Объективно – два возможных пути: один – колхозный, другой – путь капиталистической эволюции сельского хозяйства.
Достаточно 20-минутного сообщения по радио, за которым стояла бы материальная сила, чтобы полностью устранить 1-й путь и дать победу второму.
Эта “легкость” (радио!) органически связана с громадной – почти непреодолимой? – трудностью организации какой бы то ни было борьбы за капиталистический путь развития – теперь, в наших условиях.
Объективно даны две возможности победы второго пути:
а) внутреннее “перерождение” ВКП (неудача Пятакова – Бухарина – Рыкова ничего не доказывает, ибо они пришли слишком рано, а тот, кто рано приходит, всегда в истории платит своей головой);
б) внешний толчок (поражение, которое очень возможно при всяком столкновении ввиду нашей крайней слабости).
И в том и в другом случае капитализм “в городе” должен вводиться на тормозах, ибо среди темной рабочей массы живет ряд “социалистических предрассудков”. 1940 г.
Основное: кризис ВКП(б) и ее политики – наши основы:
а) демокр. диктатура,
б) аграрный переворот,
в) Россия и нация. Частная собственность в пропасти.
Народ гибнет окончательно, когда начинает гибнуть семья. Современная семья – на грани гибели. Субъективно это выражается в том, что для все большего количества людей семья становится “адом”. Объективно дело заключается в том, что нынешнее советское общество не может экономически содержать семью (далее при напряженной работе обоих членов семьи).
Нищенский уровень жизни толкает всех более или менее честных людей к тому, чтобы напрягать еще больше сил для излишней работы. Поскольку и излишняя работа не спасает, все, кто может, теми или иными способами воруют.
Вор – это самый почетный и самый обеспеченный член советского общества и, вместе с тем, – единственный обеспеченный член общества, не считая купленных властью Толстых, Дунаевских и прочих».
Братья отца
Старшие братья моего отца – Борис и Михаил Глазуновы в юности каждый день вместе ездили на велосипедах из Царского Села в Петербургский университет, а это в одну сторону 22 километра. Но как впоследствии разошлись их судьбы! В детстве я плохо запомнил дядю Бориса. Он всегда держался замкнуто. Он был инженер-путеец и очень любил классическую музыку, сам играл на рояле. Закончив институт, Борис, как его младший брат Сергей – мой отец, – ушел добровольцем в Первую мировую войну на фронт воевать с немцами. После революции он жил с семьей в Царском Селе до того момента, когда оно было захвачено немецкими войсками. Захват Царского Села, переименованного к тому времени в город Пушкин, произошел стремительно. Проснулись горожане – а на улицах немецкие танки и патрули на мотоциклах, входящая колонна войск. Комендатура предложила всем явиться, встать на учет и начать работать, как раньше, по своим специальностям… В семье при мне не поднимали тему, где семья дяди Бори – его жена и две моих двоюродных сестры, Таня и Наташа, хотя я и знал, что он, как и многие тогда, ушел в потоке отступавшей немецкой армии на запад. Много лет спустя я узнал о трагической выдаче всех русских антикоммунистов Сталину, прочтя книгу воспоминаний Краснова-младшего – внука прекрасного писателя и предводителя казачества, автора глубокого романа «Ларго» и других талантливых произведений, казачьего атамана, повешенного после войны в глубокой старости среди германских военных преступников. Внук атамана задолго до Солженицына рассказал правду о рабах XX века – о заключенных сталинских концлагерей. Запад отказался верить ему. На дыбы поднялась «прогрессивная» интеллигенция, обвинившая автора в клевете на страну Советов.
Итак, родственники скрывали от меня судьбу дяди Бори. Но я о многом догадывался. Знал и другое, что его брат – дядя Миша – пострадал «из-за Бориса». Будучи выдан союзниками, дядя Боря получил срок, который отбывал в Мордовии, а потом в Сибири. Его жена и дети в конце войны оказались в положении «остарбайтеров», испытав на себе все тяготы и унижения вынужденной русской эмиграции так называемой «второй волны». Через много лет судьба забросила их из Европы в Америку: Таня живет в Канаде, Наташа – в Соединенных Штатах.
Они и поныне надеются осуществить свою мечту – вернуться в Россию, в свое родное Царское Село, где родились и выросли. Уже после перестройки меня нашла в Москве племянница Катя Пинчук, хрупкая девушка с удивительно белой кожей и наивно детскими глазами за стеклами модных очков. От нее я впервые узнал, что Наташа вышла замуж за сына эмигранта «первой волны», офицера Белой армии. Меня потряс ее рассказ, как она искала в Царском Селе место, где стоял двухэтажный дедовский дом, разбомбленный в годы войны, но не смогла найти даже фундамента…
* * *
Когда дядю в числе других русских антикоммунистов «союзники» выдали на расправу Сталину (сколько книг и мемуаров написано об этом очередном предательстве англичан!), многие из них были расстреляны или отправлены в лагеря, хотя и не являлись «военными преступниками», как и тысячи «остарбайтеров», угнанных насильно на работу в Германию. Сегодня, когда волны ни во что не верящих, изголодавшихся, обманутых бывших советских людей уезжают добровольно на Запад – хотя ничто не угрожает их пребыванию на Родине, – многое должно измениться в оценках того – кто есть предатель и кто кого предает.
Вначале на нас был напялен преступный намордник «пролетарского интернационализма», и русский народ – «первый среди равных» – стал нацией-донором для «меньших» социалистических братьев, исполнителем мнимого интернационального долга. А сегодня русские стали бесправными беженцами в своей стране…
Если мы сегодня попустительствуем распродаже всего и вся, порой считая подлинное предательство интересов Родины доблестью; если невольничьи службы увозят за рубеж наш генофонд – красивых девушек, чтобы пополнять публичные дома Европы, Азии и Америки, – почему русская молодежь, молодые парни, у которых похищают их невест и подруг, молчат?
Где честь и достоинство русского человека? Кто виноват, что наша страна оказалась на краю бездны? «В мире все за всех виноваты», – сказал Ф. М. Достоевский. Но осознать свою вину – это значит покаяться и начать новую жизнь. Пора бы выйти из оцепенения от пережитого кровавого дурмана, отрешиться от безволия. Ведь воскликнул же Суворов когда-то перед штурмом неприступного Измаила: «Мы – русские, какой восторг! Ура!» И Измаил пал перед волей и доблестью наших предков, строителей великого государства Российского.
Но возвращаюсь к судьбе братьев отца.
Когда началось дело «врачей-убийц», дядю Мишу Глазунова вызвали в спецотдел института онкологии, где он работал с академиком А. И. Серебровым. Дядя отказался подтвердить, лично зная некоторых из обвиняемых, что они были агентами западных разведок и готовили ряд покушений на партийное руководство. Тогда ему и напомнили про брата, высказав категорическое предположение, что он, очевидно, разделяет его точку зрения на проблемы коммунистической пролетарской диктатуры: «Борис Глазунов – матерый враг советской власти, и вы, как брат, несете ответственность за его деяния». Дядя Миша твердо ответил, что он не несет на себе бремя политических грехов родного брата и его личная биография – иная. «Я с самого начала войны был на фронте, а до войны и после нее все силы отдавал русской науке. На фронте меня приняли в партию…» – «Вы уже не член партии», – ответили ему в спецотделе.
В 1955 году я приехал к бабушке Феодосии Федоровне Глазуновой и тете Тоне, жившим на Охте, напротив Александро-Невской лавры. Я увидел на крохотной кухне койку, аккуратно застеленную байковым одеялом. Из комнаты вышел седой человек со смуглым худым лицом. («Очень похож на Рахманинова с последнего фото», – мелькнуло в голове.) Это был вернувшийся из лагерей дядя Боря. Он крепко пожал мою руку и, обняв, произнес: «Вот ты какой большой стал, дорогой племянник. Наслышан о твоих успехах в академии».
После традиционного обеда дядя Боря подошел ко мне, положил руку на плечо и, став вдруг до жути по взгляду похожим на моего отца, его младшего брата Сергея, сказал тихо, чтобы никто не слышал, но строго, словно ввинчивая в меня слова: «Запомни, я никогда ни одному русскому человеку не сделал зла. Я действительно ненавижу коммунистов… Я всегда работал как инженер – строил дороги и в Царском Селе, и даже там, за проволокой. Я прошел ад – пойми правильно брата твоего отца!»
А через несколько месяцев дядю Мишу вызвали в партбюро и сказали, что очень уважают его как ученого и «есть мнение» восстановить его в партии. Дядя Миша, не садясь на предложенный ему стул, ответил: «В партию, которая меня выгнала, я не возвращаюсь». Михаил Федорович Глазунов умер в звании академика медицины, оставив многие научные труды по патологической анатомии и проблемам рака. По его учебникам учились и учатся поколения молодых медиков. Его уникальная коллекция русского искусства, куда входили работы Сомова, Кустодиева, Рериха, Бенуа, Колесникова, Горбатова и других, собиралась годами. Шедевры великих русских художников, развешанные не по музейным стенам, а в уютной и просторной квартире, оказывали на меня неотразимое воздействие, словно «облучая» (когда я бывал у дяди) великой энергией творчества и любви к России.
Сколько любви к живописи проявил он, составляя коллекцию только русских художников! Например, картину «Вестник» Н. К. Рериха он купил у его родственников. Сам художник и его жена считали ее одной из лучших работ предреволюционного периода. Ныне она находится в моем собрании. Сегодня в полную силу звучат имена Степана Колесникова и Бориса Горбатова, умерших на чужбине, за их картинами гоняются коллекционеры, платят бешеные деньги на аукционах, не говоря уже о многочисленных подделках. Каким безупречным художественным вкусом обладал мой дядя, когда мне, студенту академии, именно их ставил в пример, подчеркивая самобытность видения ими красоты и мощи русской природы.
– Вот как надо чувствовать и воплощать русский пейзаж, дорогой племянничек! – говорил он мне с лукавой и доброй усмешкой. – Вспомнишь еще своего дядюшку: наступит время, когда их произведения будут оценены по достоинству и займут почетное место в наших музеях.
И, помолчав, добавил:
– Сейчас весна, звенит капель. Посмотри, какой у Горбатова набухший снег у подножий псковских храмов! Вот ты недавно был в Угличе и привез немало неплохих работ. Пора бы тебе сейчас съездить в Псков и Новгород, где Русь былинная, могучая, а небеса такие бескрайние, какие есть только на русском Севере.
В 20-е годы Горбатов, как и многие прекрасные русские художники его поколения, стал беженцем и осел в Берлине. Игорь Грабарь в советский период, побывав в Европе, писал в одной из своих статей, что самый плодовитый и популярный русский художник на Западе – это Борис Горбатов, чьи картины с неизменными русскими церквями «очень ходко» раскупаются, особенно в Германии. Как печально, что у нас до сих пор не издано ни одной монографии, посвященной Горбатову, и мы мало знаем о его жизни и творчестве.
Датой его смерти считается 1945 год. Неизвестно как, но один из офицеров Советской армии после взятия Берлина поселился в квартире художника. Однажды, войдя в комнату его жены, он увидел ее висящей в петле, сделанной из электрического шнура. В кармане платья женщины была записка: «Извините, больше так жить не могу». Офицер, имя которого осталось неизвестно, привез некоторые работы и этюды Б. Горбатова в Советский Союз, и ныне они находятся в Новоиерусалимском музее под Москвой. Я лично считаю лучшей из горбатовских работ ту, что висела в квартире дяди Миши. Горжусь, что в моем скромном собрании есть семь произведений братьев Колесниковых и один чудесный, таинственно-волнующий пейзаж Бориса Горбатова.
…Я помню, как к вдове дяди, завещавшего свою коллекцию музею на Волге, приезжал работник для отправки картин в Саратов. Между тем многие ленинградские коллекционеры предлагали ей огромные по тем временам деньги, например, за коровинский «Гурзуфский натюрморт с розами», не говоря уже о «В ночном» Кустодиева или эскизах декораций Головина. К чести вдовы Ксении Евгеньевны Глазуновой, она была непреклонна, тем более что Саратовский художественный музей клятвенно заверил ее, что будет открыт отдельный мемориальный зал памяти академика М. Ф. Глазунова.
К сожалению, мне не довелось побывать в Саратове. Завершив работу над этой книгой, я позвонил в дирекцию музея и попросил разрешения отснять несколько слайдов из мемориального зала М. Ф. Глазунова. Слайды я получил, но узнал при этом, что никакого отдельного зала для собрания моего дяди нет…
Михаил Федорович Глазунов
Дядя Миша был человек глубокий, принципиальный и разносторонний. Сегодня, когда прошло столько времени, я вспоминаю, как приходил к нему раз в неделю, испытывая неизменное волнение от самой обстановки его квартиры, в доме на Кутузовской набережной, 12, неподалеку от Летнего сада, овеянной любовью к России и ее культуре.
В библиотеке моего дяди я впервые открыл для себя творчество гениального финского художника Аксена Галена. Сколько поэзии чувства в этих северных сагах, как близко нам дыхание моря Варяжского!
Дядя Миша очень любил «Мир искусства», Союз русских художников и ревниво относился к моим успехам, разжигая во мне страсть к национальному духу русского искусства начала XX века. Он не любил передвижников. А я боготворил Сурикова, Репина и Васнецова.
Помню, как он напустился на меня за эскиз «Продают пирожки» (заданная в СХШ тема «по наблюдению»)! Он напомнил мне о значимости Федотова; о мелкотравчатости некоторых передвижников и стыдил меня, что я занимаюсь такой ничтожной темой, делаю работу, в которой нет мысли, чувства и… наблюдения. Доставалось мне и за пейзажи. «Ты не чувствуешь в пейзаже поэзии. Посмотри хотя бы Рылова, не говоря уже о великом Васильеве, Колесникове, Кустодиеве и Горбатове, – донимал меня он. – Ну вот, был под Лугой, красота-то там какая – просторы, дороги вьются в лесах среди озер! А ты – опять сарай, лесишко сзади какой-то. Где же северная Русь? Посмотри Рериха! Работать надо! Учиться! Север – это былина, а не левитановские нюни…»
От справедливо нанесенной обиды у меня дрожали губы. Прощаясь со мной, он обнял меня, и я, в отражении ампирного зеркала передней, увидел, как его лицо – обычно суровое и серьезное, когда он не смеялся своим милым и добрым смехом, – отразило отцовскую нежность и любовь ко мне. Ему очень понравился мой этюд деда Матюшки из деревни Бетково («Старик с топором»). Он повесил его среди работ великих и любил, как мне говорили, дразнить гостей: «А это – угадайте кто?» Гости делали разные предположения, называли разные имена. «А вот и не угадали! – победоносно провозглашал дядя Миша. – Это – мой племянник, единственный наследник рода Глазуновых! Он еще учится, а дальше-то что будет!» – загадочно улыбался он.
* * *
Помню, как высоко отзывался он об автобиографической книге Ильи Репина «Далекое близкое», ценя в ней не только ясный свободный русский язык, но прежде всего могучую творческую волю, которой, как подчеркивал дядя, должен обладать каждый истинный художник. Он, как и я, особенно любил изданный отдельной книгой рассказ о том, как Репин, Федор Васильев и забытый ныне художник Макаров накануне работы Репина «Бурлаки» проехались по матушке-Волге. Я по сей день считаю, что рисунки, напечатанные в этой книге, – вершина рисовального искусства как Репина, так и Васильева. Я даже копировал их и, когда жил в Луге, сам решил проехаться по Волге в трюме парохода, на котором, как мне говорили, ездил еще Шаляпин, дававший концерты в приволжских городах. Неустанно рисуя поражавшие меня своими характерами лица людей, я старался, как мог, приблизиться к виртуозной технике и психологизму репинских зарисовок. Зачитывался я тогда и книгой Я. Д. Минченкова «Воспоминания о передвижниках».
Во время одного из субботних чаепитий дядя Миша обрушился на меня со всей силой своего гнева, правда, его гнев всегда сопровождался улыбкой – доброй улыбкой воспитателя. «Из этой книги о передвижниках видно, какой невзрачной серостью были все эти личности. Возьми хоть, для примера, воспоминания о Ефиме Волкове: он фраз даже не мог связать, как пишет Минченков, правда, насчет выпивки был мастак, а художник-то по тому времени плевенький и серенький. Стыдно тебе восхищаться этими второстепенными художниками кроме Сурикова и Васнецова». Показывая на стены своей квартиры, увешанные шедеврами Кустодиева, Коровина, Головина, Колесникова, Горбатова, Добужинского и раннего Рериха, он со своей ироничной улыбкой, попивая чай из чашки гарднеровского зеленого сервиза, победоносно говорил: «Как видишь, у меня ни одного передвижника нет: Серов, Коровин, Союз русских художников и “мирискусники” – это люди совсем другого божьего дара и духовной культуры, это великое явление не только в русском, но и в мировом искусстве. Почитай журнал “Мир искусств”, “Аполлон” или “Золотое руно” – ты увидишь, что они прежде всего поклонялись красоте и духовности, в отличие от твоих передвижников, которые под руководством Стасова бичевали в своих убогих анекдотах в красках окружающую действительность. Каждая работа Головина, Серова или Врубеля несет в себе таинство озарения высшего порядка, то, что и делает искусство искусством. Это тебе не “Земство обедает” или “Крах банка” одного из Маковских».
Потирая ладонями глаза, они у него болели от бесконечной работы над медицинскими рукописями, и чувствуя, очевидно, что он слишком интенсивно загонял меня в угол, снова улыбнулся своей доброй улыбкой: «И Репин твой – фигура многоликая, чтобы не сказать продажная, то царя бичует, то его рисует, а после него этого прощелыгу Керенского…»
Его жена Ксения Евгеньевна, недолюбливавшая меня, снова заполнила ароматным чаем зеленые гарднеровские чашки.
«Ксюша, – поднял на нее глаза дядюшка, – Илья Сергеевич что-то ничего не ест, сделай ему пару бутербродов, пожалуйста, – я в 16 лет быка съесть мог! – И, обращаясь ко мне, продолжил: – Ты носом не дорос до понимания Кустодиева, когда изволил выразиться, что вот на этой картине деревья неправдоподобно зеленые». (Речь шла о картине «Ярмарка», которая находилась в коллекции дяди, а ныне известна всем.)
«Мне нравятся, как и тебе, многие работы Репина, – продолжал дядя Миша, – например, “Воскрешение дочери Иаира”, “Бурлаки”, изумительные этюды к “Государственному Совету”, но ведь знаменитый “Садко” – это разве не изображение аквариума, на дне которого добрый молодец выбирает девушку-чернавушку – парфюмерия. Да и твою любимую академию он реформировал ахово: своего великого учителя, любимого П. П. Чистякова, послал работать в мозаичную мастерскую, писал вместе со студентами – вроде Серого: “Нравится, – пишите как я”. А когда все развалил, вернул Павла Петровича обратно».
Дядя Миша говорил спокойно, но со скрытой энергией внушения – он хотел, чтобы я, его племянник, на многое взглянул по-другому. «И вот, дорогой племянничек, попомни мое слово, перед тобой висит дипломная работа, пейзаж Степана Колесникова, за которым я долго охотился (ныне тоже в Саратовском художественном музее. – И. Г.). Степан, его брат Иван, равно как и Борис Горбатов, топчутся всеми сегодня и уничтожаются кличкой “белоэмигранты”. Но настанет время, и они обретут благодаря своему гению достойное себе место в истории русского искусства. Они не нытики, каким был твой любимый Левитан. У них Россия другая, радостная и могучая, народная, а возвращаясь к Чистякову, должен сказать, что ты его должен чтить и изучать, да кроме того, он наш царскосел, жил неподалеку от нас, и я мальчиком помню, как к нему подъезжали извозчики, привозившие из Петербурга известных русских художников. А брат мой, твой отец, был смелый и непримиримый – недаром его так любил Питирим Сорокин, о котором ты, естественно, ничего не знаешь. А в личные отношения Сергея и твоей матери я никогда не вмешивался, как не люблю, чтобы вмешивались в мою личную жизнь. Пойдем-ка лучше, племянничек, – продолжал он, вставая из-за стола, – посмотрим еще раз монографию прекрасного финского художника Аксена Галена – наши “мирискусники” его очень любили, и он участвовал на их выставках, – и, отечески положив мне руку на плечо, снова перешел на другой тон, – боюсь, что ты в своей СХШ дальше Лемоха, Пукирева и Волкова никого не узнаешь, а Чернышевского и Стасова и впрямь будешь чтить как кумиров».