– Не помню. Кроме того, в больнице ей было бы гораздо лучше.
– Не уверен. Знаешь, то, что она выжила… чудо!
– А я знаю зачем. Грехи замаливаешь. Вот уже шесть лет простить себе не можешь… Хотя все знают, и ты сам знаешь, что твоей вины не было.
– Знаю. Не надоело?
– Извините, Глеб Юрич, затыкаюсь и молчу как рыба. Губите себя в лесах, живите анахоретом, питайтесь акридами и… чем еще? Желудями? Работайте костоправом, воспитывайте местное население, отучайте от алкоголизма, а жизнь тем временем проходит мимо.
– Меня моя жизнь устраивает.
– Кто бы сомневался. А что ты тут имеешь, позволь тебя спросить?
– Покой и волю.
– Покой и воля хороши, когда у тебя есть все остальное.
– Например?
– Деньги! Я понимаю, конечно, презренный металл… Но хотя бы горячую воду ты мог бы заиметь? Или, как все местное население, принимаешь ванну раз в год на Пасху? Я тебя не понимаю, ты же прекрасный хирург! – горячился тенор, которого назвали Бобом. – Я бы с радостью забрал тебя в свою клинику… ты же знаешь! Да мы бы вдвоем такого наворотили!
– Меня никогда не привлекала пластическая хирургия.
– А что тебя привлекает? Вскрывать нарывы, лечить «от живота и зубов», вправлять суставы, а заодно и мозги алкоголикам… прислуга за все. Хотя какие тут алкоголики… тут и мужиков-то нет. Одни бабушки-старушки остались. Любят тебя, поди?
– Да уж лучше они. Не понимаю и не люблю вашего нового мира, вашего дикого капитализма, где жизнь покупается за деньги, а нет денег, врач на тебя и не взглянет. Ты не в курсе, клятву Гиппократа в медвузах сейчас дают? Телевизора у меня нет, ты прав, но радио я иногда слушаю. Я не верю, что врач, которому платят, будет лечить хорошо, а тот, которому не платят или платят недостаточно, имеет право лечить плохо. Маразм. Хорошо, что отец не дожил. Я не хочу в этом участвовать.
– И не надо. Работай себе в государственном заведении, кто тебе мешает? Психов-бессребреников и сейчас хватает. Но работай, а не валяй дурака здесь, спиваясь и деградируя.
– Ты же прекрасно знаешь, что я не пью.
– Пока не пьешь. А что здесь еще делать? Запьешь в конце концов.
– Может, и запью, – согласился бас. – А давай прямо сейчас, а? Наливай!
Раздался звон рюмок.
– Эх, хорошо! – протянул тенор. – Это тебе не местного разлива… из сельпо. На такой коньячок в твоем травмпункте не заработаешь. А осетринка копченая, а балычок, а маслинка… Неужели не тянет к цивилизации? Скажи честно!
– Во-первых, я не считаю, что копченый балык – величайшее достижение цивилизации, а во-вторых… – Бас помолчал. – Знаешь, Борис, я ведь никогда не любил деревни, еще со студенческих времен, с картошки, за грязь, за бессмысленность, за дикость и пьянство. А сейчас думаю, что есть своя логика в деревенской жизни.
– Какая же?
– Чтобы понять, нужно пожить здесь. Это – особый менталитет, особое состояние души, прочнейшая связь с землей, ощущение ее как кормилицы, как чудесного дара… а себя – как ее части.
– Очень интересно, но непонятно. И во всяком случае, не для меня. И, думаю, не для тебя. Да и не для всех тех, кто сбежал отсюда в город. И ты тоже сбежишь, рано или поздно. Между прочим, мне ни с кем так не пьется, как с тобой. Ведь нас, Кучинских, только двое осталось на всем белом свете. Нет, Глебушка, уволь, не понимаю, как ты тут выдерживаешь. Тут же свихнуться можно!
– Работы много, Борис. Лечу народ, воспитываю собак, огород опять-таки… да и Старик Собакин тоже не подарок. За ним глаз да глаз нужен. Все время скандалит и обижает собак.
– Какой еще Старик Собакин? – фыркнул тенор.
– Гусь. Пациентка подарила. Тот еще тип.
– Гусь? Где он?
– В сарае. Отбывает наказание за драку с Дэзи.
– Бред какой-то!
– А еще собираю мхи. У меня составилась неплохая коллекция, около двухсот образцов. Хочешь, покажу?
– Упаси бог! Я помню, как отец всем показывал марки. Кто досматривал до конца, больше никогда в нашем доме не появлялся. Хоть ты мне и брат, но я тебя не понимаю. Уволь.
– Это я уже слышал. Кстати, ты напрасно отмахиваешься. Не помню, я тебе показывал дедову книжечку о мхах?
– Дедову книжечку? Первый раз слышу.
– Издана в 1939-м Смирновской типографией, тираж 250 экземпляров. Ты не знаешь, где это?
– Понятия не имею.
– И я не имею. Удивительное дело, я никогда не думал, что такая сухая материя, как мхи, может быть такой захватывающей. Мы же ничего о них не знаем. Вот, например…
– Чур меня, чур! – вскричал тенор. – Я еще в том возрасте, когда интересуются совсем другими вещами. Женщинами, деньгами, друзьями. Мхи!
– Ну и напрасно!
– Смотри, твое чудовище появилось! – вдруг сказал тенор удивленно. – Бросило доверенный ему пост? Может, твоя спящая красавица уже умерла?
– Что, Цезарь? – спросил бас. – Что случилось, мальчик? Ну, идем, идем, посмотрим!
Раздался звук отодвигаемых стульев, скрип ступеней под ногами поднимающихся мужчин. Оля, не зная, как себя вести, закрыла глаза. Звук шагов замер у двери ее комнаты. Потом дверь тихо приотворилась, и Оля услышала шепот: «Спит!»
Притворяться спящей было просто глупо; она открыла глаза и улыбнулась, увидев живописную группу: двух мужчин и собаку, стоящих у двери. Один из мужчин, видимо, Борис, обладатель тенора, был небольшим темноволосым и темноглазым человеком, красавчиком с несколько дробными чертами ироничного лица, в белой рубашке, с бабочкой. Другой, Глеб, длинный, бородатый, с неожиданно светлыми глазами на загорелом лице, выглядел настоящим отшельником. Был он наряжен в старый свитер и джинсы. Цезарь сидел у ног братьев, довершая живописную группу. Мужчины какое-то время молча рассматривали Олю. Прерывая затянувшееся молчание, Борис наконец сказал непринужденно:
– Доброе утро! Как вы себя чувствуете?
Оля молча кивнула, что хорошо.
– Имею честь представиться, – продолжал красавчик с бабочкой, – Борис Юрьевич, для дам – Борис. Можно Боб. А это – мой брат-анахорет!
Оба выжидательно смотрели на нее, и Оля, кашлянув, спросила голосом, который показался ей чужим:
– А как зовут брата-анахорета?
Оба рассмеялись.
– Меня зовут Глеб, – представился бородатый.