И будь Розина хоть копией старьевщика – что бы это мне дало?..
Разные колена питают друг к другу скрытые ненависть и отвращение. Эти чувства иногда прорываются наружу вопреки даже тесному родству по крови. Но от гоев они этот антагонизм наловчились скрывать, как какую-то важную тайну. Ни один из них этой тайны не выдаст; в своем единодушии они похожи на ненавидящих друг друга слепцов, тянущих одну на всех лямку. Кто-то вцепился обеими руками, кто-то – так, от силы палец приложил. Но всех сплачивает суеверный ужас перед неизбежной гибелью: та постигнет их всех, если лямка вдруг порвется и они, как бусы с нитки, разлетятся кто куда.
Розина – рыжая. Свойственный ей тип производит еще более неприятное впечатление, чем остальные. Мужчины из этого колена все как один узкогруды: у них длинные, курячьи шеи с острым кадыком; они усыпаны веснушками так, будто у них на лице черти молотили горох; и им присуща до того сильная половая нужда, что их потряхивает при ходьбе. Борясь ежеминутно с огнем в чреслах, они ходят и трясутся – ни дать ни взять ипохондрики.
А с чего, собственно, я решил, что Розина в близком родстве с Вассертрумом? Я ни разу не видел ее в компании старика. Ни разу не слышал, чтобы они перебросились хоть бы и словом. Она проводила много времени у нас на дворе, когда не пряталась в доме, в темных дверных проемах и на лестничных клетках. Наверное, соседская молва как-то породнила ее со стариком, записала хотя бы в воспитанницы, но я уверен: все это беспочвенно. Вот бы вообще выкинуть эту Розину из головы! Напряженным взглядом я уставился вниз, на серую Ганпасгассе.
Будто уловив мой интерес, Аарон Вассертрум вдруг поднял голову.
У торговца оказалось уродливое неподвижное лицо с круглыми, как у рыбы, глазами и вздернутой верхней губой. Экий паук, подумал я: чувствует легчайшее касание к своей ловчей сети, хоть внешне и притворяется абсолютно безучастным. Чем он живет? О чем раздумывает? Каковы его планы? Да если б я знал.
На стенах его лавки, под сводом ворот, день изо дня, год из года висят все одни и те же мертвые, никому не нужные вещи. Я мог бы, даже и закрыв глаза, перечислить их: вот старая жестяная валторна с помятой клапанной трубкой, а рядом – выцветшая олеография, изображающая каких-то странных солдат неизвестной армады. Еще – связка заржавленных шпор, стянутая бахромчатым ремнем, и всякая другая никчемная «никомунепотребщина»… А тротуар у порога до того захламлен грудами жестяной кухонной утвари, что поди шагни за этот самый порог лавчонки; без навыков эквилибриста – не выйдет ведь.
Всех этих товаров никогда не прирастало и никогда не убывало. Стоило случайному прохожему остановиться и прицениться к чему-нибудь, старик тут же зримо нервничал. Каким-то невероятно жутким образом он закатывал свою заячью губу и дребезжащим, без меры желчным тоном выдавал что-то непонятное. У несостоявшегося покупателя тут же отпадала всякая охота переспрашивать, и он, ошеломленный, шел своей дорогой.
Аарон Вассертрум отвел глаза и теперь пристально-любопытно разглядывал голую кладку соседнего кирпичного дома. Что, интересно, он там видел? Дом ведь стоял тылом к Ганпасгассе, а его окна смотрели во двор! Лишь одно выходило на улицу.
Скрипнула дверь. В помещение, примыкающее к моим покоям – просторное, по типу студии живописца, – кто-то вошел. До моих ушей донеслись приглушенные голоса двух человек: мужчина и женщина вели оживленную беседу.
Едва ли старьевщик, стоя на улице, мог уловить их.
У моей двери кто-то шаркнул ногой, и я понял, что это Розина: стоит в царящем там, на лестнице, полумраке и все ждет, не сподоблюсь ли я затащить ее к себе. А на пол-этажа ниже на лестнице, едва дыша, рябой подросток Лойза тоже подстерегает. Я почти слышу, как он ревниво сопит, закипая от неприязни ко мне. Он был бы рад подкрасться поближе, да только тогда Розина его заметит. Он знает, что в этой игре она – сторож, а он – вороватый лис. Но как хотелось бы, отринув всякую предосторожность, перемахнуть лестницу в два прыжка – и дать волю своим звериным порывам!
Я сел за рабочий стол, разложил перед собой кисти и стальные резцы. Но что-то дело не ладилось: руке не хватало твердости, чтобы совладать с тонкостями японской гравюры. Угрюмый и понурый быт дома не дает мне покоя, а взгляд то и дело застилают картины из прошлого.
Лойза и его брат-близнец Яромир оба всего на год старше Розины. Их отца, бывшего церковного пекаря, я почти не помню; сейчас они, кажется, на попечении одной старухи. Не ведаю, какой именно. Их так много в этом доме – попрятанных, что кроты по норам.
Она заботится об обоих мальчиках, точнее говоря – дает им пристанище. А за это они должны приносить ей все, что им удается стянуть или выклянчить. Кормит ли она их? Не думаю, домой она приходит только под самый вечер. От кого-то я слышал, что ей платят за обмывание покойников.
Лойзу, Яромира и Розину я застал еще детьми, в пору невинных дворовых игр. С тех пор, однако, много воды утекло. Теперь Лойза весь день ходит по пятам за рыжей девушкой. Его домогательства бесплодны, и если он нигде не может ее найти, то встает, как часовой, у моей двери – и ждет со злобной гримасой, когда она тайком прокрадется под порог. Сидя за рабочим столом, я так и вижу, как он караулит на лестничной клетке и прислушивается, вытянув худую, костлявую шею.
Порой тишину нарушают чьи-то дикие стенания. Это глухонемой Яромир, сам не свой от животной страсти к Розине. Он слоняется по паркету и издает нечленораздельный не то вой, не то лай. Звук, впитавший самое низкое в этом существе, до того жуток, что я невольно ежусь и зябко повожу плечами.
Яромиру всюду мерещатся брат и Розина – буквально в каждом из тысячи грязных закоулков нашего дома. И повсюду он разыскивает их – в слепой ярости, гонимый одной-единственной мыслью: за братцем нужен глаз да глаз, дабы он не учинил над Розиной чего-то потаенного; такого, чего желал бы сам Яромир. Сдается мне, именно эти непрестанные муки инвалида то и дело подзадоривают Розину искать близости с его братом.
Когда ее влечение и готовность отдаться теряют силу, Лойза придумывает каждый раз новую мерзкую каверзу, чтобы заново взбудоражить похоть Розины. Тогда оба умышленно делают вид, будто калека застал их врасплох, и коварно заманивают опьяненного желанием глухонемого в темные коридоры, где заранее наставили предательских ловушек из ржавых бочковых обручей, стреляющих пружиной, если на них наступить, или из нагроможденных железных грабель зубцами кверху. Попав в ловушку, бедняга калечился до крови.
Время от времени, чтобы довести страдания парня до крайнего предела, Розина сама выдумывает Яромиру какую-то адскую муку, делая вид, что вдруг меняет в его отношении гнев на милость. От одной ее неизменной улыбки калека впадает почти что в транс; что уж говорить об исполненных шаловливого намека жестах, не оставляющих ему вообще никакой надежды на спасение. Как-то я видел, как он стоял перед ней во дворе, а она что-то говорила ему, так бурно артикулируя и жестикулируя, что казалось, бедняжка вот-вот грохнется в обморок от неистового возбуждения. Пот градом катился по его лицу от нечеловеческих усилий уловить смысл нарочито запутанного, торопливого сообщения.
Весь следующий день Яромир просидел в томлении на темной лестничной клетке полузаброшенного дома, стоящего поодаль на той же узкой и запаскуженной Ганпасгассе. Порой какой-нибудь прохожий кидал ему в шапку крейцер[3 - Название медных и серебряных монет ряда стран центральной Европы и Италии XIII–XIX столетий. – Здесь и далее – примечания переводчика.]-другой. Когда поздно вечером, полумертвый от голода и волнения, он захотел домой, названная мать уже давно заперла дверь и не пустила его на порог. Так и остался бедный калека с носом.
Веселый женский смех донесся до меня сквозь стены из соседних покоев.
Смех? Веселый смех в этих домах? Да во всем городе не найти человека, умеющего радостно смеяться!
Вдруг мне припомнилось: несколько дней назад старый кукольник марионеточного театра Цвах признался, что молодой приличный барин снял у него за немалую плату студию – очевидно, для того, чтобы без помех встречаться с избранницей сердца. Ему каждую ночь приходилось втайне, чтоб не заметили соседи, перевозить понемногу мебель нового жильца – недешевую, стоит заметить. Цвах довольно потирал руки, рассказывая мне о своей сделке, и тешился, как ловко все устроил: никто из соседей даже догадаться бы не смог о проделках влюбленной парочки. А главное достоинство помещения, словно специально созданного для тайных свиданий, состояло в том, что проникнуть в него можно было тремя разными путями! Один из них, самый древний и таинственный, вел через люк, вмурованный в пол студии. Даже через наш дом можно было незаметно покинуть это гнездышко. «Чердак-то общий! – смеялся Цвах. – Всего-то и нужно, что открыть железную дверь – ту, что рядом с проходом в вашу комнатушку… Что? Наглухо забита, говорите? Ерунда: со стороны студии она отворяется очень даже просто… а уж опосля – сами знаете, несколько шагов по коридору – и вы на лестничной клетке».
Из-за стены снова донесся беззаботный смех, возбуждая в моем воображении смутные воспоминания о другом роскошном жилище одной аристократической семьи, куда меня часто звали для мелких реставрационных работ ценных древностей.
Вдруг рядом слышится пронзительный крик. Я обратился в слух.
Железная дверь чердака неистово скрипит, а в следующее мгновение в мою комнату влетает дама. С распущенными волосами, бледная, как стена в побелке, в накинутой прямо на голое тело – больше на ней ни клочка одежды – золотой парчовой ткани.
– Мастер Пернат, спрячьте меня!.. Ради бога! Ничего не спрашивайте, только спрячьте меня здесь!
Не успел я ей толком ответить, как дверь снова рывком распахнулась – и тотчас вновь захлопнулась. На секунду в проеме мелькнула оскаленная физиономия старьевщика Аарона Вассертрума, похожая на страшную маску…
…Пятно света появляется передо мной, и при луне я снова узнаю изножье кровати.
Сон все еще укрывает меня тяжелым шерстяным войлоком, а впамяти пульсирует отчеканенное золотыми буквами: мастер Пернат… Афанасий Пернат.
Откуда мне известно это имя?
Мне кажется – да, всего лишь кажется, – что когда-то давно-давно я где-то по ошибке взял чужую шляпу и удивился тому, что она так хорошо мне подходит, хотя отличаюсь я крайне нетипичной формой головы. Изучив подкладку столь универсального головного убора, я… да, по-моему, именно тогда увидел вышитое золотой нитью на белом фетре имя:
АФАНАСИЙ ПЕРНАТ
От увиденного меня ни с того ни с сего обуял беспричинный страх.
Вдруг успевший уже позабыться голос, дознающийся о камне и жире, свистнул, точно стрела, у самого моего внутреннего уха. Я немедля представил Розину – рыжую, слащавую, улыбчивую, – и мне удалось увернуться от стрелы, сразу канувшей куда-то во мглу.
Да, лицо Розины! Оно имеет большую силу, чем этот злостный бубнеж. Что ж, теперь, снова спрятавшись в своей каморке на Ганпасгассе, я могу быть вполне спокоен.
Глава 3. Литера
Если мое чутье, будто кто-то, соблюдая дистанцию, поднимается вслед за мной по лестнице с намерением зайти ко мне, не подвело, то теперь этот кто-то должен стоять где-то на последней ступеньке.
Вот он заворачивает за угол, где обитает архивариус Шемай Гиллель, переступает со стертого кафеля на лестничную клетку верхнего этажа, выложенную красным кирпичом. Вот он ощупью шарит вдоль стены – и сейчас, именно сейчас, с большим трудом разбирая впотьмах буквы, прочтет мою фамилию на дверной табличке.
Выпрямив спину, я встал посреди комнаты и взглянул на дверь.
Та отворилась. Гость вошел; сделал полшага навстречу ко мне, не снимая шляпы и не здороваясь. «Как к себе домой», – подумал я, но без возмущения: пусть себе.
Гость опустил руку в карман и извлек оттуда книгу. Он долго листал ее на моих глазах. Оправленная в металлический переплет, книга выглядела экзотично: в ее обложку даже были вделаны какие-то драгоценные каменья или имитации таковых. Найдя, видимо, какое-то нужное ему место, гость поманил меня к себе пальцем.
Раздел назывался «Иббур»[4 - Иббур, по иудейским верованиям – душа покойного, при жизни бывшего праведным человеком; она иногда переселяется в душу живого – «оплодотворяет» ее, чтобы и далее нести положительные духовные импульсы в земной мир.]. Большая, выведенная золотом и киноварью первая буква «И» занимала почти половину всей страницы, которую я невольно пробежал глазами, и по краям слегка поистерлась. Судя по всему, этот дефект мне и предстояло исправить.
Литера не была наклеена на пергамент, как порой бывает в старинных изданиях. Я бы скорее поставил на то, что она состояла из двух листиков тонкого золота, спаянных в центре и концами охвативших пергамент по краям.
Значит, в странице вырезано отверстие? Ежели так, тогда на обороте я увижу ту же самую «И», как бы отраженную? Я перелистнул – и моя гипотеза подтвердилась.
Невольно я прочел и эту, и следующие страницы.
И продолжал читать, забредая все дальше и дальше.
Книга взывала ко мне, как взывает сон, разве что куда более понятным образом, без присущих Морфею кривотолков. Слова струились из невидимых уст, оживали, подступали ко мне. Они кружили вихрем передо мной, словно пестро одетые рабыни, устилали землю яркой листвой или рассасывались, будто туман, в воздухе, уступая место следующим. И всякое слово, казалось, надеялось, что я остановлюсь на нем, а все прочие – отрину. Одни слова приходили заискивающе, с почтением, другие – как королевы, правда, постаревшие и побитые временем, со свойственным проституткам заломом уст и морщинами под грубым слоем отвратительного грима.
Одни миновали меня, поступали другие; я провожал взглядом длинные вереницы слов столь обыденных и безыскусных, что нечего было и надеяться сохранить их в памяти.