Но этот май пошел как то не так. Точнее, меня предупреждали психиатры, то такое может со мной быть, и оно пришло. Весна, моя весна! На смену холоду пришло не тепло, а давящая духота – черная, пыльная, мазутная, тревожная. Я чувствовал ее в себе, она делала меня слабым, она засела глубоко в горле слизистым комком, который я не мог не выплюнуть, ни проглотить. Я курил без удовольствия крепкую Яву, морщился, вздыхал, и глотал комок. И не мог начать то, что хотел. Все застилала духота. Нехватка воздуха, нехватка чего то, от чего хочется пусть не жить, но хотя бы курить и смотреть сериал, и чувствовать, что это хорошо и имеет ко мне отношение.
Май, восьмого числа, выходной, и поэтому можно прогуляться. Я решил пойти сегодня развлечься и затусить – сдать кровь на профосмотр. Если не выходишь из дому, кроме как на работу, то это, между прочим, уже полноценное мероприятие. Работа между прочим, с людьми, я мою пол в реанимации. Временно конечно, врачи сказали, что потом можно работать по образованию. У тебя интересное мышление, говорят они. Много добьешься! Хорошо, если так.
Путь в поликлинику лежит через центральную площадь. 8 мая. Я иду, пустота в груди поглощает накаленный воздух, и внутри меня делается еще жарче. «А ведь скоро парад победы, великий праздник же. Наверное, будет неплохо» – безучастно думал я». Духоту пронизывали начищенные БТРы с очень черными, очень чистыми колесами. Огромные штуки, наверное, ракеты, тяжелые, страшные Уралы с черными номерами. Все очень чисто, очень душно и очень страшно. Я шел и читал плакаты с нарисованными бравыми, радостными солдатами –« да здравствует победа». «Слава нашим войнам», «Дегустация блокадного хлеба и танцы под гармонь». Около последнего плаката я остановился, закурил, сглотнул, и пошел дальше. Везде были ленты, шары, праздник. Но от этого мне было хуже. Пустота вдвойне. Как будто теперь чего-то не хватает не только во мне, но и здесь.
Через несколько минут я доковылял до поликлиники. Внутри было тихо, спокойно, и в очереди никого , кроме дедка лет 75, безразлично сидящего на лавочке перед кабинетом. Дедок был одет в мягкую белую кепку, серый пиджак, серые же шерстяные брюки.
-Будешь после меня на кровь – сообщил он мне. Его голос был похож на шорох затвердевшего, сырого песка, когда начинаешь разламывать его руками. Голос громкий, но его не было слышно, этот голос будто не имел плоти. Наверное, дед был из тех, который как бы существует, но на него не обращают внимания. Человек неживущий. Просто дед, белая моль, перхоть, харчок.
-Поздравляю тебя с праздником, девятое мая – прошелестела моль. –Великий сегодня день! Придется разговаривать. В честь праздника. Кто бы знал, как мне это сложно. –А вы воевали да? Я пробормотал это очень быстро, и от этого слизь в горле сделалась горькой, а челюсть неприятно зажгло, а в голове появилось эхо.
-Здорово, нет, не воевал. А ты знаешь, я жил в Ленинграде – он говорил это очень тихо, как будто оправдываясь. Звук его голоса теперь напоминал хрип удушаемого. – Мне вот в сорок первом году было 6 лет. Да, мы там жили с сестренкой, с мамой, папой. В Ленинграде было хорошо жить, но в блокаду сложновато. И вдруг дедушка сгорбился, тяжело задышал, но очень ровно, четко заговорил. – Папка ушел на войну, и я его больше не встретил. Мы то помогали, помогали…
Вдруг делал всхлипнул носом, я подумал, что он вот- заплачет. Но он не заплакал. Железное поколение. Дед задышал, и вдруг очень тонко – тонко заговорил, как будто причитал и жаловался – вот, у меня сестренка тоже вот умерла, у всех умирали. Вот, это зима была. Мама его на журнальчики в шкаф положила, а ручки чернымир резиночками она замотала. 3 годика, влезла… А шкафчик на кухне. Помню, мама ходила на рынок, хлеба не дали, а принесли собаку, мама ее порезала, мама его жарить, а печка то погасла. Мама клеем помазала, мы ели.
Голос деда снова стал тихим, стариковским. –Это нормально было, мы это все ели. За хлебом мама отправляла, так у нас его забрали. Мама потом меня кирпичиком избила, и заставила его кушать с клеем, я зубы поломал, она потом извинялась, плакала, дала мне супчик с мясом, это было очень вкусно….
Тут дел всхлипнул, но не заплакал. На пол текла коричневая жижа, с запахом псины, и тухлой редьки. Этот запах сразу въелся в слизь в моем горле, и я чувствовал, чувствовал его. Это был гной, я очень хорошо знаю, как он выглядит, и чем пахнет, я видел литры его. Гной тек на пол, дед всхлипывал и дышал. А я слушал. Дед , отплевываясь гноем, говорил несвязно.
-Мы все делали вместе, хорошо вместе гуляли. Там лежали все, кто где умер, ведь кушать нечего. Мы с мамой глядь, валенки, себе берем, радостные. Потом у нас карточки украли, на хлебушек – пропищал дед. Так мама обо мне переживала, я просыпаюсь, мамочка с кирпичом стоит надо мной, охраняет.
Гной снова потек на пол, он струился между швами плитки, он залез мне в сандалии. Но все, кто шли мимо нас, не замечали его. Не замечала его и беззубая старуха, одетая в зелёное платье с поясом, всё в бурых пятнах. Она слушала, улыбалась, и кивала. От нее пахло приторной гнилью. Я знаю этот запах. Я сидел между ними, слушал, вдыхал. Что то было на своем месте. Все проходили мимо, и ничего не видели. -Вот а я прихожу, было лето, а мама злая была, а на столе что то черненькое. Мама кричит, продукты пропали. Говорит, жри что дают, у клея много. Я кушал, кушать хотелось.
Старуха гладила маленького мальчика по голове, гной делал ее платье все больше и больше бурым, страшным. А я чувствовал, в горле что-то высвобождается, слизь подходила все ближе и ближе к глотке, и вот она уже на языке, возле зубов. И вот я выплевываю ее в дедову лужу, которая наполнялась, стекая с платья ее мамы. Я – мучительная свобода. Я могу дышать сегодня. Мне осталось выдохнуть и выйти за железную дверь во дворик.
Болезнь дает мне возможность ценить секунды нормальной жизни – без встреч с теми,с кем живые не должны встречаться, без слизи в горле и тяжёлого взгляда в затылок. Но сейчас я жил свои секунды жизни счастливо, и с болезнью. Это была часть меня, и мы с ней часть одного целого. И позади строя мотострелков, медленно гордо и неспешно, шла старуха в буром платье с мешком, запачканным кровью и землей. За ней, не успевая, держась за мешок семенил худой мальчик лет трех в рваной рубашке. Теперь все было на месте. И никто не забыт, ничего не забыто.