Я вошёл в этот город, как входит пожар,
как победное знамя в расплечины крыши:
– Император!
Ссутуленным шагом пажа
тихий город ко мне переулками вышел.
И хлеб-соль куполов положил мне к ногам
в ожидании горьком – но полно, мой город,
я гордыню запрячу, как прячут наган
атаманы,
поэты – огонь аллегорий.
Я гордыню умерю – как в ножны кинжал:
открыванье Америк – пустые прогулки…
Я вошёл в этот город как входит пожар —
и растаял огнём фонаря в переулке.
«Пепел Помпеи, моя дорогая, пепел Помпеи…»
Пепел Помпеи, моя дорогая, пепел Помпеи.
Время умеет сделать камнем живое. Время умеет.
Вот и рассвет поднимается вроде бы, но каменеет:
только светает ещё, а уже темнеет.
Что тебе мифы ушедших народов —
и возвращённых народов свитки?
Что ты пытаешься сделать,
сломавшись при первой попытке?
Все непутёвы твои путевые заметки, бесцветны цветные открытки —
ткани твоих покрывал опостылели так,
что простыли до нитки.
Что же ты сможешь понять обо мне
по обрывкам моих многоточий?
по неразборчивым фразам соседей,
по выдумкам взбалмошных дочек?
по фотографиям глупым (та лучше, а эта – не очень)?
по очертаниям каждой бессонной прожорливой ночи?
Пепел Помпеи, моя дорогая, пепел Помпеи.
Снова пустеют глаза Галатеи, снова пустеют.
Голос ещё раздаётся, но он, отзвучав, онемеет.
Время сумеет сделать камнем живое.
Время сумеет.
«С точки зренья шмеля в середине цветка…»
С точки зренья шмеля в середине цветка,
изогнувшего стебель дугой,
даже этот, ничем не приметный закат
зреет каплей нектара тугой.
Чтобы только остаться один на один
с неразгаданной формулой дня,
чтобы тени длиннее: суровых осин —
и моя, с точки зренья меня.
Под бумажным плафоном, на ощупь, едва —
то сплавляла меня, то звала;
и мозги мне запудрила напрочь, и два
бутафорских прозрачных крыла.
И не мог ни взлететь, ни поднять головы,
ни подумать: хочу ли ещё?
Три листа распластались. Лесные стволы
сплетены ядовитым плющом.
Как пять пальцев своих я тебя изучил,
след росы на руке сладковат.
Пусть на ощупь, как шмель – только хватит ли сил
сквозь ничем не приметный закат?
Чтобы восемь часов на исходе витка
потянулись нектаром тугим —
с точки зренья шмеля в середине цветка;
с точки зренья меня перед ним.
«Приходи…»
Приходи.
Это не прихоть.
Это не вытряхнуть из головы.
В комнате тихо —
войди, внеси хоть
поскрипывание половиц.
Чтоб услышать – и не обернуться,
только вздрогнуть – и ждать, и ждать,
и прижаться, и лбом уткнуться,
не дышать.
Не дышать, не спугнуть, не сглазить
суетливостью слов пустых —
только длинные пальцы гладить,
дотянувшиеся до моих
пальцев!
Боже, такая малость:
дотянуться, сплестись, врасти,
чтобы руки не разжимались,
чтобы губы не отвести!
Этот город, пустой и блёклый,
может, только тем и живёт,
что согретые лбами окна
ждут того, кто уже не придёт.
«Артур Мирабель покидает пустую обитель…»
Артур Мирабель покидает пустую обитель,
точнее, она остаётся пустая за ним —
поскольку он сам – опустевшей обители житель —
стоит на пороге: печальный, доверчивый мим.
О, взгляд бесконечный прощанья у двери открытой: