Люди, годы, жизнь. Тревога за будущее. Книги четвертая и пятая
Илья Григорьевич Эренбург
Люди, годы, жизнь
В этом томе И. Эренбург рассказывает о событиях 1930-х годов: первом съезде советских писателей, международных антифашистских конгрессах писателей в Париже и в Испании, в которых автор принимал активное участие, о встречах с И. Ильфом и Е. Петровым, М. Кольцовым и А. Жидом, Э. Хемингуэем и А. Мачадо, о гражданской войне в Испании, страшном процессе над Н. Бухариным. А также повествует о годах Великой Отечественной войны и о своей огромной работе по ее освещению в прессе: цель Эренбурга была помочь стране победить врага. Читатель узнает о фронтовых поездках автора, его встречах с рядовыми воинами и знаменитыми военачальниками – Г. Жуковым, К. Рокоссовским, И. Черняховским и Л. Говоровым, писателями К. Симоновым и В. Гроссманом, художником П. Кончаловским и многими другими.
Илья Григорьевич Эренбург
Люди, годы, жизнь. Книги четвертая и пятая
© И.Г. Эренбург, наследники, 2018
© Б.Я. Фрезинский, подготовка текста, предисловие, комментарии, 2018
© РИА Новости, 2018
© ООО «Издательство АСТ», 2018
Мемуары Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь»
(от замысла – к рукописи, от издания – к читателю)
Костра я не разжег, а лишь поставил
У гроба лет грошовую свечу…
Илья Эренбург[1 - Из стихотворения «Люди, годы, жизнь» (1964).]
Том второй (1934–1945)
Второй том мемуаров Ильи Эренбурга содержит воспоминания о наиболее близком для нас и едва ли не самом значимом, как принято теперь считать, событии ХХ века: Второй мировой войне (некоторые ее реальные участники живы до сих пор). Но эту эпоху предваряют предшествовавшие ей: победа Гитлера на выборах в Германии в 1933-м, гражданская война в Испании (1936–1939) и кровавые сталинские репрессии второй половины 1930-х годов. Второй том, однако, открывается рассказом о поначалу казавшихся вполне многообещающими Первом съезде советских писателей (1934) и Антифашистском международном конгрессе писателей (1935).
Книга четвертая
Над четвертой книгой мемуаров Эренбург работал всю вторую половину 1961 года. По первоначальному авторскому плану четвертая книга посвящалась событиям 1934–1939 годов и должна была завершиться рассказом о поражении Испанской республики. В целом же именно испанским событиям, активным участником и свидетелем которых был Эренбург, предстояло стать главной частью четвертой книги мемуаров. Испанские главы Эренбург предварительно давал прочесть другим участникам и свидетелям войны в Испании – генералу армии П.И. Батову, кинооператору Р.Л. Кармену, писателю, адъютанту командира 12-й интербригады А.В. Эйснеру; и, конечно, вся рукопись была тщательнейше прочтена ближайшим другом автора О.Г. Савичем – корреспондентом «Комсомольской правды» и ТАСС на испанской войне.
Разумеется, Эренбург знал об испанской войне куда больше, чем написал. Но, понимая абсолютную цензурную непроходимость рассказов, скажем, о бесчинствах агентов НКВД, получивших в Испании право безнаказанно расправляться со всеми противниками Сталина не только в рядах интербригад, но и среди испанских левых, он мог упоминать об НКВД лишь глухими намеками или в личных признаниях: «Кто знает, как мы были одиноки в те годы! Речей было много, пушки уже кое-где палили, радио не умолкало, а человеческий голос как будто оборвался. Мы не могли признаться во многом даже близким; только порой особенно крепко сжимали руки друзей – мы ведь все были участниками великого заговора молчания»[2 - См. наст. том. Книга 4. Гл. 31.].
Столь же сложным было и то, что Эренбург собирался впервые рассказать о пережитом им в Москве за те пять месяцев 1938 года, когда он дожидался разрешения вернуться в Испанию. Работа Эренбурга над главами о том периоде советской истории, что принято называть периодом массовых репрессий (в свое время в народе его наивно прозвали «ежовщиной»), удачно пришлась на пору XXII съезда КПСС, сообщившего советскому обществу мощный антисталинский импульс. Поэтому, когда в конце 1961 года писатель передал в редакцию «Нового мира» рукопись четвертой книги (31 глава), она сравнительно легко прошла и редакционную цензуру, и Главлит. Фактически было сделано всего две купюры – убрали сцену на даче у Горького, где члены Политбюро ругали Эренбурга за его роман «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца», и десяток строк о расстрелянном в 1939-м Антонове-Овсеенко[3 - Ряд цензурных купюр в мемуарах Эренбурга опубликован нами помимо книжного издания в номере «Независимой газеты» за 29 января 1991 г.].
Книга была принята редакцией и назначена к публикации на весну 1962 года, а Эренбург сразу же приступил к работе над пятой книгой, посвященной событиям Второй мировой войны. В марте 1962 года первые шесть глав пятой книги (о событиях февраля 1939 – июня 1941 года) были написаны и автор, решив изменить первоначальный план мемуаров, отправил их Твардовскому. Эренбург предлагал напечатать написанное начало пятой книги в качестве конца четвертой, с тем чтобы пятую книгу открыть нападением Германии на СССР 22 июня 1941 года. Дело, понятно, не в том, что он вдруг отдал предпочтение канонической советской периодизации исторических событий. Уже рассказав о времени, которое Эренбург вспоминал с отвращением, и подойдя к не менее тяжким событиям лета 1941 года, писатель безусловно ощутил, что они имеют для него совершенно иную психологическую окраску (свою работу в годы Отечественной войны у писателя было полное право вспоминать с гордостью). Возможно, имели место и соображения совсем иного рода – отделив повествование о Великой Отечественной войне от предшествовавших ей и закрытых для общественного обсуждения событий 1939–1940 годов, Эренбург облегчал прохождение через цензуру рукописи следующей, пятой, книги.
5 апреля 1962 года, когда начало четвертой книги уже было набрано для апрельского номера журнала, Твардовский написал Эренбургу: «Дорогой Илья Григорьевич! Я виноват перед Вами: до сей поры, за множеством дел и случаев, не собрался написать Вам по поводу “пятой части” и оставил на рукописи по прочтении лишь немые, может быть, не всегда понятные пометки. Вероятно поэтому, Вы и не приняли некоторые из них во внимание. А между тем я считаю их весьма существенными и серьезными. Речь ведь идет не о той или иной оценке Вами того или иного явления искусства, как, скажем, было в отношении Пастернака и др., а о целом периоде исторической и политической жизни страны во всей его сложности. Здесь уж “каждое лыко в строку”. Повторяю мое давнее обещание не “редактировать” Вас, не учить Вас уму-разуму, – я этого и теперь не собираюсь делать. Я лишь указываю на те точки зрения, которые не только не совпадают с взглядами и пониманием вещей редакцией “Нового мира”, но с которыми мы решительно не можем обратиться к читателям.
Перехожу к этим “точкам” не по степени их важности, а в порядке следования страниц»[4 - Почта Ильи Эренбурга. 1916–1967 / Издание подготовлено Б.Ф. Фрезинским. М.: Аграф, 2006. С. 490–494; далее П3 и номера писем.].
И далее следовал перечень замечаний, так или иначе связанных с темой советско-германского пакта 1939 года, о секретных протоколах к которому тогда в СССР знали совсем немногие.
Вот некоторые из категорических возражений главного редактора:
«Концовка главы. Смысл: война непосредственное следствие пакта СССР с Германией. Мы не можем встать на такую точку зрения. Пакт был заключен в целях предотвращения войны. “Хоть с чертом”, как говорил Ленин, только бы в интересах мира».
Или:
«Сотрудники советского посольства, приветствующие гитлеровцев в Париже. “Львов” <резидент ГБ в Париже. – Б.Ф.>, посылающий икру Абетцу <гитлеровскому резиденту в Париже. – Б.Ф.>. Мне неприятно, Илья Григорьевич, доказывать очевиднейшую бестактность и недопустимость этой “исторической детали”».
Или:
«“Немцам нужны были советская нефть и многое другое”… Это излишнее натяжение в объяснение того частного факта, который и без того объяснен Вами».
Или:
«“Свадебное настроение” в Москве в 40 г.? Это, простите, неправда. Это было уже после маленькой, но кровавой войны в Финляндии, в пору всенародно тревожного предчувствия. Нельзя же тогдашний тон газет и радиопередач принимать за “свадебное настроение” общества».
Или:
«Услышанные где-то от кого-то слова насчет “людей некоторой национальности” представляются для той поры явным анахронизмом».
Или:
«То, что Вы говорите о Фадееве здесь, как и в другом случае – ниже, для меня настолько несовместимо с моим представлением о Фадееве, что я попросту не могу этого допустить на страницах нашего журнала. Повод, конечно, чисто личный, но редактор – тоже человек».
Или:
«Фраза насчет собак в момент телефонного звонка от Сталина, согласитесь, весьма нехороша. Заодно замечу, что для огромного количества читателей Ваши собаки, возникающие там-сям в изложении, мешают его серьезности. Собаки (комнатные) в представлении народном – признак барства, и это предубеждение так глубоко, что, по-моему, не следовало бы его “эпатировать”».
И т. д.
Письмо Твардовского кончалось недвусмысленно:
«Может быть, я не все перечислил, что-нибудь осталось вне перечня. И среди перечисленных есть вещи большей и меньшей важности. Но в целом – это пожелания, в обязательности которых мы убеждены, исходя не из нашего редакторского произвола или каприза, а из соображений прямой необходимости.
Будьте великодушны, Илья Григорьевич, просмотрите еще раз эту часть рукописи».
Эренбург ответил на это 10 апреля 1962-го: «…Некоторые из Ваших замечаний меня удивили. Я знаю Ваше доброе отношение ко мне и очень ценю, что Вы печатаете мою книгу, хотя со многим из того, что есть в ее тексте, Вы не согласны. Знаю я и о Ваших трудностях. Поэтому, несмотря на то, что Вы пишете, что изложенные Вами “пожелания, в обязательности которых мы убеждены”, я все же рассматриваю эти пожелания не как ультимативные и потому стараюсь найти выход, приемлемый как для Вас, так и для меня»[5 - Эренбург И. На цоколе истории: Письма 1931–1967. / Издание подготовлено Б.Я. Фрезинским. М.: Аграф, 2004. С. 520–525. Далее П2 и номера писем.]. Далее следовал перечень пятнадцати уступок с припиской: «Поверьте, что я с моей стороны с болью пошел на те купюры и изменения, которые сделал. Я могу в свою очередь сказать, что в “обязательности” оставшегося убежден. Ведь если редакция отвечает за автора, то и автор отвечает за свой текст. Я верю, что Вы по-старому дружески отнесетесь и к этому письму и к проделанной мной работе». На этом исправления текста были завершены[6 - Авторский текст был впервые восстановлен в бесцензурном издании мемуаров Эренбурга в 1990 г.].
В итоге все 37 глав четвертой книги были благополучно напечатаны в 4–6 номерах «Нового мира» за 1962 год.
Главу о венгерском писателе Мате Залке, воевавшем и погибшем в Испании под именем генерала Лукача, Эренбург напечатал предварительно в «Правде»; в архиве писателя сохранилась также верстка из «Иностранной литературы»» 23-й главы под названием «Эрнест Хемингуэй», однако ее публикацию из номера сняли.
В критических обзорах о четвертой книге «Люди, годы, жизнь» появились благожелательные упоминания; в их ряду стоит отметить слова М.М. Кузнецова: «Это весьма своеобразное художественное произведение, основной стержень которого – размышление о прошлом и настоящем, раздумье над историей для понимания сущности человека завтрашнего дня. Это – мемуарный роман нового, современного типа <…> Перед нами роман, претендующий на то, чтобы дать портрет века. Судеб искусства и гуманизма…»[7 - Кузнецов М. Человечность! О тенденциях современной прозы // В мире книг. 1963. № 1. С. 22–23.]
Читали мемуары Эренбурга и русские политические эмигранты за рубежом; читали, подчас очень приблизительно понимая содержание тогдашних политических процессов в СССР. У старой, еще дореволюционной части политической эмиграции были давние счеты с Эренбургом (давным-давно ими зачисленным в «советские писатели»). Конечно, их тоже интересовали перемены в СССР, о градусе которых, как они считали, можно будет судить по тому, что позволит себе написать в мемуарах Илья Эренбург. Были надежды, что эти перемены окажутся значительными, а из того, что реально ему позволили, стало ясно: перемены во взглядах на недавнее прошлое весьма робкие. Вот как 17 мая 1962-го Б. Вулих писал Б.И. Николаевскому: «Читали ли Вы воспоминания Эренбурга? Плоскость потрясающая, но все-таки любопытно, с точки зрения что “позволено” теперь писать… Хочется надеяться, что подготовляются глубокие изменения. Но как все это медленно идет!»[8 - Благодарю Дж. Рубинштейна, приславшего мне ксерокопию этого письма, хранящегося в фонде Николаевского в Гуверовском центре (США).]
Что касается высказываний русской литературной эмиграции, то спектр суждений ее был куда более широким. Приведу текст, которым Н. Берберова закончила свои знаменитые мемуары «Курсив мой», писавшиеся как раз в ту же пору (1960-66 годы), что и «Люди, годы, жизнь». Их издали в России уже после распада СССР, но мне повезло ознакомиться с этим текстом, переписанным для меня от руки И.М. Наппельбаум[9 - Ида Моисеевна Наппельбаум (1900–1992) – поэтесса, мемуаристка, ученица Гумилева, занимавшаяся в его студии.], раньше. Ей, своей давней подруге, автор «Курсива» подарила русскоязычное американское, тогда для нас крамольное, издание в первый же (после бегства в 1922-м в Берлин вместе с В.Ф. Ходасевичем) приезд в Ленинград…
Вот как в «Курсиве» Берберова пишет о книге мемуаров Эренбурга: «В ней старый писатель, которого я когда-то знала, рассказывает о себе, о людях и годах… Но какой страшной была его жизнь! И как связан он в своих умолчаниях, и как я свободна в своих! Вот именно свободна не только в том, что я могу сказать, но свободна в том, о чем хочу молчать. Но я не могу оторваться от его страниц, для меня его книга значит больше, чем все остальные за сорок лет. Я знаю, что большинство его читателей судят его [10 - Характерна в этом смысле запись в дневнике А.К. Гладкова, следующая за упоминанием о встречах с И.И. и М.Л. Слонимскими, В.Н. Орловым, Л.В. Никулиным: «1. 03. 67. Почти у всех недружелюбие к И.Г. Эренбургу. И трудно с этим спорить. Да – Иосиф Флавий он в чем-то. Недаром он так не любит Фейхтвангера» (Новый мир. 2015. № 5). Замечу, что Эренбург вообще мало с кем делился тем, какие именно политические препоны воздвигались и редакцией журнала, и Главлитом на пути его мемуаров к читателям; думаю, что и с А.К. Гладковым он это никогда не обсуждал.]. Но я не сужу его. Я благодарна ему. Я благодарю его за каждое его слово. Он строит силлогизм. Помните, в юности мы учили:
Человек смертен.
Кай – человек.