Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Перед отъездом

Год написания книги
1876
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Ваше сиятельство! Позвольте вам сказать… Как он смеет? Я стрелок., вот у меня ордена-то!

– Какой ты (такой-сякой) стрелок! – прерывает другой, ожесточенный голос, – ежели ты мараешь свою честь на чужой стороне?.. У тебя, у дурака, должон быть крест во лбу, а ты пакостничаешь в чужой земле!

– Сам ты, старая ворона, нализался вперед всех. Погляди-ко вон на тебя-то как пялят глаза, на пугалу…

Явившийся разобрать дело начальник партии, если он не брал горлом (горлом-то брать стыдно перед иностранцами), непременно должен был уйти, ничего не добившись.

В продолжение дороги все пережаловались друг другу, друг на друга; я, человек посторонний, и то переслушал этих жалоб бесчисленное множество; всякому было противно неуменье вести себя не только в других, но и в себе, и всякий поэтому хотел убедить кого-нибудь, что – он вовсе не похож на этого пьяницу; всякий норовил доказать, что он, хоть и выпил («Отчего не выпить для тепла, да ведь и то сказать: голову отдаем – авось можно?»), но что он не кто-нибудь, и лезет непременно за орденами в карман…

Убедившись в том, что ни от начальника партии, ни от посторонних, ни, наконец, от самих себя нельзя добиться никакого результата, положительно все стали объяснять дело тем, что «некому жаловаться…».

– Нешто это Россия? Кому тут жаловаться будешь?.. Это не Россия, жаловаться тут некому… Нет! кабы жаловаться было кому, так я б тебе показал… в чем она ходит!

А иные, самые благообразные, просто сновали по палубе и в виду широкого Дуная, как бы в отчаянии, расставляли руки и говорили:

– Вся причина – некому жаловаться, ничего не поделаешь!

Но если бы, на счастье, и было в чужой земле что-нибудь такое, что могло бы воскресить вдали от родины представление о бараньем роге и о прочем в этим же роде, то и тогда едва ли бы доброволец наш мог бы вести себя как-нибудь иначе, то есть без постоянного питья вина и рому (некоторые умели пропить по 15 рублей в полторы суток от Пешта до Белграда, пропить буквально, не принимая пищи, как говорится, и «маковой росинки» в течение этих полутора суток), так как иначе нечем ему было занять себя; проводить время он не умел, так как никогда даже не знал, что это такое если не пьянство в кабаке или у Бореля – все равно. Ведь вот тут же ехали прусские солдаты, ехали также волонтерами в Сербию, также готовы были умирать – а сумели о чем-то проговорить друг с другом полтора дня и две ночи (спать было невозможно за теснотою); а у наших, оказалось, не о чем разговаривать: все разговоры свои они оставили дома. Оставили дома мы ропот на свою горькую участь, на несправедливость батальонного командира, ропот против жены, против тещи; оставили дома всего Островского, всего Решетникова – и нету ничего другого, хоть шаром покати! Человеку так пусто, так дико и так одиноко, что он тащит вам, постороннему человеку, свои ордена, говорит: «ведь я не кто-нибудь… я кавалер» – чувствуя, что так просто он ничто, и никто его знать не хочет… Ордена вытаскивали после двух-трех слов первого знакомства положительно все, у кого только они были. Всякий объявлял, что это он только так, потому что за границей, в штатском, а в сущности вы, пожалуйста, не пренебрегайте им, он капитан… О Сербии, об общем, кажется, деле почти не было разговоров (только под конец пути зашел разговор о славянском деле, и то потому, что на пароход сел серб, ехавший в Белград окольным путем из Болгарии с важными поручениями, и сам завел оживленную речь в общем смысле). Всякий был изломан и ныл про себя, чувствуя себя чужим среди иностранцев, которые (это обижало бессознательно) – также люди, да не те… Вот хоть мадьяры, простые мужики, целую ночь хором пели, да как пели, артистически; наших забрало за ретивое: «давай, ребята, нашу!»… Чуть не все сразу затянули «Вниз по матушке», и оказалось, что никто не знает песни не только до конца, а даже с пятой строки, то есть по окончании первого куплета, уж никто не знает, как дальше. Не в музыкальных школах спевались мадьярские мужики, спевались они, надо думать, в деревне; и наши тоже родились и жили в деревне, но, очевидно, некогда им было спеваться, заниматься пустяками, досуга не было… И затянули-то они кто в лес, кто по дрова… «Погоди, я им завинчу штучку!» – подзадоренный неудачей «своих» проговорил какой-то, по-видимому, бывший военный писарь и, проворно стащив с плеч одеяло, которым наградило его славянское общество, крякнул и затянул:

В пол-денный жар в овраги на Капказ-зи
В груди моей с винцом дымилась кровь.

Но и этот на втором куплете осекся, а уж врал – не приведи бог!

– Ах, забыл, как дальше-то… Погоди!.. – Писарь вновь было начал сначала, но его перебил громадного роста мещанин, необычайно вертлявый, бывший сыщиком, драгуном и монахом и оказавшийся впоследствии плутом…

– Будет тебе нищего-то через каменный мост тащить! Ты погляди-ко, как я их, немцев-то, сразу разодолжу… У нас – по-русски, живо!

И повернувшись на каблуках, он довольно-таки бесцеремонно влез в самую середину мадьярского хора и, вопреки всяким смыслам, начал кричать кукареку… Мадьяры продолжали петь, не обращая внимания, думая, должно быть, что чудак опомнится, увидит, что мешает, и уйдет, – ничуть: чудак орал петухом и представлял всей своей фигурой поднимающегося на цыпочки и вытягивающего шею петуха. Мадьяры замолкли. Некоторые из наших – далеко, впрочем, не все – смеялись, а мещанин-петух также молчал и ждал. Мадьяры опять запели. Мещанин тотчас же опять заорал. Кончилось тем, что один из певцов, как бешеный, подскочил к нашему артисту и обругал его самым громогласным образом; наш мгновенно схватил его «за бочка», как «друга-приятеля», но венгерец весьма энергически отстранил его от себя. Хихикая, с ужимками и обезьяньими изворотами наш таки убрался. Немедленно принялись его ругать за неприличие, и так, ругаясь, все вместе пошли в буфет.

Выручил всех солдат.

– Эх, вы! – сказал он, – певчие! Ну-ко – нашу солдатскую! – И, притоптывая каблучками и повертывая согнутые фертом руки, пропел какую-то песню, в которой слышалось беспрестанно:

Полковые командирчики,
Батальйонные начальнички,
И батальйонные начальнички,
Штаб-и обер-офицеркки!

С точностью не могу припомнить слов песни, но помню положительно, что, кроме какой-то радости от обилия начальства, выраженной музыкой песни, в ней было одно только перечисление разных наименований этого начальства, даже жен и деток господ начальников.

– Вот как у нас! – окончив песню (эта песня была допета до конца), гаркнул солдат и, конечно, последовал в буфет.

По пути из Семендрии в Белград, как я уже писал ранее, мне удалось слышать «Вниз по матушке по Волге», пропетую чудовскими певчими. Что за слова чудесные, что за дивная музыка, но зато ведь чего и стоит чудовский хор московским купцам, но зато ведь и слушают их только за деньги. А так, в толпе, забываются и слова и музыка народных песен.

Так-то вот и скучно было русскому человеку на чужой стороне, скучно было ему потому, что и веселиться он не умеет, окроме как пить, к приятельству он не привык, окроме что тоже в пьяном виде, и живет он в лачужках, а не в таких деревнях-картинках, и разговаривать-то ему не о чем, окроме как жаловаться да искать места: нет ли где местечка, где можно было хорошенько пожаловаться на вольного человека? Не зная, чем взять перед немцами, один из наших (конечно, в пьяном виде) съел, напоказ своей удали, целую солонку с красным кайенским перцем и, обжигая рот каждым глотком, приговаривал (действительно, не моргнув глазом, не поморщившись):

– Вот как у нас… У нас нешто такой перец-то?.. Это разве перец?..

– Али съел?

– А то что же! Эй, ты, дай еще фляшу шнапу!

III

Унылую эту картину позвольте заключить следующим отрывком из одного дневника.

«… А какие есть из них (из добровольцев) старые-престарые!.. По шестидесяти и более лет иным! Меня особенно заинтересовал один старик-доброволец, человек угрюмый, лет свыше пятидесяти, ничем не напоминавший солдата.

Борода у него черная, по пояс; на голове сербская шапка, а весь остальной костюм – мужицкий, то есть мужицкий полушубок, мужицкие онучи, да сербские, тоже мужичьи, опанки. Поразило меня необыкновенно строгое и серьезное выражение лица, – куда как мало (не строгих, нет) серьезных-то, умом и мыслью, запечатленных лиц, да еще таких трезвых лиц, между нашим братом, русским добровольцем… Глянул я на его щетинистые густые брови и подумал: «ну, это, наверное, – настоящая Русь, беспримесная, нетесаная…»

– Сядь-ко здесь, родимый, – заговорил старик сам: – не слыхал ли чего?.. Как пишут-то: под туречиной христианству быть, али освобождение выйдет?..

Дело было в белградской крепости, где помещаются теперь русские добровольцы. Много их толпилось и сидело, как попало, близ казармы.

– Не знаю, дедушка, ничего не слыхать… Конференция, стало быть, совет такой, идет теперь: как этот совет скажет, так и будет…

– А как под туречиной оставит совет-то?

– Оставит, пожалуй, и под туречиной.

– А чего же христианство-то смотрит?

Поистине я глубоко смутился от этого простого вопроса, произнесенного хотя и старческим голосом, но освещенного искреннейшим гневом живых, умных, выразительных глаз. И что я мог ему отвечать? Подумайте-ко хорошенько, что я мог серьезно ответить этому серьезно проникнутому делом человеку, этой неломаной, нетесаной святой Руси?

«Что же христианство-то смотрит?» – этот поистине грозный вопрос и сейчас звучит в моих ушах, – Гы, верно, не солдат, дедушка? – не ответив путем на его вопрос, спросил я старика, необыкновенно меня заинтересовавшего.

– С роду в солдатах не бывал… Хрестьянин…

– От комитета приехал?

– Сам приехал, на свои… Не бывал в комитетах… Своих собрал деньжонок, распродался, приехал… Дорогой уж к партии пристал…

– Бывал в сражениях?

– Привел бог!

– Не ранен?

– Нет, бог миловал… Царапать, точно, царапали больно, до крови, – ну, а настоящих ран не получал, бог миловал.

– Как же так царапали-то?

– Да так; глянь вот, только снаружи… Вот погляди.

Он открыл плечо.

На плече был шрам, обложенный тряпицами; потом показал ногу (правую), икра ниже колена была прострелена.

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3