Оценить:
 Рейтинг: 0

Злые новости

Год написания книги
1875
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Готово-с!..

А за ней девушка… Входит она и, по старой памяти, крестится на образ…

С непривычки случались большие беды… Одну такую несчастную, с деньгами в кармане ситцевого платьишка, нашли наутро в реке, у берега, и узнали, что утопилась… Но понемногу все пошло лучше, и покровцы стали входить во вкус нового времени, пришедшего к ним. Стали продавать все, за что платят, и не разговаривали.

II

Вслед за пароходом так и повалили к ним деньги; скоро бабам никто уже не завидовал. В следующем, после парохода, году наехало в Покровское множество господ из столиц, и стали строить железную дорогу. Не говоря о том, что сами эти господа отличались необыкновенною щедростию и, не задумываясь, вышвыривали рубль серебра за курицу, чего отроду никто не видывал, они сразу дали работу и деньги бесчисленному множеству полуголодного народа… Рыть, копать, возить землю, делать насыпи – для этого, кроме всего мужского населения Покровского, понадобились сотни и тысячи народа из других мест. Затем понадобились десятки, а пожалуй, и сотни людей, которые бы смотрели, надзирали над этими тысячами, – и вот в Покровское повалил народ из губернского города: отставные военные, неудовлетворенные писаря и дьячки, а скоро город совсем притих и обезлюдел, потому что служащий народ бросился в Покровское занимать места на открывшейся железной дороге, а торговый люд стал перебираться сюда для торговых дел, чуя, что Покровское будет бойким местом.

И действительно, благодаря массе пришлого народа и массе нового труда, через пять лет физиономия Покровского совершенно изменилась. Не тот его внешний вид, не тот живет в нем народ: на реке свистят и дымят пароходы, за селом свистит и дымит машина, и возят они тысячи пудов товара и тысячи народа, волны которого, ежедневно перекатываясь через Покровское, всякий раз оставляли после себя деньги и деньги… Множество новых построек, выросших близ мест для новых дел, ничуть не напоминали развалившейся и покачнувшейся покровской старины; это были привлекательные на вид новенькие домики, где из каждого окошка глядело довольство в виде пузатого, блестящего и почти постоянно кипевшего самовара, в виде довольных и румяных лиц, восседавших за этим самоваром… Также ничуть не напоминал старого покровца тот обновленный покровец, который пристал к новым делам и стал жить-поживать в этих новеньких домиках. Нет тут ни босых ног, растрепанных голов, нет распоясанных сарафанов и рубах, нет забитых лиц, – напротив, все новое и цветущее: платья туго накрахмалены, косы спрятаны под сетку, усеянную блестками, а у мужчин жирно намазаны подстриженные в скобку на жирном затылке волосы, рантовые сапоги сверкают и скрипят, а пальто или чуйка – прямо с иголочки, на вате и, повидимому, не имеют износу.

И все это благополучие пришло потому, что явился труд, который как раз пришелся по вкусу покровцу; от него требовалось, чтобы он «воротил», «таскал», «вез», «стоял и смотрел» и т. д., – вообще требовался труд мускульный, механический, вовсе не нуждавшийся ни в каких более высших способностях покровца, и за этот труд покровцу давали деньги, и деньги порядочные, давали их прямо в руки и говорили: «ступай!». – «Куда хошь!» – прибавлял к этому торговец и чувствовал себя весьма хорошо. Тот самый богатырь, который в прежнее время бесплодно и без толку грохал по целым часам веслами, доставляя маменьку в город к купцу, который не платил, теперь с удовольствием ворочает на своей богатырской спине девятипудовые кули, с легкостию перьев таскает по чемодану в каждой руке: он знает, что вечером, после того как он отворочает и оттаскает, в его горсти непременно окажутся деньги, с которыми – «поди, куда хошь…» Или как не быть в хорошем расположении духа вот этому гиганту, который из писцов земского суда, где он не знал, что ему делать с своим гигантством и силой, поступил теперь на должность надсмотрщика, где все это пригодилось как нельзя лучше. Все его дело состоит в том, чтобы смотреть за рабочими, все ли на местах, и ставить их на эти места…

И вот, проснувшись часов в пять утра, – что для него не составляет никакого труда, ибо он мог пить по неделям, не смыкая глаз, – он идет к своему делу и начинает «ставить» рабочих… Слово «ставить» надо понимать буквально: рабочие, намаявшись, спят мертвым сном; их надо поднять и поставить на ноги. Для этого гигант поступает так: подойдя к первому из спящих, берет его могучею рукою за волосы, поднимает с армяка, ставит на ноги и, для полного пробуждения спящего, дает ему раза два-три по шее, а иногда и по щеке, после чего один уже вполне может считаться поставленным и, почесываясь, идет умываться из лужи. За первым поставленным на ноги точно так ставится второй; если, паче чаяния, спящий субъект как-нибудь выдернет волоса из цепкой лапы гиганта, то гигант раза четыре так съездит его по спине кулаком, что и второй скоро вскочит как встрепанный и побежит к луже, почесывая спину; иные вскакивают оттого, что их сдергивают за ногу и хлопают головой об пол, другие (преимущественно мальчишки) от хорошего пинка в бок и т. д. «У меня очнешься, встанешь!», – с полным сознанием правоты этих слов говорит гигант и, подняв на ноги таким образом человек двести, «со свежим, как говорит он, аппетитом» идет «куда хошь». Жена его уж знает, что у мужа теперь аппетит, и поэтому все уже готово и поставлено на стол.

– У меня встанешь! – выпив и закусив, говорит гигант и принимается за гуся…

Как ни прост этого рода труд, а несомненно, что при нем всякий получил возможность, сделав дело, «поставив», «стащив» и т. д., быть самим собою. «Как хошь», «как знаешь» – было одним из больших преимуществ нового рода труда, и тем большим преимуществом, что деньги, платимые за этот ломовой труд, давали действительно возможность иметь на деле то, что покровец мог пожелать.

Чего же захотел покровец, когда в руках его очутились деньги и когда получилась возможность захотеть «чего хошь»?

Припомнив прошлое покровца, его прошлые труды и удобства жизни, нельзя не признать, что единственным результатом этих трудов была вековая проголодь. Ввиду этого обновленный покровец, получив возможность «хотеть», решительно не мог захотеть ничего другого, как «жрать», то есть пить, есть и пробовать все, чем голодал покровец так долго… Эту животную черту, развитую деньгами и не чуждую слоям общества более высшим, чем тот, о котором здесь идет речь, относительно Покровского обывателя надо понимать почти буквально: да, он стал жрать, пробовать все, что было приятно его голодному организму… Веселенький дом его стал полною чашей, у него все закуплено на пять лет, все свое, всего большой запас, и, несмотря на то, ему стало казаться мало, и он решительно не хочет дать ни куска ни деверю, который без места, ни свекрови, у которой муж продался в солдаты и она осталась без куска хлеба; и когда ему сказали: «что ж, издыхать, что ли, нам?» – он спокойно отвечал: «да хошь издыхайте» – и засел в свои запасы… Животная черта сильно поддерживалась в покровце и тем народом, волны которого ежедневно наносили на Покровское машина и пароходы… И у этого народа было сильное желание отведывать всего, за что «без разговоров» можно было просто отдать деньги, а продавалось на деньги, как известно, все: и водка, и женщины, и все-все… Трактиры, выросшие на новых местах в несметном количестве, были всегда полны народом; громко гудели органы, звонко пели цыганки и арфистки, и все это пило, обнималось, дралось, целовалось, получало и платило деньги…

– Спрашивается, – сидя поздно вечером за бутылкой водки в одном из привлекательных на вид домиков, вопрошает себя гигант-кондуктор Петров, – спрашивается, в каком смысле, на каком основании народил я этих глотов?

Так именует он свое семейство, жену и троих детей, всхлипывания которых слышны за перегородкой…

– Вопрос, – продолжает Петров: – на какова чорта?

Он выпивает стакан водки, задумывается и произносит:

– Зачем, для чего, почему?..

И задумывается. Кроме всхлипываний за перегородкой, нет ему ответа на эти вопросы, но смутные мысли и воспоминания, несущиеся в его пьяной голове, разъясняют и «зачем», и «почему», и «для чего»… Петров из духовного звания… Не он выдумал это звание, он только родился в нем, и вот как только он родился, он уже знал, что. люди, принадлежащие к этому. – званию, принадлежат к нему потому, что надо «пить-есть»… В семинарии он ничего «не понимал», тоже, вероятно, с голоду, – и его исключили. «Что пить-есть?» – тотчас же возникло с неотразимым ужасом в его голове, и хорошо еще, что нашлось дьячковское место; «по крайности, – говорили ему, – не умрешь с голоду». Но чтобы не умереть с голоду, надо было жениться на дочери старого дьячка, который сдавал свое место тоже с тем, чтобы не помереть на старости лет с голоду и чтобы иметь кого-нибудь, кто бы кормил. И вот Петров с голоду женится, с голоду поет в церкви, подает кадило, родит детей, – все ради пить-есть… Не пой он, не подавай кадило – есть будет нечего; не женись он, правда, не было бы ребят и стариков, но не было бы и места, не было бы возможности получать праздничные пироги, водку, кормиться и кормить. И вдруг этому-то человеку выпала профессия, вышло место по вкусу, деньги и возможность быть «как хошь». Чтобы иметь место, где надо «ставить», «возить», «тащить», не требуется ни зятьев, ни деверьев, ни стариков. Не требуется ни жениться для этого, ни петь на клиросе, – словом, не требуется никаких уз, при которых бы место это только и давалось… И вот ему не нужны ни жена, ни дети, ни старики… Все это было, чтобы «пить-есть», теперь они не нужны, они «объедалы»… В данную минуту они ему совершенно чужды, до такой степени чужды, что иной раз, в пьяном, конечно, виде, он как бы совершенно не узнавал своего семейства и не понимал, что это такое.

– Вы ч-чьи так-кие? – оглядывая осоловелыми глазами, спрашивает он.

– Ваши дети… – отвечали ребята.

– Ч-чь-и-и?

– Папины и мамины…

– М-мам-мины?.. Как-кой?..

– Вот этой…

Петров взглядывал на плачущую жену и в совершенном недоумении произносил:

– Не по-н-ним-маю…

Ребята смеются, жена ревет, а Петров пьет водку и бормочет:

– Перед бог-гом… Зачем? Вопрос: почему и опять? Не понимаю… ни-ни-ни.

Горю семьи Петрова много способствовало главным образом то, что жена его вовсе неспособна была так повеселеть и обрадоваться деньгам, как повеселели и обрадовались все обновленные покровцы, мужчины и женщины. Печать уныния, даже отчаяния легла на все ее существо еще с детства; выходила она замуж за кого пришлось, лишь бы «кормил». Да и к корму она привыкла случайному, доставляемому крестинами, похоронами и т. д. Ела когда хорошо, когда худо, когда и вовсе не ела… Да и до еды ли: выйдя за того, кто кормит, она стала рожать детей, об участи которых у нее целые года, дни и ночи, болит сердце. Она неряха (до нарядов ли ей); она разиня, растеряха, потому что не привыкла прятать ничего; была она постоянно грустна… В доме и хозяйстве Петрова не было того порядка, какой царствовал у других его товарищей, – все шло кое-как, как шло в доме родительском: не прибрано, не готово, переплачено… Тогда как у других всегда все готово, когда «сам» приходит со свежим аппетитом, все запасено и все куплено.

А тут, как на грех, так и вьется вокруг кондуктора, вокруг его жалованья, отопления и освещения буфетчикова сестра, перекрещенная жидовка. Она, как нельзя лучше, знает, как можно бы было распорядиться благосостоянием Петрова; зорко следит она за его очень большим аппетитом. Поминутно она докладывает Петрову, что жена его передала то на том, то на другом, а это все равно, что подливать масло в огонь. Петрова раздражала всякая мелочь в его семье, особливо в его жене, потому что он уж был раздражен множеством других, более важных несчастий. Он не любил жены, как это оказалось теперь: она была дурна, слезлива и ревнива к тому же… Жидовка составляла всему этому полный контраст; глядя на Петрова только как на сорок пять рублей в месяц с отоплением, она была совершенно спокойна, рассудительна, весела и в остальном не спесива.

И вот, попав на дорогу, где чувствовалось, что можно быть самим собой, Петров с каждым днем все больше и больше стал хотеть всего, что захотел в последнее время покровец, и семья его, которая решительно не соответствовала духу времени, да и ему самому нужна не была, – стала ему вконец ненавистна.

Он пьянствовал, шумел, дрался, проклиная и гнал всех вон из дому.

Жена Петрова умерла года через полтора после того, как Петров выбился из нищеты, получив место при новых делах. Дети, оставленные без призора, делали что хотели. Сам Петров, несмотря на полное расстройство его семьи, повеселел, осолиднел, пополнел и свободно и легко отдался приятному течению времени.

Жидовка, разумеется, завладела им, но «не обижалась» скотским аппетитом Петрова, потому что была «нонишняя». Но в ту самую минуту, когда всеобщему пированью, казалось, не будет конца, случилось совершенно неожиданное обстоятельство. Кондуктор Петров, не успевший и полгода проблаженствовать со своей жидовкой, опять поздним вечером сидит за штофом вина, размышляет и плачет:

– Милая! Милая! – твердил он, рыдая и обхватив голову обеими руками. Он вспоминает покойницу-жену…

– Убил! Убил! – шепчет он и свирепо взглядывает на притаившуюся и притихшую новую жену свою…

– Змея! – посылает он ей и пьет водку.

Видно, что женщина эта глубоко ненавистна ему. И действительно, за что, за какое сокровище, найденное им в этой жидовке, погубил он жизнь человека, который пятнадцать лет переносил самую неприветливую, непривлекательную жизнь, жизнь, полную обид, нищеты и горя. Припоминая все, что перенесла она, Петров чувствует, что он – животное самое настоящее, самое подлинное. Он плачет; долго плачет… Но вдруг слезы его начинают высыхать, и ему представляется собственная его жизнь: собирания алтынов и пирогов, вечное присутствие в передней, вечная нищета и неприятность дома – и т. д. Стоит ему только попасть на дорогу этих воспоминаний, и он не может не чувствовать, не может не видеть, что он тоже намучился, настрадался, что желание пожить он не выдумал, и не его вина, что животное так сильно пробудилось в нем.

Это состояние самоунижения, вместе с потребностию объяснить и обдумать все это, с каждым днем развивалось в Петрове более и более, и когда смысл его принимал самооправдательный оттенок, он делался высокомерен, дерзок, знать ничего, не хотел; на все плевал… А когда мысли его направлялись в другую сторону, в сторону самообвинения, он падал духом, терзался, ждал себе божия наказания – и в обоих случаях пил…

Окончание этой истории последовало очень скоро. Петрова сначала выгнали за дерзости, вследствие чего он стал пьянствовать еще больше и спился, а потом и совсем погиб…

Что ж такое вошло в среду, повидимому, безмятежного благополучия, которое стал ощущать покровец благодаря некоторому материальному благосостоянию, порожденному появлением новых родов труда? Пришла мысль, пришла потребность думать, – другой, после денег, злой гость глухих мест.

Право думать о себе, о своем положении находилось у покровцев почти в тех же условиях, как и право выбирать труд и пользоваться, благодаря ему, достатком. Если читатель помнит, что оказано нами в начале этих очерков о непривычке покровцев к деньгам, то пусть здесь те же внешние влияния приложит он и к покровской мысли. Положение Покровского мозга было едва ли не хуже положения Покровских желудков и карманов. Покровец постоянно был обязан жить теми идеями, которые являются к нему извне, как обязан был покоряться прихотям купца, который «ни то заплатит; ни то нет…» Мысли, которыми ему приходилось жить и осуществлять на деле, являлись, большею частию, всегда внезапно, нежданно-негаданно. «Нет людей!» – приходилось восклицать всякий раз, когда надо было осуществить в жизни покровцев какую-нибудь из подобных новоявленных идей. Очевидно, покровцы не ждали этого явления, – и вот почему не было и людей между ними. Кроме этого всем известного явления, когда в миллионах людей не оказывается ни одного человека, у которого бы мысль, явившаяся со стороны, родилась и жила в собственной голове, прежде этого странного явления, внезапность появления идей в обществе доказывается другим явлением, тоже весьма странным: является новая мысль – и массы людей целыми тысячами делаются не нужными: мысль оказывается до такой степени новою, неожиданною, что у целого еще вчера жившего поколения нет с нею никакой связи; поколение это должно исчезнуть, провалиться сквозь землю, жить ему долее невозможно, ибо все, чем жило оно вчера, – теперь, сегодня, не нужно.

Недалеко от Покровского есть хуторок, в котором живет мелкопоместный землевладелец Иван Андреевич Поленников. Это гигант, еще очень молодой, очень недавно служивший в военной службе. Теперь он не делает ровно ничего; каждый год объем его владений делается меньше и меньше, – это Иван Андреич понемногу съедает самого себя. Ибо делать что-нибудь из того, что делают в настоящее время другие, он не может, потому что не понимает, что такое это они делают; он не понимает, что такое земство, что такое новые суды… Словом, ни тут, ни там ему места нет. И вот, съедая понемногу свои владения, в бедной конурке лежит он большею частию рядом с женой, которая постоянно беременна и худа как щепка.

В таком виде застают его все, кто вздумает посетить его, а посещают его зимой для охоты, летом для рыбной ловли. В обоих случаях он неутомим. Стоит только наехавшим повеселиться соседям обратиться к нему, например, с просьбою ловить рыбу, как он тотчас же, без возражений, слезал с кровати, надевал шапку с красноватым околышем и, почти не говоря ни слова, отправлялся за помощниками из мужиков, потом раздевался и лез в воду. В фуражке с околышем на мокрой голове и с бреднем в могучих руках он по целым часам бродил в воде, спотыкаясь по самую шапку в яму, спокойно отрывая от тела рака и не обращая внимания на то, что осока изрезала ему и бока и ноги… Этому телу нипочем, и все оно оказывается ни на что никому не нужным, не знающим и не умеющим делать ничего, кроме весьма нехитрого съедания собственного имущества, лежанья да рождения детей, что тоже дело очень простое.

А между тем Иван Андреич ведь жил – и жил, по его мнению, очень весело и широко.

– Теперь что! – грустно говорит он, выпив рюмок пять водки (говорить он начинает не иначе, как после подобного количества вина). – Теперь одна десятая часть!

С своим семейством он никогда почти о прошлом не разговаривает. Для него нужны совершенно посторонние слушатели, какими и бывают большею частию соседи, явившиеся к Ивану Андреичу, чтобы половить с ним рыбы.

– Сотая доля осталась! – выпив шестую и седьмую рюмки, продолжал он. – Бывало, не можешь равнодушно на себя в зеркало взглянуть…

– Отчего ж?

– Отв-ра-ти-те-лен!.. Отвратителен самому себе – зверь, животное…

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4