Комедиант. Этот ответ заставил Ильязда обозлиться как накануне. Ах, нет, это вовсе не такая безобидная игра, хитрая, злая, кошки с мышкой, одно продолжение которой безобразно. Но можно ли было дать понять Алемдару, что он окончательно в его власти? И поэтому Ильязд решил быть благоразумным.
– Вы меня вернули на пароход, чтобы угостить меня занимательным разговором, а теперь оставляете меня скучать. В таком случае я предпочёл бы скучать в Трапезунде.
– Вы невыносимый привередник, и любопытство – ваш основной порок. Если я не начинаю беседы, то потому, что несколько изменил своё мнение и считаю, что зачем мне вводить вас в круг моих идей, когда они заранее вам несимпатичны. (Мягко стелил подлец.) Вы любитель, поверхностный, как вы сами о себе сказали, фланирующий по войнам и революциям ради мимолётных впечатлений, которые вам нужны, быть может, для красного словца за столом, и только. Я же занимаюсь делами исключительно серьёзными и сам человек серьёзный. Вопросы, которые я затрагиваю, серьёзны, и если я решил затеять с вами беседу на несколько дней, то не для того, чтобы скрасить ваше плаванье, а сделать вас серьёзным и обратить вас в мою веру. Но я уже убедился, что всё это мало вас занимает, и жалею действительно, что не оставил вас в Трапезунде.
Неосторожный Ильязд, он слышал по голосу и видел по глазам Алемдара, что тот, быть может, впервые был искренним. Ему оставалось принять факт как есть, и только. Но, вопреки очевидному, он запретил себе верить в искренность Алемдара и заставил себя вести, как будто бы ничего этого не заметил:
– Это не дело. Серьёзен я или нет, причем тут этот вопрос? Что вы хотели сказать мне, я требую ответа.
– Вы не верите моей искренности, напрасно, я сожалею о последствиях. Ибо я уже в церкви Софийской хотел приступить к этому вопросу. Вы, несомненно, думали там о той другой, константинопольской, я также. И вот я хотел сказать вам, что меня, нас возмущает не столько русское желание лишить нас Константинополя, как бы осудительно оно ни было, а захватить при этом Софийскую мечеть и превратить её вновь в православие[44 - Константиноп. собор Св. Софии, или церковь Божественной Премудрости, был освящён в 537 г. при византийском императоре Юстиниане I Великом и считался главной церковью Византийской империи и всего православного мира. После завоевания османами Константинополя был превращён в мечеть (к нему пристроены минареты, а главный купол увенчан полумесяцем). В 1934 г. Айя София утратила статус мусульманского храма и была преобразована в музей. 10 июля 2020 г. Госсовет Турции отменил решение 1934 г. и постановил, что это здание может использоваться в качестве мечети, в тот же день президент Турции подписал указ о превращении Айя Софии в мечеть.Имеющие давнюю историю притязания России на Константинополь-Царьград были связаны прежде всего со стремлением получить беспрепятственный выход в Средиземное море. В кон. XVIII в. Екатерина II, которой, по преданию, принадлежат слова «Константинополь будет наш») выдвинула проект воссоздания Византийской империи под управлением России. Претензии на проливы высказывались Россией и в XIX, и в XX в., они были заявлены и накануне Второй мировой войны, когда между СССР и Германией велись переговоры о дележе мировых территорий. Из документов также следует, что в 1946 г. в беседе с послом США Сталин требовал размещения в проливе Дарданеллы сов. военных баз, подобных англ. базам на Суэцком канале и амер. на Панамском канале (благодарим за указание на факты из сталинского периода сов. истории Л.В. Максименкова).В XIX – нач. XX в. в России, не раз воевавшей с соседней Османской империей, в том числе из-за контроля над территориями православных народов на Балканах, были очень распространены идеи обретения ею Царьграда, что нашло отражение, напр., в стихах Ф.И. Тютчева или «Дневнике писателя» Ф.М. Достоевского. Широко обсуждалась необходимость возврата Софийскому собору статуса главнейшего православного храма.С нач. Первой мировой войны, в которой Турция выступила союзницей Германии и Австро-Венгрии, осуществление этой «заветной мечты» казалось уже очень близким. Приведём для примера одно из ст-ний, появившихся тогда в печати (автор не указан):Сказал таинственный астролог:Узнай, султан, свой вещий рок, –Не вечен будет и не дологЗдесь мусульманской власти срок.Придёт от севера воительС священным именем Христа –Покрыть Софийскую обительИзображением креста…(Журн. «Лукоморье». 1914. № 32. С. 4, под акварелью Г. Нарбута «Св. София»).]. Ибо в этом религиозном покушении, оправдываемом тем, что это была когда-то церковь, как будто мы когда[-то] все не были израэлитами или язычниками, в этом аргументе, отрицающем эволюцию памятников, скрывается такое и только расхождение взглядов, но два разных мира, что о примирении их не может быть и [речи]. Подумайте об этом, эфенди. Если вы не усвоите этой идеи эволюции, завершающейся в исламе, вы ничего не поймёте в турецких, в восточных делах. Вы этой идее ещё чужды, иначе вы бы не удивлялись, что из вашей работы в Гюрджии ничего не вышло. Вы не знаете ещё, каким языком надо говорить с мусульманином.
Но Ильязд на этот раз отступил:
– Я принимаю ваше предложение, не будем касаться серьёзных вопросов, вы ошиблись, для них я не создан. Я бы мог вам возразить, что если русские больше не покушаются на Константинополь, то на Софию и подавно, что всё это старые декорации, которые неизвестно чего ради вы пускаете теперь в ход, что, как видите, несмотря на занятие Константинополя союзниками, никто Софию не тронул и так далее. Но на эту тему я не хочу с вами спорить, потому что я слишком люблю архитектуру, отвлечённую от её содержания, чтобы заниматься её содержанием. Поговорим просто о Турции, расскажите мне о Малой Азии, если вы действительно там и не были, то можете мне описать турецкую глушь, или про малодоступную страну курдов, про ассирийского папу, про язидского петуха и превознести до небес горы и голубоватые ледники. Я же, чтобы не остаться в долгу, могу вам рассказать кое-что о Кавказе западном, откуда ваша мать была родом, о непроходимых лесах, где наталкиваешься на одичалые плодовые деревья или заброшенные дома, воспоминания о покинувших край черкесах.
И Ильязд уже готов был, не получая ответа, продолжить своё повествование, когда с другого конца палубы донеслись крики и вопли. Оказывается, один из возвращенцев, лежавший в жару, умер. Это был первый случай сыпного тифа.
Не успел Алемдар со своими помощниками отправить труп в море, когда новые крики сообщали о появлении новых больных со всеми злокачественными симптомами в разных углах этой палубы, и на палубе нижней, и в глубине трюма. Так началась новая стадия плавания. Пустопорожнее словопрение Алемдара с Ильяздом было забыто, приходилось хлопотать целый день вокруг больных, попытаться отвести им какой-нибудь угол, принять какие-нибудь меры, и всё напрасно, так как судно было до невероятного набито народом и никаких лекарств на борту не было. Впрочем, количество больных увеличивалось с такой быстротой, что нечего было уже пробовать отвести им часть судна.
Ильязд, глядя на этих умирающих, не мог оторваться от этих несчастных. Те, у кого были ещё глаза, плакали, орошая слезами на лицах шрамы и рубцы, красневшие и набухавшие. Несчастные, когда до завершения их многолетних странствий оставалось немного часов, они лежали теперь, неуверенные, что доедут, с грустью в покорных и со всем согласившихся глазах. Ильязд делал что мог, помогал как мог, выслушивал последние желания, записывал адреса, куда он должен был написать родным умиравшего. Алемдар вначале был занят больными и не обращал на Ильязда внимания, но потом, заметив, что тот беседует с больными, забеспокоился, засуетился, уже не отходил от Ильязда, пробуя как-нибудь отстранить его от этих занятий. Поэтому когда один из больных попросил Ильязда снять с него кушак и, найдя зашитый в куске талисман, взять его на память, так как родных у больного не было, Ильязд ничего не мог сделать и должен был ждать вечера. Но как обмануть бдительность Алемдара? Наконец, пользуясь тем, что тот отлучился куда-то, Ильязд добрался до раненого, стал ощупывать пояс, нашел что-то твёрдое и вырезал ножом. Турок был мёртв. Оставалось при помощи других выбросить его в море, днём всё могло быть замечено.
Новый день осветил картину необычайную. В одни сутки пароход был превращён в больницу, но по условиям напоминая ему вышеупомянутые санитарные поезда. Ещё сутки, а плыть оставалось ещё сутки, и это будет корабль мертвецов. Сыпной тиф свирепствовал с силой и свирепостью баснословной чумы. А если кто и уцелеет, разве их впустят в город? «Сжечь пароход – единственное, что сделал бы я», – говорил Ильязд. Право, поджёгшие санитарный поезд Алемдара были не так злы.
А Алемдар переменил ещё раз поведение. Хамелеон. Теперь он о чём-то советовался с уцелевшими. Ильязд счёл нужным вмешаться в разговоры.
– Почему капитан парохода не правит на Зонгулдак[45 - Портовый город на черноморском побережье Турции.]? Там можно было бы найти медицинскую помощь, чем продолжать передвигаться в таких условиях, когда на пароходе нет даже термометра.
Алемдар засмеялся, и Ильязд поразился увидеть этого человека столь злым.
– Мы не можем терять времени, завтра мы должны быть утром в Босфоре. Напротив, надо торопиться, чтобы проскочить.
– А карантин?
– Они ничего тут не найдут, когда придут, ваши союзники.
– А больные?
– Они не найдут и больных.
Что значила эта фраза? Не собирался [ли] Алемдар сотоварищи отправить больных за борт перед приездом санитарной комиссии? Что за злая и неуместная шутка? Ильязд потребовал объяснений. Но Алемдар на этот раз оборвал его с раздражением:
– Эфенди, вы мешаетесь в дела, которые вас не касаются.
– Но как вы смеете жертвовать жизнями – ибо они ещё живут, и большинство из них может жить?
– Как я смею, ах, вы умеете так хорошо производить анкеты, спросите их, предпочитают ли они жить и чтобы мы не вошли в Константинополь, или умереть, но чтобы я был там завтра? Спросите их, что они вам скажут, наивный человек. – И он снова загоготал.
– Но дело не в том, готовы эти люди на самопожертвование или нет, а есть ли основания к принесению их в жертву или нет. Вы их можете выгрузить в Зонгулдаке, а оттуда пробраться в Скутари[46 - Городок Скутари (древний греч. Хризополис, ныне район Стамбула Юскюдар), находящийся на азиатском берегу Босфорского пролива. После оккупации Константинополя войсками союзников был под контролем Италии.] совсем нетрудно и тем более переправиться в Скутари через Босфор.
– Выгрузить в Зонгулдаке, вы хотите, чтобы я отказался от возможности показать всему свету в Константинополе, в каком виде возвращаются наши из плена? Как их обработали русские? Упустил этот случай, который вдохнёт столько сил в[о] врагов России?
– Покажите их в Ангоре[47 - Прежнее назв. Анкары, которая в кон. 1919 г. стала центром оппозиционных султану и противостоящих греч. и союзническим оккупантам политич. сил, с апреля 1920 г. – месторасположением временного правительства революционной Турции, а с 1923 г. – официальной столицей провозглашённой Турецкой республики.], и почему всё – Россия?
– Нет, не в Ангоре, а в Стамбуле, там уже одной ногой в Европе. Пусть видят все, что не только мы звери, как твердят все. А вы полагаете, что я могу отказаться от этого великолепного случая показать такую коллекцию, показать всем безносую передвижную республику? От возможности пригласить завтра корреспондентов европейских и американских газет и кинооператоров? Откажусь показать всему миру – и как можно скорее – это поучительное зрелище? Да понимаете ли вы, какое значение будет иметь эта выставка?
– Но если это так уже необходимо, сбросьте скорее санитарную комиссию, чем товарищей, среди которых мало неплохих экземпляров для вашего удивительного зверинца. Право, я начинаю думать, что вы нарочно подобрали эту публику во имя агитационных целей и делаете лишь вид, что провели с ними всё пленение. И наконец, выгрузьте их где-нибудь при входе в Босфор, но не топите.
– Если вы мне достанете лодки для выгрузки и отведёте достаточно времени – я, пожалуй, последую вашему совету.
Что за скверное положение! Окончательно обнаглевший в окрестностях Константинополя, а прежде бывший таким любезным, Алемдар подавно мог применить к Ильязду то средство, которое он собирался применить к товарищам. И чем больше Ильязд обсуждал эту возможность, тем более казалась она ему неизбежной, так всё более он делался нежеланным свидетелем. Однако ночь протекла без происшествий, Ильязда никто не тронул, и болезнь также пока обошла его. На рассвете же впереди показались тщедушные, но несомненные очертания европейского берега. Но не они привлекли Ильязда, а группа судов, военных и штатских, вытянувшаяся в линию и отделявшая его от Босфора. Ильязд долго недоумевал, что это за эскадра, пока, увидев крещёные флаги, не догадался, что это флот выброшенного большевиками генерала направляется в Константинополь с остатками белых[48 - Речь идёт о кораблях с остатками соединений разбитой в Крыму армии генерала П.Н. Врангеля и гражданскими беженцами. По данным самого Врангеля, крымские порты в общей сложности покинули 126 судов (более 145 тыс. чел.). В Константинополь они прибывали с 14 по 21 ноября 1920 г. Вскоре часть из прибывших была переправлена на полуостров Галлиполи, на остров Лемнос и в др. лагеря. Согласно записям на обороте рукописи романа, главный герой оказывается в Константинополе 15 ноября или около этой даты.].
Сначала Ильязд ничего не испытывал, кроме (пустого) любопытства, но по мере того как пароход (двигаясь быстрее сей цепи) настигал её и стали различимы не только флаги, но и запруженные солдатами палубы, он стал испытывать те же приступы рвоты и отвращения, смешанные с досадой, как в утро отъезда из Батума, оказавшись среди изувеченных. (Он полагал, что большей, чем на его пароходе, давки быть не может.) На судах напротив люди, преимущественно солдаты, стояли уплотнённые так, что если бы кто-либо из них пожелал сесть или повернуться хотя бы, то не смог, и точно людей этих привязали верёвками [от] бортов к мачтам и так и оставили на произвол судьбы умирать от голода и удушения. И по мере того как пароход приближался и вот уже вступал в Босфор, подходя вплотную почти к судам этой эскадры, Ильязд, присмотревшись к пытаемым, которые, вероятно, стояли так множество дней, видел, что некоторые, перевесившись через борт и уронив голову и руки, точно петрушка, покачивались от дуновений ветра, те, что были за ними, выставив подбородки, выкатили белки и показывали жирные и сиреневые языки, но большинство просто стояло, вытянув руки по швам, и равнодушно глядело усопшим взглядом. А кое-где вкраплённые в стоячее кладбище и не сумевшие ещё умереть время от времени подымали головы, открывали и закрывали рты и пускали игравшие солнцем и радугой пузыри.
На башнях мачт, на рубках, на одном судне, на другом, на третьем всё было одно и то же, и спрашивалось, кто же ещё остался живым, чтобы вести эти суда. Алемдар оторвал Ильязда от этого созерцания:
– Не сказал ли я тебе, что ты неправ. Вот она, русская армия, приближающаяся, наконец, к Царьграду. Христово воинство, оно соберётся завтра в Софии под воздвигнутым вновь крестом…
– Как вам не стыдно, – закричал Ильязд, вцепившись в тулуп Алемдара и пытаясь трясти, – издеваться над несчастными жертвами политики бывших помещиков и генералов! Да кто бы они ни были, как можно смеяться над погибающими людьми?
– Людьми, ты хочешь сказать: покойниками, – зарокотал Алемдар. Бешенство овладело Ильяздом. Он притянул к себе Алемдара и быстро оттолкнул, сбил его с ног и покатился следом, поверх кучи калек, пытаясь вцепиться в горло, царапая турку лицо и трепля бороду. Но Алемдар, схватив Ильязда за ребра, отбросил его с такой силой, что тот, перелетев палубу, ударился головой о какую-то стенку и потерял сознание.
Когда он пришёл в себя, то увидел [себя] окружённым какими-то чиновниками, требовавшими у него бумаг и объяснений по поводу раны на голове и крови, которая якобы покрывала ему лицо. Алемдар стоял тут же, злорадный, давая подробные объяснения по поводу несчастного падения Ильязда с рубки. Удовлетворённые бумагами, чиновники помогли Ильязду выйти на палубу. На ней не было и половины калек и ни одного больного.
Пароход был уже окружён лодочниками. Белобрысый подошёл к борту и что-то каркнул.
– Эфенди, эфенди, – отвечали десятки их, несколько сбежали по трапу[49 - Вариант: по сходням.], толкая членов санитарной комиссии, подхватили Белобрысого на руки и бережно снесли в лодку.
– Какое счастье, – счёл нужным осведомить на бегу один из них, стоявших рядом с Ильяздом офицеров, – вернулся Алемдар Мустафа Саид, хороший офицер, зять главного имама Айя Софии, пропавший без вести.
Но какое дело было Ильязду до этого? Перед ним пролив уходил вправо и влево, засеянный лодками, парусниками, баржами, пароходами и броненосцами, суетившимися, встречавшимися, разбегавшимися, самыми современными, доисторическими, древнеегипетскими, возносивши леса мачт, за мачтами новые, минаретов, расположенных на склонах, и окрест минаретов уступом подымающиеся города, крыши, усеянные чайками, и чайки были над крышами и подымались ещё выше в небо, гоняясь за авионами, и сыпали чайки на волну крики – по-птичьи ли или пропеллеров – оттуда, где в высоте, поверх золочёных дворцов и заброшенных парков возвышала архитектура казавшиеся воздушными шары.
4[50 - Рядом с номером гл. вписана фраза: Августейшая улица много короче (вариант: скромнее) своего имени.]
Улочка с громким названием Ворот Величества тянется[51 - Вариант: тянулась.] между Софийской мечетью и судебным ведомством, соединяя Софийскую площадь с Дворцовой[52 - Имеется в виду улочка, идущая вдоль Айя Софии и упирающаяся в главные ворота султанского дворца Топкапы, Имперские врата (Bab-I-H?may?n). Она так и называлась – Bab-I-H?may?n Caddesi (теперь – Kabasakal Caddesi). В повести «Письма Моргану Филипсу Прайсу» она именуется улицей Ворот Царства. Рядом с оградой мечети сейчас имеется пять помещений, где располагаются лавочки с товарами для туристов и служебная часть уличного кафе (в двух из них, ближайших к северо-восточному минарету Тула, есть лестницы, ведущие на чердак). Здание Министерства юстиции и суда («министерство тюрьмы»), находившееся на противоположной стороне улицы, по соседству с фонтаном султана Ахмета, снесено (территория была расчищена под строительство отеля “Four Seasons”).Улица находится в старой части города, построенной на южном берегу бухты Золотой Рог. Это и есть древний визант. Константинополь, окружённый полуразрушенными стенами. Тур. завоевателями он был переименован в Стамбул; это назв. сохранялось только за старой частью города, пока в 1923 г. не было официально закреплено за всем Константинополем, к тому времени уже включавшим поселения на северном берегу Золотого Рога и на азиатском берегу Босфора. Многие места действия относятся к старому городу: расположенная в первом дворе Топкапы ранняя визант. церковь Св. Ирины, служившая арсеналом и музеем тур. оружия; мечети: Кучук Айя София (Малая Св. София, в прошлом церковь Сергия и Вакха), султана Ахмета, она же Голубая, Баязида, она же Голубиная, Сулеймана, Селима, Мехмета Завоевателя и др.; развалины дворцов визант. императоров; Сиркеджи – пристань, а также железнодорожный вокзал, куда с 1888 г. начал регулярно приходить Восточный экспресс (Париж – Вена – Константинополь); расположенные в глубине бухты район греч. аристократии Фенер (Фанар) и старинное евр. гетто Балат (Балата), где к потомкам визант. евреев в кон. XV в. присоединились выходцы из Испании, и др. Эта часть Константинополя в 1918–1922 гг. находилась под контролем Франции.]. Справа, рядом с ведомством, расположен фонтан султана Ахмета, слева, возле мечети – прилепившиеся к ограде и минарету лавчонки. Их всего было шесть. Каморка сапожника, кофейня, столовая, другая кофейня, другая столовая, бывшая и служащая квартирой Хаджи-Бабе, и мелочная лавка. Хаджи-Баба был собственником участка и лавок, за что в своё время заплатил тысячу золотых.
Хаджи-Баба, прелести прозвища которого неисчерпаемы, был весьма положительным человеком[53 - Как и Белобрысый, этот герой перешёл в роман из «Писем Моргану Филипсу Прайсу» (некоторые персонажи из его окружения, такие, напр., как Шереф и Риза-Попугай, – тоже оттуда). Прозвище Хаджи-Баба распространено в мусульманском мире и означает «святой отец». Хаджи-баба и ряд др. действующих лиц этой гл., как мы установили, были реальными людьми. В письме Зданевича к Хаджи-Бабе, написанном предположительно зимой 1921/1922 гг., есть такие строки: «Передайте от меня привет всем: Шерифу-эфенди, Кадиру-Русте, Мустафе Чаушу, Ахмеду Чаушу, Ризе-эфенди…», см.: Кудрявцев С. Заумник в Царьграде. С. 78.]. Невысокий и косолапый, не расстающийся с кашлем, отец многоголового семейства, оставленного где-то вдалеке, Хаджи-Баба был по ремеслу поваром, и не поваром вообще, а мастером по изготовлению пирожного, сиропом облитых шариков, и ремеслом сим кичился, хотя в нём было нечто смехотворное. Бережливый до крайности, у него была всего пара штанов, часто нуждавшаяся в починке, и тогда он оставался торчать дома, в рубахе, и в то же время богатый Баба сдавал в аренду свои лавки повару Мемеду, Ахмету Чаушу и другим, помогая при этом Мемеду готовить кушанья, а в кофейне у Чауша проваживая свободное от кухни и молитв время, куря, поигрывая в нарды и шестьдесят шесть, а приходило время молиться – то уходил к себе на чердак, обстановка которого состояла из нескольких тюфяков, сундука и лежавшего на полу зеркала, садился на зеркало, трефовый король, и начинал славословить.
Но главным его занятием были не карты и не пирожные, а врачебная деятельность. Правда, себя вылечить он от кашля не мог, и это был основной упрёк тех, которые не верили в его могущество, но Хаджи-Баба всякий раз отвечал, что хотя он и лекарь, но лечит снадобьями, которые вовсе по существу не являются снадобьями, так как в действительности он лечит изречениями, которые не следует смешивать с заклинаниями, и что тут нет никакого противоречия, так как его слово, сильное над другими, бессильно против него самого. Способ же лечения у него был один и тот же, библейский: на кусочке бумаги, самой обыкновенной, обычно выдранном из тетрадки в линейку и с колонками для цифр, он писал, но чернилами, приготовленными самым особенным образом, пользуясь самопишущим пером древнего образца, несколько строк, бумажка погружалась в воду, чернила растворялись, окрашивая в коричневое, больной выпивал и потом должен был ждать исцеления. И действительно, случаев исцеления было немало, это признавали даже ни во что не ставившие Бабу его постояльцы, которым, впрочем, Баба никогда о врачебной деятельности своей не говорил и ни в чём их не убеждал. Здесь это был добродушный игрок на кусок лукума или чашечку кофе. Перед больными это был другой человек. Выпятив грудь, надувшись, прижав подбородок к шее, пронизывая пациента свирепым взглядом поверх никогда не вытиравшихся очков, Хаджи-Баба, когда бумага была съедена, ревел: «Ступай и исцелись». О всевозможных внутренних болезнях второстепенного свойства нечего и говорить: они исчезали немедленно. Но Хаджи-Бабе удавалось исцелять болезни кожные, вплоть до проказы, которую он относил к болезням окончательно побеждённым, против которых необходимое изречение было найдено. Но он откровенно заявлял своим пациентам по поводу других болезней, среди которых было немало и совершенно пустяковых, например, насморк, что лечение их небезусловно, так как найденные им изречения (вопрос был в изречениях, чернила не играли важной роли) неокончательны или неполны, и от степени их полноты или совершенства зависели шансы успеха. Так, чахотка излечивалась в трёх случаях из десяти, лёгочная, горловая – ещё реже, насморк – в одном случае из десяти, зато камни в печени и в особенности в почках рассыпались почти без промаха. Но были и такие болезни, способов лечения коих Хаджи-Баба, несмотря на свои долгие труды, не нашёл, и опять-таки тут были болезни тяжёлые и лёгкие; например, из лёгких – течение крови из носу в жару, среди тяжёлых – рак. И сокровенным желанием Хаджи-Бабы было желание умереть не раньше, чем он найдёт средство против таких сильно укреплённых болезней, и в особенности насморка.
Днём столовая и кофейни были полны судейских чиновников. Но в сумерках столовая запиралась, и в наполовину пустых кофейнях собирались только свои, чтобы протянуть остающееся до сна время. Здесь за мраморными столами – два слева, два справа и пятый вдоль окна на улицу – сидели: слева Шереф[54 - В более поздних гл. романа этот герой будет именоваться Шерифом.], архитектор из города Вана[55 - Древний г. Ван находится в населённых курдами и армянами восточных районах Турции, на берегу горного озера Ван, недалеко от границы с Ираном. Был сильно разрушен во время Первой мировой войны.], бежавший во время наступления русских и служивший теперь сторожем в музее Святой Ирины[56 - В АЗ сохранилась неизд. рукопись Зданевича «Церковь Святой Ирины в книге паломника Антона» (1935).], длинный, неизменно грустный, страдавший хроническим насморком, с нахлобученной феской и ни о чём не говоривший, кроме архитектуры. Он играл в карты с Кадир-Усмой, крикливым, азартным, чудовищное ожирение которого было в квартале лучшей рекламой его кухмистерским способностям. Хаджи-Баба заседал справа, воюя с Чаушем, содержателем кофейни, испытанным остряком и поклонником опиума и всяческих опьяняющих, тогда как прислужник Риза, прозванный Попугаем, держался в углу, в глубине, около очага и самовара. Рядом же с очагом на стуле, как нарочно выставленном напоказ, восседал эфиоп Шоколад-ага[57 - Это имя, используемое далее в романе, вписано над первонач. – «Чёрный Ису-ага». Шоколад, как видно из последующего текста, служил в султанском гареме, куда допускались только чернокожие евнухи.], карлик и евнух из старого дворца[58 - Старый дворец, или сераль (от фр. sera?l), – дворец Топкапы, который был окончательно оставлен султанами во второй пол. XIX в. В 1924 г. дворцовый комплекс, включающий четыре двора, составляющие дворцы внешний (birun) и внутренний (enderun), был превращён в музей.], с огромной, но рассудительной головой, прислушивавшийся ко всем разговорам, поминутно подавая реплики, которых никто не удостаивал ответом, по нынешним занятиям библиотечный сторож. Впрочем, иногда он не ограничивался репликами и вдруг приставал к какому-нибудь случайному посетителю, изводил его бесконечными расспросами, платил за его кофе, чтобы тот не слишком ворчал, и снова начинал приставать, неизвестно чего ради. Жёлтый[59 - Вариант: Шафран.] приходил позже, перед концом. Лицо у него было такой желтизны, точно кожа у него была выкрашена шафраном. Также евнух, с черепом совершенно голым и против правил снимавший, войдя, феску, Жёлтый приносил с собой обтянутую[60 - Вариант: завёрнутую.] кисеёй коробку, в которой держал мух, отдёргивал кисею и принимался играть на дудке. Мухи вылезали, зелёные, жирные, и, перелетая с места на место, но не покидая стола, исполняли тот или иной, в зависимости от мотива, танец. Музыка умолкала, мухи заползали обратно, вечер был кончен. Пора было расходиться и запирать кофейню.
Ильязд появлялся в кофейне только с заходом солнца. До этого, просыпаясь, он валялся на чердаке, где Хаджи-Баба отвёл ему угол и наделил тюфяком, положив руки под голову, ждал, упёршись глазами в чёрный от копоти потолок, когда наконец муэдзин затянет свою музыку, и Хаджи-Баба подымется по скрипучей лесенке, неистово кашляя, и сядет на своё зеркало, зашепчет, забормочет, время от времени восклицая, встанет, спустится с чердака, и только после этого вставал, наводил на себя красоту и отправлялся в кофейню. Здесь его появление встречалось возгласами «писатель». Ильязд здоровался с каждым за руку, получал чай, хлеб и сгущённое молоко и, не теряя драгоценного времени на карты, вырывал из клеёнчатой тетради четыре странички и принимался за свой журнал. Называл журнал «95», по возрасту героини, которая якобы была замужем за Ризой-Попугаем, игравшим героя и переносившим все даваемые ему клички и приключения с величайшим благодушием. Местом большинства событий был дом-мечеть (нелепость, несуществующее место). Журнал выходил еженедельно, проник вскоре за ограду мечети и стяжал Ильязду такую известность, что он получил право разгуливать по мечети как у себя дома и ряд непозволительных христианину вольностей.
Но не только любови свирепой ведьмы или военные подвиги Попугая поглощали у Ильязда остаток дня. Нет, «95» был занятием более нежели второстепенным, и Ильязд начинал всякий раз с него, чтобы поскорее закончить совместно с Шерефом половину страницы и приступить к более серьёзным занятиям. Это была, во-первых, опять-таки совместная с Шерефом работа над вопросом о букете персидского принца.
Известно, что заключённый в Девичьей крепости персидский принц Шеро послал дочери султана букет цветов, который своим составом выражал любовное послание, которое было прочтено девушкой, но в цветах скрывалась змея и так далее[61 - Речь идёт об известной легенде, связанной с Девичьей башней (Кыз-Кулеси, в европейской традиции – башней Леандра), построенной на подводных камнях в проливе Босфор, в 200 м от азиатского берега, где расположен Скутари.]. Задача, поставленная Шерефом себе, была, во-первых, определить, из каких цветов был составлен букет, во-вторых, каким образом девушка его прочла, и, наконец, вопрос субсидиарный, но не лишённый значения, какой породы была уже змея. Уже в Ване до войны Шереф положил начало этому труду, и когда началось наступление русских войск, ему повезло при бегстве из дома захватить самую рукопись и список источников, которыми он пользовался, но увы, самая библиотека, вопросу этому посвящённая и составленная преимущественно из рукописей, осталась на месте и была использована солдатами (как он выражался) на самые естественные цели (подтирку). В течение невероятного и полного лишений бегства, зимой, через горы Шереф сумел рукопись сохранить, лелея мечту найти наконец пристанище, чтобы приступить к продолжению главного труда своей жизни. В Константинополе, благодаря содействию наследного принца Абдулла-Меджида[62 - Член осман. династии Абдул-Меджид II (1868–1944), последний халиф Османской империи (1922), был одним из заметных живописцев того времени, председателем Общества османских художников. Его работы экспонировались в 1918 г. на выставке осман. искусства в Вене.], свободного художника и покровителя пытливых умов, Шереф получил место сторожа в Ирининском музее, и, самое главное, принц предоставил в его распоряжение средства, чтобы собрать необходимую ему для продолжения труда литературу. Музей закрывался рано, оттуда до улочки Величества было рукой подать, и у Шерефа было в распоряжении не менее четырёх-пяти часов для продолжения прерванного накануне труда.
Он достиг уже серьёзных успехов в этой работе благодаря превосходному методу. Он установил, что принц мог тем легче составить этот букет, правильней – тем легче мог заказать его, что в Персии уже существовала в те времена целая школа письменности при помощи цветов, как живых, так и ботанизированных (в каковом виде их, вероятно, и получила принцесса ввиду дальности расстояния). Письменность эта была, несомненно, идеографического характера и первоначально служила культу и особого расцвета достигла в братстве так называемых дервишей-садовников, клумбы и цветочные поля которых были не чем иным, как посаженными священными текстами. Описания некоторых из этих полей были найдены Шерефом, и оставалось только расшифровать их, подыскав соответствующие стихи из Корана, что было делом, не требовавшим ничего, кроме терпения.