательно. Теперь я могу уверенно сказать, что мой вкус во многом сформировался в квартире Вольских.

Мне нравилось здесь все. Затаившаяся в тяжелых, золотисто коричневых шторах, тишина, распластавшаяся по широким коврам, зависшая среди картин и гобеленов. Нравились ежевечерние чаепития, которые всегда были похоже на торжественные приемы, потому что на столе стояли те необыкновенные чашки тончайшего фарфора, которые я впервые увидела на поминках Вольского-старшего. Оказывается, этот чайный сервиз использовался не по случаю, а просто так, каждый день. Нравились разговоры за столом, в которых не было места для тем бытовых, вроде, где достать гречневую крупу, даже когда эта проблема, действительно, стала очень актуальна и в этой семье. Зато собравшиеся женщины могли не один час обсуждать и даже вежливо спорить по поводу, например, арабески, выполненной молодой примой-балериной, сравнивая мастерство нынешних и прежних танцовщиц. Обсуждали сомнительную необходимость изменений в хореографии старых постановок, в том числе костюмов и декораций и т. п. И все трое сходились во мнении, что появление неистового Григоровича грозит крахом столетним традициям Большого. С другой стороны, они нехотя признавали, что кое-что, действительно, немного обветшало в Большом, и любопытно будет посмотреть на перемены.

Я сидела за красиво накрытым столом в гостиной (в отличие от московской традиции, вечерний чай подавали не на кухне) и с удовольствием «растопыривала глаза и уши», по выражению Эрика. Сам он давно привык к этим чайным беседам, а потому, может быть, и не участвовал в них. Да и вообще, сфера его интересов лежала далеко от темы балета, оперы и прочих жанров искусства.

У него были другие увлечения – политика, события в мире, стране, вопросы истории, войн и революций. Он и меня старался приобщить к этому, не упуская случая заняться моим образованием. Он много читал, доставал запрещенную тогда литературу и снабжал меня этими синими, едва различимыми текстами. Надо было прочитать за одну ночь, максимум – за две. Он втягивал меня в обсуждение прочитанного, но права слова я не получала: говорил всегда он. Он хотел быть дипломатом, пошел учиться в МГИМО и блестяще его закончил.

Кстати сказать, муж тетки, дядя Эрик, обрусевший немец, тоже был дипломатом, причем, довольно известным. Он-то и приобретал, где и как только мог, книги и альбомы с репродукциями европейских и русских художников, чьи картины украшали многие музеи по всему миру. За свою сравнительно недолгую жизнь ему удалось собрать редчайшую коллекцию. Дядя был полиглотом, и его отправлен в Испанию, где он сражался вместе с другими интернационалистами-добровольцами в гражданской войне против Франко за Республику. И там, где-то на берегах Эбры он и погиб. Своих детей не было, и когда родился племянник, все без возражения решили назвать его в честь дяди.

Своей гибелью старший Эрик избавил родственников от неприятностей, связанных с принадлежностью к «врагу народа». После возвращения с гражданской войны в Испании, его запросто могли объявить германским шпионом (учитывая его немецкое происхождение), агентом разведок других стран (учитывая знание многих иностранных языков). Арест, ссылка, а иногда и расстрел грозили тогда многим и по менее уважительному поводу. Эту историю я узнала значительно позже, когда уже вошла в эту семью как жена любимого и единственного сына, племянника, внука.

Он и мне стал единственным и любимым.

Отец небесный, я его любила больше, чем всех остальных вместе взятых и, конечно, больше, чем себя. Мне не просто нравилось смотреть на него, любоваться каждой мелочью: как он берет чашку, как ест, одевается, смеется, читает. Все, что он делал и как он это делал, мне не просто нравилось. Я обожала его и все, что было с ним связано. Когда мне приходилось иногда стирать его рубашки, правда, редко, поскольку на право делать это, претендовали все женщины, окружавшие его дома, я чуть ли не плакала от счастья. Я любила его запах, что вообще в отношениях между партнерами вещь очень важная. Я любила, как он обнимает меня, целует. Я любила любить его. Кажется, что и он тоже. Но на свой манер, всегда чуть насмешливо, иронически, как, бы не доверяя до конца ни мне, ни даже самому себе, своим чувствам. Возникало ощущение какой-то междоусобицы, лучше сказать, противостояния, где каждый борется за сохранение своего «эго».

И я упустила очень важный переходный момент в наших взаимоотношениях. А началось с того, что я тоже перешла в общении с ним на насмешливый ироничный тон. Но ирония и насмешка была обращена скорее на себя, а не на собеседника. Наверное, я надеялась, что это будет неким элементом моей личной защиты. Но самоирония оказалась разрушительней, чем ирония, направленная на другого. Я начала быстро проигрывать в противостоянии.

Вопреки изречению классика по поводу москвичей, наши отношения испортил совсем не квартирный вопрос. Быт не повлиял на наши ссоры и конечное расставание.

Разногласия наши касались, как ни смешно сейчас вспомнить, вопросов политических, моральных и в целом – этических. Мы не сходились ни по одному пункту, каждый стоял на своем, не желая уступить ни на шаг. Спорщики мы были отъявленные.

Эрик быстро вступил в партию, стал секретарем факультета. Путь наверх был открыт. При этом он отрицал или презирал почти все, что делалось тогда в Советском Союзе. Он издевался над текстами передовицами газет, где из года в год писали о героических битвах за урожай, высмеивал объявленные народу результаты выборов – стопроцентные «за», возмущался методами подавления любых выступлений инакомыслящих, негодовал по поводу изгнания из страны великих писателей, поэтов, мыслителей и так далее. Но все эти крамольные мысли Крокодил высказывал, только сидя на московской кухне, в кругу самых близких людей. Я тоже кое-что понимала, о многом думала и догадывалась, умела читать между строк. Да, мы трепались до рассвета на кухнях, как и тысячи других, так называемых, интеллигентов. А утром мы возвращались в свои НИИ, ВУЗы, библиотеки, «ящики», лаборатории и кафедры и следовали установленному порядку. В кругу наших близких друзей никто не стал открытым диссидентом, никто не выходил на Красную площадь с протестами и не привязывал себя цепями к лобному месту, никто не сидел в тюрьме или психушке по политическим мотивам. Доставали затертые синие листочки «самиздата», читали по ночам, обменивались, как самими изданиями, так и мнениями, слушали, конечно, «Голос Америки» и «Радио Свободы». Ну, вот, пожалуй, и все. Задушенный протест проявлялся лишь в том, что кто-то из знакомых, вполне способных и даже талантливых людей, уходили работать в котельные, на грузовые и овощные базы, работали дворниками, другие продолжали писать стихи и прозу, рисовать или просто читать, читать, доставая из самого глубокого подполья запрещенную литературу. Так мы и жили: миллион терзаний в сердце, яростное многословие на кухнях и полная бездеятельность, страх, сковывающий даже самых красноречивых. Раздвоение личности не редко приводило к ранним инсультам, инфарктам и прочим старческим болезням. Ну и конечно, алкоголизм, а иногда и наркотики. Можно говорить о тысячах маленьких трагедиях людей не пассионарных на фоне затянувшейся драмы страны Советов.

Но большинство, как Эрик, вступали в партию, делали неплохую карьеру, гротескно следуя всем указаниям и директивам, чтобы потом в кругу друзей облить презрением и насмешкой эти самые указания.

С какого-то времени друзья перестали собираться у нас, и мне приходилось одной выслушивать долгие монологические тирады Крокодила. Мои робкие попытки вступить в диалог, сметались новой бурей аргументов и фактов, которые ему были известны, а мне нет, которые им самим были продуманы, проанализированы, соотнесены с другими. Он был умен, начитан, он был замечательным аналитиком и готовился к долгой дипломатической службе за рубежом. А я в то время просиживала целыми днями в Ленинке, собирая материал и готовясь к докладу, семинару, написанию курсовой работы, – все по теоретическим проблемам филологии, весьма далеким от текущих событий.

Однажды я взорвала его очередной пассаж в ораторском искусстве. Мы сидели с ним на девятый день после скромных похорон моего отца. Подняв рюмку с водкой, чтобы помянуть майора, Крокодил надолго завис в обвинительной речи, не соответствующей, на мой взгляд, моменту. Он заявил, что миллионы павших на войне – напрасные жертвы, солдаты, ставшие пушечным мясом из-за неумелого руководства, включая и его собственного папеньку. Тогда от него я впервые услышала сравнительную статистику человеческих потерь во время войны с нашей стороны и со стороны Германии, жуткую, ужасающую своей очевидностью статистику. И все-таки, я пошла в бой против этой очевидности, поданной мне Крокодилом с какой-то торжествующей жестокостью. Мой протест был предъявлен с высоким эмоциональным накалом. Я говорила громко, страстно. Он слушал меня, снисходительно улыбаясь. Откинувшись на высокую спинку стула, он сидел, слегка покачивая носком начищенной туфли, и разглядывал меня, как некий любопытный субъект для своих дальнейших аналитических изысков. Его улыбочка становилась все более добродушной. Его явно забавлял мой патриотический порыв, мой полемический задор, «гносеологически связанный», как он выразился потом, с моим пионерским детством.

Вот с этого вечера и началось наше расхождение уже необратимое, споры становились более жесткими, даже злыми, уже по любому поводу, при разговоре на любую тему. У меня возникало непреодолимое желание возражать ему, как только я слышала его безапелляционный комментарий к какому-либо событию, высокомерное суждение о прочитанной книге, саркастическим замечаниям по поводу художественной ценности картин на выставке в Манеже, ироничной похвалы в сторону популярного фильма. Не говоря уже о его шутливых и злых тирадах по поводу телевизионных программ, типа «А ну-ка девушки!».

Бывало и такое, что из протеста, если не сказать из вредности, не желая совпадения мнения по какому-либо вопросу, каждый из нас готов был тут же поменять его на противоположное. Особенно мне запомнился наш спор по поводу пользы чтения с раннего детства. Оба гуманитария, книголюбы, мы даже и в этом вопросе разошлись полностью. Крокодил доказывал, что чтение, книга с детства и дальше должна остаться основным источником знания и познания в самом широком смысле. Я возражала, хотя значимость книги в системе общего образования, конечно, не отрицала. Спор зашел в то время, когда в обществе заговорили о необходимости преобразования школьной системы, о реформе школы (тема, до сих пор актуальная).

Предложения чиновников в основном сводились к необходимости повышения зарплаты учителям, выпуску новых учебников и сокращению часов по некоторым предметам. Среди этих предметов кто-то опрометчиво выступил за уменьшение школьной программы по литературе. И тут началось. Защитники книжного образования, трепеща от праведного гнева, обрушились на тех, кто посмел робко высказаться «за». Представляя явное меньшинство, оппоненты ратовали если не за сокращение часов по литературе, то хотя бы за сокращение или изменение списка писателей, чьи произведения были включены с ранних советских времен в школьную программу, как обязательные для изучения.

Крокодил предрекал, что если такое случится, то есть, если литература не останется главным предметом подрастающего поколения, страна превратится в общество недоразвитых дебилов (как будто дебилы бывают развитыми), общество, которое еще легче будет поддаваться манипуляции, общество рабов и недоумков. А я с не меньшей горячностью отстаивала принцип натуралистического обучения и воспитания. Я приводила пример великих мастеров итальянского Возрождения. Они, конечно, читали книжки, но больше всего изучали природу, себя в природе и природу в себе. Они наблюдали и изучали строение растений, изучали тончайшее переплетение жилок на листьях, следили, как распускается цветок, как блики солнца отражаются в воде. Не говоря о том, как они тщательно изучали строение тела, анатомию и физиологию человеческого организма. «Вот мы с тобой, – продолжала я свою обвинительную речь против книжной доминанты в раннем возрасте, – мы с тобой даже не знаем, где находится печень и почки, почему стучит наше сердце, не в литературном смысле, а в самом простом медицинском, физиологическом. Или, например, я люблю травы, цветы, деревья, но я с трудом отличу или найду в поле чебрец или какой-нибудь чистотел. Я хотела бы, чтобы мой ребенок с раннего возраста ощутил себя в первую очередь не просто железным винтиком общества, а частицей природы, земли, даже космоса. Вот эту взаимосвязь я хотела бы, и сама познать и принять, приближаясь, если хочешь, к Божественному промыслу».

Я еще не закончила мой грандиозный спич, редкий за годы проживания с мужем, как раздался его смех, такой издевательски-веселый, громкий, разрушительный, что я тут же заткнулась и надолго замолчала.

Какое-то время, немалое, признаться, наши кардинальные разногласия по всем вопросам, которые относились к политике, идеологии, культуре и так далее, забывались ночью. Ночью мы были идеальными партнерами, мы понимали друг друга одним движением, жестом, словом, сказанным едва слышимым шепотом. Нам было так весело, счастливо и радостно, что иногда, вспоминая дневные баталии, смеялись сами над собой, над своей страстью спорить без уступок и снисхождения, без желания понять.

А потом все начиналось сначала. Однажды спор разразился так внезапно, а затянулся так надолго, что я заорала: «Ну, пойди, пойди в свою парторганизацию и положи билет на стол, скажи, честно и прямо, что ты не веришь в их постулаты, что тебе надоели вранье, ложь и лицемерие. Ты, смелый, здесь со мной на кухне, пойди, скажи, напиши, провозгласи свое кредо». На это он, оставаясь спокойным, чем всегда и выигрывал в спорах, сказал: «Я – игрок, соблюдающий правила игры. Сейчас мне предложены одни, завтра будут другие, правила изменятся, и я буду следовать им. Мне просто нравится играть, и я всегда буду в прикупе».

Так и получилось. После окончания своего престижного института он поехал сначала на стажировку в Америку, а потом в длительную командировку на дипломатическую службу в маленькую уютную европейскую страну. Но это уже была его другая жизнь, без меня.

Мы встретились спустя три года, поскольку требовалось, наконец, оформить развод официально: ему для долгосрочной командировки нужно было жениться. Мы развелись, он женился и уехал, и наши пути-дороги больше не пересекались. И мы не виделись до того момента, пока неутомимая активность Медведя не собрала почти весь коллектив Айболита на встречу выпускников спустя двадцать лет после окончания школы. Был конец 70-ых, время голодное, разгульно-пьяное, веселое и циничное. Большинство, ерничая и насмехаясь, с успехом приспособило общие лозунги и призывы к личным целям. Конформизм расцветал пышно и ярко. Многие определенно нашли позитивы в системе и с циничным удовольствием пользовались ими, как и мой бывший муж. И уже не в чем было обвинять Крокодила: он оказался, вроде, прав насчет вынужденной необходимости жить двойной моралью или, если была малейшая возможность, уезжать за рубеж, хотя бы ненадолго, лучше – навсегда.

Для юбилея было арендовано какое-то кооперативное кафе. Мы сидели, шумели, смеялись, вспоминая наши школьные годы. Помянули и рано ушедшего Коленьку Богданова, Зайчика, который, как известно, по сказке, попал под трамвай. Странно, но эта роль в детской пьесе мистическим образом сказалось на его реальной судьбе: он трагически погиб в транспортной аварии, где трамвай тоже присутствовал.

Крокодил сказал, что он зашел на минуточку и сразу извинился за то, что уйдет быстро и незаметно.

Уйти незаметно не получилось. Медведь, изрядно выпив, вдруг начал вдруг совершенно несуразное, обвиняя Крокодила в том, что он, перепутав сюжет, проглотил в один момент солнце, которое вообще-то было Мухой, а он должен был оставаться добрым крокодилом, помогать и защищать. Медведь, наверное, хотел пошутить, но у него не получилось, и мне, да и остальным, этот полупьяный бред показался не смешным и совершенно неуместным. Нам удалось нейтрализовать Мишаню, мы быстро заткнули ему рот, налив в его стакан водки пополам с венгерским вермутом, который было тогда в ходу. Медведь вырубился и заснул на маленьком диване в углу.

Крокодил ушел. Застолье стало стихать, компания разделилась на малые группы по интересам. Я встала и тихо направилась к выходу, ни с кем не прощаясь, стараясь не привлекать особого внимания. Мне это вполне удалось.

Вышла и не очень удивилась, заметив невдалеке от кафе одинокую фигуру Крокодила. Он ждал меня, уверенный, что я без него долго не задержусь и выйду вскоре следом.

Мы бродили по холодным улицам Москвы до позднего вечера, заходя иногда в кафе, чтобы выпить кофе или коньяка. Мы опять спорили, но спор наш был вялый и неинтересный. Мы стали более толерантны не столько к мнению другого, сколько к тому, что происходило с нами, со страной, с людьми. Нам обоим, казалось, и для этого были все основания, что выхода из ситуации нет, не различим даже свет в конце этого темного туннеля.

Именно в тот вечер Крокодил мне рассказал, что к нему, как к помощнику атташе по культуре, часто на приемах в посольстве обращаются друзья и знакомые русских эмигрантов первой, далекой волны двадцатых годов. Они просят принять в дар какие-то архивные документы, письма, книги, вещи от них или их умерших дедов и отцов-генералов и адмиралов Царской армии и Белой гвардии, от семей русских аристократов и даже от потомков царской фамилии. Из-за соображений конспирации на личный прием приходят и посредники, убеждая его собирать все, что относится к старой России, к ее защитникам, к ее преданным сынам. Их поручители не хотят денег, медалей и грамот. Они хотят только, чтобы хоть материальная частица их прошлого вернулась в Россию.

– Муха, милая моя, поставь мне в зачет, что я, рискуя званием и должностью и, в общем, сытой жизнью, встречаюсь с ними и иногда принимаю эти дары, упаковываю и перевожу сюда, благо меня не шарашат на таможне. Несмотря ни на что, я надеюсь, что когда-нибудь, кому-нибудь это пригодится.

Такого сентиментального Крокодила почти со слезой в голосе, я еще не видела, не поверила в его искренность и имела полное право рассмеяться.

– Представляю. Входишь в музей, а там под экспонатом написано «Сабля, подаренная Советам дочерью генерала Корнилова».

Он тут же перешел на привычный насмешливый тон.

– Забудь, Муха, я ведь игрок, мне нравится риск. Я просто играю, как всегда. Просто сейчас игра интересней, поскольку ставки выше.

О личном мы не говорили, зная, конечно, что у каждого есть семья, дети. Но мы оба были абсолютно уверены, что так, как мы любили друг друга в юности, мы уже никогда не сможем любить никого. Наши тела, губы, руки, вся мощь и нежность нашей страсти были отданы и исчерпаны тогда полностью. Мы прощались, и он, стараясь сохранить легкую непринужденность, сказал:

«Солнце мое, согласись, что не только я тебя, но и ты меня проглотила. Разница в том, что потом солнце по сказке спасают, и снова оно на небе, а вот моя, крокодилья кожа, высушена, тобой, Солнце мое. Вот так-то. Ну, пока – Сказал и ушел. Оказалось, это был наша последняя встреча.

А вот вчера мне позвонил Медведь, спустя уйму лет и снова предложил организовать встречу одноклассников, по поводу солидного, страх сказать, насколько, юбилея окончания школы.

Шли 90-ые, время бурлящее, бурное. Любопытное было время. Из всех уголков, «дыр», укрытий и засад, выползали и выскакивали торговцы всех мастей. Торговали чем ни попадя, начиная со старых консервных ножей, матрешек, примусов, картин художников соцреализма, голосами на выборах, мнениями и рейтингами, алюминиевыми заводами, нефтяными скважинами и прочим товаром. Кто тогда не успел ничего купить или продать, спустя немного времени, получил еще один шанс. Потом дележ продолжался, но велся уже между обозначившимися ранее фигурами, со скандалами, убийствами или тихо и скрыто. И достояние республики свободно перетекало туда-сюда, или наоборот, сюда-туда, но всегда мимо простого люда, разумеется.

Посидев над разбросанными фотками, вспоминая, иногда с перекуром, дела давно минувших дней, я перезвонила Медведю и спокойно сказала, что согласна на встречу.

– Давай, собирай персонажей. Есть о чем побазарить, как сейчас стали выражаться. Наверняка будет любопытно, кто-что сейчас делает, что мыслит по поводу демократизации всей страны, ну и вообще.

– Отлично, Муха. Ты – настоящий товарищ. Знаешь, я все-таки застрял на фикс-идее кликнуть всем прийти с инструментами, тряхнем стариной, сбацаем что-нибудь из классики джаза, например.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11