– Мы напишем не ей, а моему отцу.
Сидя у себя в библиотеке, Фрэнсис Уинстон три раза перечитал телеграмму, потом протер глаза и с раздражением выдохнул. «Пинкертоны»! Чем вообще думала Джулия, нанимая эту парочку на работу? Ну разумеется, София немедленно их раскусила. Он убрал телеграмму и попросил лакея подать ему пальто и трость. Нет, экипаж не понадобится – он просто хочет пройтись пешком.
Он двинулся в северном направлении, мимо соседских особняков, пока наконец по Ист-драйв не вышел к Центральному парку. Последние самые стойкие листья дрожали на ветру, цепляясь за ветви деревьев, в то время как их опавшие собратья с шуршанием гонялись друг за другом по земле. Фрэнсис в мрачной задумчивости бродил по дорожкам. Недавний обед напоминал о себе кислой отрыжкой. В последнее время его вообще частенько мучило несварение – следствие, если верить его доктору, чересчур обильного питания. «Не все, что приносит с собой достаток, естественно для человеческого организма», – сказал тот. Фрэнсис тогда посмеялся над его словами.
К тому моменту, когда он пересек Трансверс и очутился перед высоким остроконечным четырехгранником Иглы Клеопатры, возвышавшимся среди деревьев, Фрэнсис уже успел слегка запыхаться. Он выбрал скамейку и опустился на нее, пристроив трость меж колен. Это было место, куда он приходил, когда его одолевал гнев и нужно было обуздать его, укротить и подчинить воле и разуму. Фрэнсис провел здесь бесчисленные часы, глядя на высеченные на камне древние иероглифы и представляя себе, сколько труда, сколько пота и усилий ушло на то, чтобы создать Иглу. Когда ее доставили из Египта в Нью-Йорк, он изгрыз себе локти от зависти к Вандербильту, глядя из окна своей спальни поверх толп на то, как обелиск едет по Пятой авеню по специально проложенным по такому случаю рельсам – ни дать ни взять плененная царица, каменная Зенобия, которую в золотых цепях везут по улицам. А что с ней теперь! Выщербленная и крошащаяся, с полустертыми уже иероглифами, она стала жертвой пагубного влияния морского климата, который мало-помалу уничтожал то, что на протяжении многих столетий сохранялось неизменным в сухой и жаркой пустыне. Воля могущественных людей создала ее, воля могущественных людей обрекла на гибель.
Фрэнсис начинал подмерзать; он чувствовал себя старым сентиментальным дураком. Над ним равнодушно высилась Игла – стрела, нацеленная в холодное нью-йоркское небо. На ум ему пришла строфа из Гомера: «Песня моя – к златострельной и любящей шум Артемиде, деве достойной, оленей гоняющей, стрелолюбивой»[1 - Гомер, гимн «К Артемиде». Перевод В. Вересаева. (Здесь и далее примеч. перев.)]. Наконец он грузно поднялся и зашагал обратно в сторону дома, где распорядился, чтобы лакей подготовил его личную спальню, поскольку – признался он слуге, – после того как он переговорит с миссис Уинстон, та едва ли благосклонно отнесется к мысли разделить с ним свою.
СОФИИ УИНСТОН, ОТЕЛЬ «ПЕРА ПАЛАС», КОНСТАНТИНОПОЛЬ
СОГЛАСЕН ИЗМЕНЕНИЯ КОНТРАКТЕ И МАРШРУТЕ. ДЕНЬГИ ВЫШЛЮ ПЕРЕВОДОМ. УДАЧИ ПОИСКАХ.
ФРЭНСИС УИНСТОН
3
– Мистер Ахмад вернулся! Мистер Ахмад вернулся! – возбужденно перешептывались на улицах Маленькой Сирии ребятишки, на время оторвавшись от игры в пятнашки и классики.
И это действительно было так, ибо из лавки жестянщика на всю улицу разносился звонкий стук молота по наковальне: дзынь-дзынь, дзынь-дзынь – звенел молот, совсем не так, как в руках мистера Арбели, медленнее и увереннее, точно сердцебиение великана.
Ребятня обожала мистера Ахмада. В их глазах его окутывал флер некоторой загадочности, поскольку он был бедуином из пустыни – ну или, во всяком случае, так он им говорил, – а не христианином по рождению и крещению, как их отцы. Ребятишки обожали выдумывать о нем всяческие небылицы, утверждая, что он обладает магическими способностями и может свистом призывать к себе птиц и месяцами обходиться без еды и воды. Когда эти небылицы доходили до его ушей, он не подтверждал и не отрицал их – лишь вскидывал бровь и прижимал палец к губам.
Среди взрослых обитателей Маленькой Сирии возвращение Ахмада тоже не осталось незамеченным, дав пищу для многочисленных толков. Может, он ездил за невестой? Или за престарелой матерью, которая наконец согласилась перебраться в Америку? Но ни невесты, ни матери пока что никто не видал. Не спешил он и открывать двери лавки для посетителей, равно как и показываться в одном из многочисленных кафе на Вашингтон-стрит, чтобы поделиться свежими новостями и рассказами из дома. Люди были разочарованы, но не удивлены; Ахмад всегда оберегал свою частную жизнь с едва ли не оскорбительной одержимостью. Участия в общественной жизни, которая в основном крутилась вокруг разнообразных церквей, он практически не принимал, равно как не примыкал ни к одной из сторон в регулярных спорах между маронитами и православными, чем, казалось, даже несколько кичился. И вообще за ним укрепилась репутация человека заносчивого, хотя и несколько смягчавшаяся его связью с мистером Арбели – тот, конечно, и сам был нелюдим не без странностей, но держал себя куда как дружелюбнее и потому считался кем-то вроде чудаковатого любимого дядюшки.
Но даже те, кто с наибольшим недоверием относился к человеку, которого прозвали Бедуином, вынуждены были признать, что его талант пошел во благо всей округе. Прежде лавка Арбели поставляла кастрюли, сковородки и мелкий скобяной товар – все это было добротное, но абсолютно ничем не примечательное. Теперь же каждый предмет, сходивший с наковальни, был подлинным произведением искусства. Кастрюли и сковородки приобрели изящные пропорции, а ручки их украсились затейливыми узорами; таганки, на которых они покоились, походили на чугунное кружево, ажурное, но прочное. В числе творений Ахмада были и ожерелья из серебра и драгоценных камней, а также изумительный подвесной потолок из листового металла, выполненный в виде пустынного пейзажа и теперь занимавший свое место в вестибюле одного из многоквартирных домов неподалеку. Этот потолок долгое время не сходил с уст окрестных жителей, и о нем даже упомянули несколько городских англоязычных газет, что, в свою очередь, привлекло в Маленькую Сирию много посетителей нового рода: хорошо одетых состоятельных любителей искусства.
– Они приходят, несколько минут таращатся на потолок, задрав головы, а потом уходят, – сказал один из завсегдатаев кофейни Фаддулов, главной достопримечательности Вашингтон-стрит. – Ребятишки повадились клянчить у них мелочь. Думаю, никакого вреда это никому не принесет. Да и лавке жестянщика только на пользу.
– Я бы не был так уж в этом уверен, – фыркнул в ответ второй. – Мне доводилось видеть не одно предприятие, которое погубил успех. У Арбели, у того всегда была голова на плечах, но этот Бедуин… не знаю я. Какой-то он…
– Непонятный, – подхватил его собеседник.
– Это кто непонятный? – послышался женский голос.
Это была Мариам Фаддул, хозяйка, которая вплыла в зал с медным кофейником в руках. Во всей Маленькой Сирии едва ли нашелся бы человек, который не был бы с Мариам в дружеских отношениях. Эта женщина славилась своим великодушием и добрым сердцем вкупе со способностью видеть лучшее даже в самых неуживчивых из своих соседей. Даже те, кто был с ней едва знаком, испытывали практически неодолимое желание излить перед нею душу, поделиться своими страхами и горестями, своими самыми неразрешимыми проблемами. Все это Мариам бережно хранила и потом в подходящий момент извлекала из памяти, с филигранной точностью подбирая лекарство к недугу, надобность к надобности. Девушка, жениху которой нужна была работа, могла бы ничего не узнать о том, что мяснику требуется новый подручный, если бы Мариам не посоветовала ей заказать у мясника киббех для свадебного угощения. А другая девушка, чьи младшие братья донимали ее с утра до вечера, не давая ни минуты покоя, даже не подозревала о существовании некой пожилой дамы, которая была бы рада, если бы ее одиночество хотя бы несколько часов в день скрашивала спокойная компаньонка, но и этим двоим удалось найти друг друга только после того, как Мариам усадила отца девушки за один столик с сыном пожилой дамы. Вот и теперь она ловким движением подлила обоим собеседникам кофе и ободряюще улыбнулась.
– О, мы говорим всего лишь о Бедуине, – сказали они ей. – Вы знаете, что он вернулся?
– Правда? – спросила Мариам.
– Да, и по-прежнему один, как когда только появился. Ни матери, ни жены, ни новых работников. Интересно, зачем он вообще туда ездил?
Мариам склонила голову набок, словно задумалась над ответом. На самом деле она прекрасно знала, зачем Ахмад предпринял эту поездку. Медный кувшин, ныне покоившийся в земле, когда-то красовался на полке в ее собственной кухне: это был подарок ее матери, которая, в свою очередь, получила его от своей матери, а та – от своей, и так из поколения в поколение, от одной ничего не подозревавшей о его подлинном содержимом женщины к другой. Мариам отнесла кувшин своему другу, Бутросу Арбели, чтобы тот выправил вмятины и зашлифовал царапины, – и его незримый узник наконец обрел свободу.
– Наверное, он просто заскучал по дому, – произнесла она вслух.
Мужчины, удивленно вскинув брови, переглянулись. Заскучал по дому? Разумеется, всех их время от времени одолевала тоска по дому, но чтобы исключительно ради этого ехать туда через полмира?
– Ну, – протянул один из них, – может, оно, конечно, и так.
– У бедуинов всё наособицу, – заметил второй.
Мариам одарила их улыбкой и упорхнула к соседнему столику. Но ее муж, Саид, хлопотавший в кухонном чаду, не преминул отметить, как напряглась ее спина, и задался вопросом, что бы это значило, ибо из всех их многочисленных соседей в Маленькой Сирии Джинн был единственным, к кому его жена с первого взгляда прониклась недоверием.
Голем и Джинн снова и снова возвращались в Центральный парк.
Они гуляли по различным его частям, любуясь их осенним убранством: заиндевелой травой на лужайке, бурыми жухлыми стеблями камышей на пруду, кристально-чистой водой в стремительном ручье. Потом, нагулявшись, они доходили пешком до 14-й улицы и по пожарным лестницам забирались на крыши. Там, в вышине над городом, скрытый от глаз прохожих, жил собственной жизнью отдельный мир, мир пожарных бочек и перекинутых между крышами дощатых мостиков, мир озорных детей и мелких воришек. Голем и Джинн были здесь частыми гостями и все равно неизменно притягивали к себе все взгляды: высокий мужчина без шляпы и рослая статная женщина. Странная парочка, пусть и одна из многих.
Так, по крышам, они добирались до Маленькой Сирии и устраивались где-нибудь на высоком углу или на платформе водонапорной башни. Оттуда они наблюдали за тем, как начинает потихоньку разгораться новый день: отчаливают от пирсов на Вест-стрит лодки ловцов устриц, спешат начать работу молочники и мороженщики, выметают за порог сослужившие свою службу опилки владельцы питейных заведений. И лишь когда огромный город готов уже был пробудиться по-настоящему, они все так же по крышам домов возвращались обратно к Кэнал-стрит, где прощались друг с другом, и она, спустившись вниз, смешивалась с растущим людским потоком на тротуарах и спешила в пекарню Радзинов, чтобы замесить утреннее тесто, а он возвращался в лавку жестянщика и раздувал горн, пока позевывающий Арбели просматривал готовые заказы.
Вели они себя в общем и целом осмотрительно, так что до сих пор им удавалось не давать никому пищи для слухов. Квартирная хозяйка Голема была не из тех, кто бдительно следит за каждым шагом своих жильцов; ее постояльцы принадлежали в основном к театральной богеме и потому приходили и уходили в самое неурочное время. Что же до Джинна, если его соседям и случалось видеть, как он возвращается домой под утро невесть откуда, то они предпочитали закрывать на это глаза, коль скоро он обстряпывал свои делишки на стороне.
А вот от ребятишек Маленькой Сирии не укрывалось ничего.
Они просыпались по ночам, разбуженные родительским храпом или ерзаньем кого-нибудь из братьев и сестер, и, выглянув в окно, замечали эту парочку на какой-нибудь из соседних крыш или, завернувшись в одеяло, выходили на пожарную лестницу, где до них долетали отголоски спора на немыслимой смеси языков – эти двое так стремительно переходили с арабского на английский, а с английского на идиш, что слушателям оставалось лишь улавливать разрозненные обрывки фраз, невнятные риторические выплески. «Да, они это делают из самых лучших побуждений, но… Это их непонятное упорство в вопросе… Ты даешь им слишком мало…» Кто, ломали головы ребятишки, были эти загадочные «они», фигурировавшие в разговорах этих двоих? И кто была она, эта рослая женщина в плаще, способная так разговорить их обычно молчаливого мистера Ахмада? Они смотрели и слушали, а потом утром по пути в школу обсуждали увиденное и услышанное с товарищами и строили догадки относительно того, куда эта парочка ходила каждую ночь, причем варианты высказывались в диапазоне от самых прозаических до самых непристойных.
«Они ходят в Центральный парк», – утверждал один парнишка, который имел обыкновение с утра пораньше обходить крыши окрестных домов в поисках недокуренных сигарет и затерявшихся стеклянных шариков и потому чаще других натыкался на эту парочку.
Его товарищи недоверчиво хмурились, слушая эти заявления, высказанные с таким видом, как будто это было что-то само собой разумеющееся. «Откуда ты знаешь?»
Мальчик пожимал плечами. «Потому что, когда они возвращаются, – говорил он, – обувь у них вся в грязи».
* * *
Наконец ударили первые настоящие зимние морозы, и Центральный парк превратился в царство снега и холода. Вьющиеся розы сняли с подпорок и укрыли лапником; вязы на эспланаде тянулись к небу корявыми голыми пальцами.
– Прости, – сказала Голем однажды ночью, когда они дошли до озера Гарлем-Меер. – Теперь нам придется долго идти назад. Да еще и снег начинается.
– Не нужно обо мне беспокоиться, – сказал Джинн. – И прекрати извиняться.
– Я не могу. Мне кажется, что я подвергаю тебя риску.
– Ты же не просишь меня прыгнуть в реку, Хава. Небольшой снежок ничего мне не сделает.
Она вздохнула.
– Просто… он стал громче. Ну или кажется громче. Это сложно объяснить.
Она с несчастным видом обхватила плечи руками. С наступлением зимы ее глиняное тело стало негибким и неуклюжим; эффект этот был вполне ожидаемым, с ним можно было справиться, если регулярно ходить пешком. Но теперь, подобно артритным суставам, которые болели в сырую погоду, крик в ее мозгу – крик ее плененного создателя, охваченного нескончаемым гневом, – стал более пронзительным и не давал ей покоя. Она начала допускать промахи в пекарне: то забывала добавить в тесто для хал изюм, то бухала в печенье вдвое больше пекарского порошка, так что каждое становилось размером едва ли не с корж для торта. Тея Радзин списывала это на ее вдовство; обнаружив очередную оплошность своей любимой работницы, она с жалостью косилась на нее, думая про себя: «И у кого повернется язык обвинить бедную девочку, если она расклеилась?»
– Как тебе кажется, я расклеилась? – внезапно спросила у Джинна Голем.
– Что-что мне кажется?
– Что я расклеилась. Так считает Тея, хотя, разумеется, вслух она ничего такого не говорит. И нет, она не понимает – но ты-то понимаешь. Так что скажи мне правду. Пожалуйста.
Джинн досадливо фыркнул.