Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Из биографии искателя теплых мест

Год написания книги
1870
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Сделайте милость, дайте оглядеться, есть места! Богом вам божусь! – лепетал он, прижукнувшись в углу.

– Чего оглядываетесь? Оглядываетесь, оглядываетесь, а не можете… ограбить…

– Ограблю-с! – трепеща в углу, обещал Антон Иванов, моля бога о теплом месте.

IV

Наконец-таки отыскалось такое место. Это случилось в то время, когда Антон Иванов начал уже бегать от своей родственницы кое-где, боясь попасться ей на глаза. Был он таким образом в одной лавке, где уездные обыватели собираются толковать и посидеть, и услыхал здесь нижеследующий разговор.

– Что барин ваш? Жив ли? – спросил лавочник толстого и плотного управляющего, к которому вся лавочная компания относилась, повидимому, с уважением.

Управляющий барабанил пальцами по прилавку, сидя около него на стуле, и нехотя ответил:

– Забросили мы его, нашего барина… Теперича своя забота на плечах – земля… Да вот дом поглядываю купить… свои хлопоты!.. Будет барину-то, послужил ему… Теперича и по годам-то мне не подходит выдумками заниматься – уж я выдумывал, выдумывал…

Управляющий махнул рукой:

– Пущай другой кто!

– Какая же собственно выдумка вас утомляет? – спросил лавочник.

– Мало ли я ему выдумывал чего? Ведь он у нас, барин-то, совершенно вроде очумелого. Ну, и надо ему разное… по понятию… Ну – выдумал я ему примерно корпию… Значит, чтобы щипал, только бы не брюзжал, в покое нас оставил. Выдумал я ему эту щипню – годика два щипал прилежно, все я ему, признаться, старье свое носил, например обноски… Само собой – на счет ставил… Только что же он выдумывает? – Давай ему цельного, из дюжины… С ума, мол, ты сошел? Все одно драть-то тебе, что обноски, что… Уперся. «Лучше же я, говорит, новые салфетки буду щипать и простыни… Это мне надолго удовольствие»… Каково вам покажется?..

Все общество нашло, что барин очень чуден.

– Да что, – добавил управляющий: – щипня щипней, а еще умудряется свечку, не стеариновую, а нарочно сальную, около себя ставить. Это чтобы не скучно было, чтобы мы ходили снимать, когда свеча нагорит! А? Каково это?.. Нас-то замучил совсем, иной раз часу до шестого утра щиплет…

– Эдакие попадаются дворяне любопытные! – сказал лавочник. – Как же теперича? Щипня или что?

– Да уж, признаться, и не знаю… Неохота и ходить-то… Что мне? Бог с ним совсем… Жду вот, как дочь выйдет из ученья, – брошу… Иной раз зайдешь – бросишь ему салфетку – схватится, побежит… Пущай кто другой выдумывает, с меня будет. Сыт. Авось, проживу… Да и не придумаю уж – стар.

Слушая этот разговор, Антон Иванов почуял в словах управляющего нечто такое, что необыкновенно подходит к его талантам. Ему показалось, что именно здесь он может удовлетворить своему желанию: выдумке и совместному с нею пропитанию. Кое-как выждав, когда управляющий выйдет из лавки, Антон Иванов потихоньку вышел за ним, догнал его на дороге и объяснил, сняв шапку, желание попробовать себя перед диковинным дворянином.

– А мне что? – сказал управляющий: – иди да выдумывай. Мое дело – сторона. Я сыт. Благодарю моего бога – больше не желаю… Признаться, только бы ноги уплесть…

Слова управляющего, повидимому достаточно покормившегося на счет диковинного дворянина, были необыкновенно ободрительны для Антона Иванова. Не откладывая дела в долгий ящик, он тотчас же вознамерился отправиться в Васильково, где обитал сказанный дворянин, и только на минуту забежал к родственнице уверить ее в больших предстоящих ему грабежах…

Родственница была довольна, хотя и не преминула на прощанье заметить, что если и теперь он не сделает надлежащую «запуску», то ему будет очень плохо…

– Лучше утопись, а уж ко мне глаз не показывай… Довольно я тебя кормила – борова. До свиданья!

Антон Иванов еще раз уверил относительно размеров и успехов грабежа и ушел.

Действительно, место оказалось чудное. Поместье Павла Степаныча Василькова лежало в десяти верстах от города, в прекрасной степной равнине. Издали оно представлялось каким-то цветущим оазисом, группою густых цветущих кустов и высоких темных деревьев, приятно действовавших на глаз смешением разнородных оттенков зелени, форм листьев и общих фигур разнообразных растений. Среди этой прекрасной растительности, оставленной без присмотра, помещалась господская усадьба, с старинным барским деревянным домом дикого цвета, с пристройками, людскими, банями, погребами и проч. Видно было, что хребты когда-то крепко поработали для господского удовольствия, роя пруды, прокладывая дорожки, строя беседки, гроты, мостики; но теперь не видать этих хребтов вблизи построек, и природа обильною растительностью и разрушением хочет загладить господский грех в пользовании терпеливостью этих хребтов.

Темные и сверкающие, как черный атлас, пруды лежат неподвижно, с каждым годом все более и более зарастая по краям густою травою, которая вместе с тяжелыми ветвями бузины и рябины мочит свои цветы и красные ягоды в темной воде… Мельничное колесо давно уже стоит неподвижно. Фантастические, выгнутые мостики еле держатся над тихо журчащими ручьями – кое-где нет доски, кое-где опали перила; кругообразный грот, напоминающий тулью старомодной женской шляпки, осел набок; от столика осталась одна подножка; стены, обклеенные когда-то бумагой, облупились, и болтающиеся лоскуты бумаги обнаруживают наблюдателю обилие исторических документов, неизвестных любителям старины… Дорожки покрылись яркозеленым мхом. В людской разбиты стекла; кое-где они заткнуты полушубками; на балконе господского дома, выходящем в сад, под самую дверь намело песку, и видно, что нога человеческая давно не была здесь. Постоянный шум разросшихся деревьев, перемешанный с отдаленным и редким стоном флюгера, производит на душу посетителя усадьбы самое тягостное впечатление. Почему-то делается вдруг холодно, хочется завернуться потеплее, уйти в комнату.

В доме действительно тепло. Он сделан прочно, на старинный манер обит войлоком, законопачен и защищен густым и пустынным садом. Широкая барская передняя может порадовать человека, любящего вспоминать старину. Кругом широчайшие лари, и на них позабыты полушубки, на которых, очевидно, только что валялся лакей. На окне счеты, чернильницы с мухами, на стене старинные часы, сделанные именно, кажется, для того, чтобы напомнить человеку о непрочности всего земного; каждый медленный размах сверкающего маятника как будто отхватывает чью-то голову и уносит кого-то в вечность… А глухое нытье, сопровождающее эти размахи, почему-то напоминает о глаголе времен, о столе с яствами и о гробе… Жуткое ощущение, производимое часами и подкрепляемое отсутствием людей, может быть отчасти рассеяно присутствием на конике картуза с Жуковым табаком.

Сколько в самом деле пленительных воспоминаний рождает в заезжем наблюдателе этот лев, изображенный на картузе и поднявшийся на дыбы при виде слов «Мариланд – ду!» Право, только благодаря этому картузу и едва-едва весьма тонко доносящемуся откуда-то мариландскому запаху решаешься вступить в господские покои. Но здесь опять – часы, приближающие ко гробу, потемневшие золотые рамы с напудренными портретами дам, улыбающихся таинственными улыбками, кавалеров с разбойничьими взглядами, с таинственным конвертом в руке, с зрительною трубою подмышкой; на блестящем полу с черными нарисованными звездами неподвижно стоят старинные красного дерева стулья и кресла с золотыми львиными лапами и оскаленными, тоже золотыми, львиными мордами на углах спинок и на ножках; черная узенькая люстра с лирами, образующими нижний круг, в средине которого стекло. Тишина и шум ветра… За первой комнатой тянется другая, темносиняя комната, где становится еще тяжелее, потому что таинственные улыбки и разбойничьи взгляды портретов выдаются резче, живее. Неподвижно стоят подсвечники – медные, аляповатые, изображающие фигуры мумий с квадратными египетскими лицами и мертво закрытыми глазами. Почему-то делается так жутко, что ветер, гудящий в саду, начинает казаться отдаленными стонами тех, кому с каждой секундой прекращают жизнь размахи маятника… Троньте за крюк небольшой органчик, помещающийся в углу, – из него послышится звук, похожий на щелканье челюстей, потом что-то заскрипит, намереваясь изобразить графа Парижского, но заскрипит так, что крюк невольно выпадает из руки, и в пустых покоях останется какая-то стонущая нота, которая долго-долго плачет надо всем, что вы видели… Хочется убежать в одну, в другую комнату, хочется человеческого лица, света, солнца… Везде пусто и томительно…

Но вот наконец, благодаря мариландскому запаху, вы добираетесь и до человеческого лица. В маленькой угловой комнатке перед вами очутилась фигурка господина Василькова, фигурка иссушенная, дряхлая, маленькая; на седой голове надет большой, старинного фасона картуз; из уха торчат седые волосы и вата; большие, невидимому очень живые, но в сущности детские глаза смотрят в стену; костлявая рука, испещренная складками, недвижно держит длинный черешневый чубук, шевелит губами, жует, причем слегка шевелятся отвислые складки подбородка, покрытого серебряной щетиной. Маленькое тело Павла Степаныча облечено в несколько ваточных халатов, а на ногах надеты мягкие козловые сапоги, не производящие ни малейшего шума и скрипа. Фигурка изредка хватает дряхлыми губами чубук, сосет, пускает дым, который неподвижным облаком стоит над ее головой и только чуть-чуть шевелится у отпертой двери…

Павел Степаныч несколько уже раз крикнул: «эй!» и несколько раз постучал в пол трубкой, но на его зов никто не явился: слуги действительно бросили барина; в каменном флигеле с окнами, заткнутыми полушубками, теперь слышится гармония и по временам смех – барин, очевидно, погодит, «не умрет». Барин действительно не умирает, и ему долго приходится кричать «эй!», покуда не услышит этого старая, полуглухая старушка, помещающаяся неподалеку от барской комнаты и считавшаяся когда-то первой господской любовницей. В широком чепце, старушка эта целый день роется в каких-то сундучках, перекладывая барское белье из одного места в другое: она боится, не пропало ли что, все ли цело; она одна только постоянно помнит барина и то время, когда он ее осчастливил; вспоминает сыночка, который по повелению барина был скрыт в бедной семье и там умер. Старушка думает, что ежели б барин был тогда в деревне, а не в Москве, то сынок был бы жив. Она хранит эту веру в барина и живет ею в то время, когда барин ничем не живет, никого не любит и если вспоминает какое-нибудь время, то уж вовсе не то, про которое думает старушка. Когда-то барин этот – единственный сын богатых родителей, начавших свой род в одно из царствований прошлого века, – был то, что называется Нарциссом. Почти с детских лет он вступил в занятия, так сказать, купидонными делами в качестве пажа; судя по его юношескому портрету, это был действительный купидон – мальчик, похожий на девочку; это было то, что дамы того времени называли «ангел». Ангельский образ сохранял он довольно долго; он не буйствовал, не кутил, не растрачивал наследия, но, напротив, приумножал его, действуя при помощи исконных средств – батожья во всех формах и видах. Сам он никогда не присутствовал на конюшне – это было ему не по нервам, – но делал все это при помощи грациознейших мановений верным рабам, помощью изящнейших посланий на французском языке и на превосходнейшей бумаге с целующимися голубками… Все это делалось за стеной, все это не было слышно, и Павел Степаныч получал только благие результаты: оброки, крестьянских девок, улыбки московских красавиц, впоследствии старушек, ласки их мосек. Никогда не истратил он лишней копеечки, никогда не находилось у него на копейку чувства – он до седых волос остался холостым. Но на старости лет его успехам и купидонству был положен конец. Сластолюбивый старичишка задумал жениться на первой тогдашней московской красавице, пользуясь затруднительным положением ее семьи. Брак состоялся самый торжественный, но по окончании венчания молодая жена простилась с ним и уехала неизвестно куда. Говорят, она любила уже другого. Это обстоятельство на весь мир опозорило всепобеждающего Нарцисса. Он уехал в деревню и с тех пор не показывался в столицу никогда. Суматоха, происшедшая на церковной паперти, когда убежала жена, не покидала его воображение никогда; ему каждую минуту был ощутителен грохот насмешки родных, знакомых, целой вселенной. И каждую минуту он сохранял неослабевающую силу презрения ко всем им. Забившись в деревню, он усилил стремление к скопидомству – строил, перестроивал, рыл пруды, разводил сады, тиранил народ, как образцовый злодей, развратничал, не церемонясь ни пред чем, – и все это делалось тихо, почти без разговоров. Но время, наконец, взяло свое. Года запретили развратничать, воля была связана, одиночество томило, голова отказывалась не только вспоминать прошлое и утешаться им, но и вообще думать. Захотелось что-то воротить, поглядеть какие-то лица, но оскорбленное тридцать лет назад самолюбие со старостью еще более разрасталось, потом приезжал какой-то человек, извещая о смерти жены, – Павел Степаныч его не принял. Заглядывали знакомые, после двух-трех слов жаловавшиеся на безденежье, – Павел Степаныч не отвечал ни слова и уходил, гордо неся вперед свое презрительное рыльце.

Но одиночество, душевная пустота и старость делали свое дело; раззнакомившись с обществом, родными и знакомыми, которые сами бросили его, проведав непривлекательную для них сущность написанной им духовной, он все-таки должен был как-нибудь наполнить свое время, занять чем-нибудь душевную пустоту и старческую мысль. И вот он попал в руки челяди. Управляющий, встретившийся с Антоном Ивановым, забрал в руки барина помощью самых простых средств. Стал он выдумывать ему разные развлечения, подходившие к невинным стремлениям души умирающего Нарцисса. Старик-ребенок пристращался к занятию с истинно детским увлечением, и как только управляющий видел, что барин увлекся делом, тотчас же начинал ломаться и говорил, что ему нужно ехать на родину. Павлу Степанычу было страшно остаться одному: он видел, что тоскливыми упрашиваниями остаться с прибавлением плачущего: «пожалуста, пожалуста!» – взять нельзя, и принужден был удерживать приятного собеседника помощью денег… Так было достигнуто уничтожение в нем скупости – началось доение. Доили его все слуги, действуя помощью той же методы устрашения. Только старушка, бывшая любовница, в своих заботах о барине поступала совершенно бескорыстно. Оставленная без призора, она едва ли даже была всегда сыта: по крайней мере кроме чаю, который был в ее каморке постоянно, у ней не встречалось другой более сытной пищи. Такими-то выдумками и устрашениями хранители старости Павла Степаныча пробавлялись довольно долгое время, и кажется, наконец, действительно все стали сыты. Управляющий набил свой дом всяким добром; у его жены под замком можно было встретить жалованные табакерки, бриллиантовые перстни, много серебра и т. д. Часто то же попадалось и у других охранителей. В тот момент, когда в Васильково пришел Антон Иванов, все были уже настолько удовлетворены, что могли забросить барина и желать – унести ноги подобру-поздорову: барин может умереть, наедет начальство, пойдут отчеты, откроются описи и т. д. Все это дало беспрепятственный ход Антону Иванову. Управляющий сам показал ему барина, рассказал его характер и желания и дал даже некоторые наставления.

– Ну, – сказал он Антону Иванову: – хлопочи, как знаешь… кормись…

– Надо кормиться!

– Как не надо!.. Умудрись как-нибудь… А как увидишь, что по вкусу, – упрись! это первое дело: «прощайте, мол, оставайтесь одни!» Так-то: «бог, мол, с вами!» Понимаешь?..

– Коли так, надо упираться!

Антон Иванов говорил тоном человека, поставленного в необходимость делать так, а не иначе, и, напутствуемый желанием управляющего, выраженным словами: «ну хлопочи, умудряйся как-нибудь…», принялся умудряться…

На другой день по прибытии он вошел к Павлу Степанычу, помолился на образ, поклонился барину и положил к нему на стол хлопушку.

Павел Степаныч поглядел на вошедшего, однако взял хлопушку в руки, стал разглядывать.

– Вы вот как-с… – робко кашлянув и заискивая, произнес Антон Иванов: – вы вот этаким манером, Павел Степаныч.

Осторожно вынул он хлопушку из господских рук, подождал муху, хлопнул по ней и убил.

– Вы этаким вот манером…

Павел Степаныч торопливо взял у него хлопушку и сам убил муху.

– Ах, как вы ее наметили превосходно! – сказал Антон Иванов.

Лицо Павла Степаныча прояснилось. Он улыбнулся весело и стал хлопать по столу все чаще и чаще.

– Так, так! хорошенько их… Вот эту-то купчиху звезданите! – приговаривал Антон Иванов.

Выдумка удалась. Через несколько минут, поощряемый Антоном Ивановым, Павел Степаныч поднялся с кресла и, еле передвигая ногами, поплелся с хлопушкой в другую комнату, хлопая по двери, по стеклу, по стене и радостно смеясь при каждом удачном умерщвлении. «Пожалуста, пожалуста!» – застонал Павел Степаныч, когда Антон Иванов – тоже весьма обрадованный успехом – хотел на минутку сбегать посоветоваться с управляющим. Кое-как он отделался от барина, уверив его в скором возвращении.

– Упираться ай нет? – радостно спросил он управляющего, рассказав, как было дело.

Управляющий пил в это время чай и, занятый своим делом, не сразу ответил Антону Иванову.

– Повремени упираться… Покудова, – сказал он, подумавши и сообразив: – обгоди. Надо это дело разыграть попуще… Мух этих… Надо их разыграть, а потом упрись. Тогда так.

– Каким манером?

– Это уж твое дело. Я тогда скажу, когда нужно упереться… Другого покуда не надо. Он и сам скоро не бросит… Только надо расцветить это дело…

Антон Иванов призадумался и, тем не менее, должен был заняться разыгрыванием игры в мух до таких размеров, чтобы они охватили все существо Павла Степаныча. В этом ему оказывали содействие и старые охранители барина, уже достаточно сытые лакеи, руководствовавшиеся при этом убеждением, что надо дать хлеб бедному человеку – не все себе, а главное, желавшие свалить с своих плеч все это дело. Выдумано было таким образом: сначала подбирать убитых мух на тарелку; потом принято во внимание, что не худо вести им подробный счет; затем придумали собирать каждый убой в отдельную банку. Бывали моменты, когда воображение Антона Иванова как бы истощалось, и он начинал поговаривать управляющему: «не пора ли упереться?», но управляющий говорил, что еще не время, и рекомендовал продолжать разыгрывание…
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7