Кроме самого законного желания не иметь в своем обществе вредных элементов, на чем основана уверенность, что крестьяне-старожилы, коренные жители мест, обработанных трудами целых поколений, будут охотно раздавать из своих земель участки для каких-то темных людей, ссылаемых, то есть, очевидно, ненужных там, где они были? Ведь те же общества, за одно только причисление к своему составу переселенцев, людей вовсе не темного сорта, брали по пятидесяти рублей с семьи, и только тогда, когда у них самих земли было более чем достаточно! Почему же они будут покоряться какой-то непонятной необходимости – собственными руками устраивать собственное свое расстройство, отдавать свою землю даром такому постороннему, пришлому лицу, которое оказалось негодным для общества таких же крестьян и хозяйственных людей, как они сами? Нетрудно представить то «внимание» сибирских обществ, которое они могут оказывать выброшенным, оставленным без внимания обществами крестьянства Европейской России. Стоит на минуту представить себя среди такой недружелюбной среды, чтобы уйти куда глаза глядят от этого «надела», который надо отрывать у пяти человек, то есть нажить прямо пять самых задушевных врагов. Не уйди сосланный «по вкусу» добровольно на заработки в город, его водворят приговором, и вот, хотя по бумагам и числится, что «водворено» множество народа, но на деле это несметное множество только «выдворено» из всех пространств Европейской и Азиатской России. В то же время такое положение человека, который оказался ненужным, во-первых, обществу российскому, во-вторых, обществу сибирскому, в-третьих, не подлежащим суду, в-четвертых, не имеющим права даже на тюрьму и паек, – такое положение прямо обязывает его стать на нейтральную почву, то есть жить вне общества, вне тюрьмы, вне суда. Каждый год строить новые тюрьмы на 7000 человек – дело невозможное; впору только в существующих «каталажках» дать время «погреться» нейтральному человеку, и то не больше трех дней, потому что нехватает мест для всех, достойных «каталажки». Вот почему Колывань ссылает свои вредные элементы в Тюкалинск, а взамен этого подарка получает все тюкалинские вредные элементы, с прибавкою каинских, которыми и спешит опять обменяться с своими добрыми соседями. Тюрьма не может поглотить этого рода ссыльных, и эти выброшенные жизнью «в пространство» десятки тысяч людей, запутавшихся в бесчисленных грехах с голода и холода, наполняют фабрики, заводы и гибнут на приисках. Но известная часть их предпочитает пользоваться своим положением иным способом, налагая на местных обывателей своего рода ясак: срезывает тюки и короба с товарами и заставляет выкупать их у себя, ворует лошадей, и тоже заставляет выкупать у себя же, словом, проделывает все, что выработала долголетняя бродячая жизнь.
XVII. Опять «прискорбное недоразумение» и… конец путешествию!
Незаметно, потихоньку и помаленьку, накоплялось на душе много тяжких и скорбных впечатлений о виденном, слышанном и читанном в короткое время поездки, и сибирская жизнь, едва мелькнувшая перед моими глазами, с каждой минутой, приближавшей поездку к концу, все ярче и ярче выяснялась во всех ее многочисленных и многосложных особенностях. Хотелось бы воротиться, пожить подольше, побольше видеть, и хотелось этого особенно тогда, когда бешеная тройка, несмотря на непроходимую грязь, лужи, похожие на озера, мчала меня уже к Тюмени, затем и по Тюмени, и примчала на вокзал. Огоньки переселенческих бараков, мелькнувшие в стороне дороги, среди непроницаемого мрака темного августовского позднего вечера, еще сильнее взяли за живое и увеличили огорчение разлуки со всем «страждущим и обремененным», – что и есть «главное и особенное» в сибирской жизни. Томила меня тоска – о невозможности когда-нибудь еще раз видеть «сибирскую жизнь» – и на железной дороге, возбуждая желание, чтобы поезд не так быстро мчал назад, не так безжалостно отрывал от только что воспринятых впечатлений. Не знаю, в каком настроении доехал бы я до центра отечества, если бы отечественная жизнь не изобиловала так называемыми «прискорбными недоразумениями», одно из которых и не замедлило совершиться.
Когда уже было, совсем темно, равномерный шум в глубоких водах реки Камы пароходных колес и машины вдруг превратился в какую-то шумную сутолоку: послышались пронзительные свистки, пароход закачало, вода заплескала в окна, и, наконец, весь корпус парохода потрясло до основания. Очевидно, он крепко ударился во что-то и стал.
– Конкуренция! Очень просто! – говорил тоном знатока какой-то из пассажиров, когда все, бывшие на пароходе, толкая и давя друг друга, всею массой высыпали на верхнюю палубу.
Тьма была глубокая.
– Ему, подлецу, дают свистком сигнал: «помоги!», а он ишь прет, ухом не ведет! – говорит еще кто-то, но кто, разобрать нельзя. – Чем бы помочь нам…
«Он» был чей-то пароход, который, во-первых, наскочил на наш, не предупредив никакими знаками, и, во-вторых, шел, не обращая на нас никакого внимания. Баржа его едва не разбила корму нашего парохода.
– Это что вы изволите говорить? Чтобы, то есть, он помог нам?
– Да! Я говорю, ему, подлецу, свистят, «помоги!», а он…
– А он и ухом не ведет?
– Видите, прет, точно не слышит!
– А вы желаете, чтобы вам помог, конкурент-то?
– Конечно, должен помочь!
Не дав договорить фразы, невидимый возражатель раскатался самым отчаянным смехом.
– Помог? конкурент-то? Ха-ха-ха!.. Боже мой милосердный! Это чтобы конкурент-то помог?.. Ха-ха-ха!.. Просто отчихаться не могу, что вы сказали!
Этот смехотвор действительно и хохотал, и кашлял, и чихал. С хохотом и чиханьем он, оттесненный толпой от собеседника, не преминул, однакож, прокричать ему откуда-то из дальнего угла:
– Вот, если бы вы пожелали, чтобы вас с пароходом ко дну пустить или, например, пополам рассадить пароход, вот это бы он «с удовольствием!» Сделайте одолжение!.. А вы желаете, чтобы помог? спас? конкурент-то?.. Конкурент чтобы спас, да? Чтобы дьявол вам слюбезничал? сатана-то чтобы подобрел? Уж это напрасно! Не такие времена!.. Рассадить, утопить – так! А то, чтобы…
Скоро совсем не стало слышно его речи, хотя его хохот и чиханье опять слышались откуда-то долгое время. Его болтовня развеселила публику, да и я чувствовал себя очень хорошо, потому что ясно видел, что мы застряли на весьма продолжительное время. Пароход так солидно врезался в берег носом, что верхняя палуба его была заметно поката. Куда мы врезались, за темнотою нельзя было разобрать, но с берега уже доносились человеческие голоса; слышались слова и речи, исполненные «меда и дегтя» по отношению к пароходу «вообще» и в особенности недоброжелательные к пароходному начальству.
– Вот так ловко воткнулся! Посиди, погуляй тут у нас с недельку!
– Так вас и надо, мошенников! Только с нас дерете! А-а-а! воткнулся! – орал в глубокой тьме, очевидно, чей-то пьяный голос.
– Капитан! – зевал кто-то зверским хрипом. – Деньги отдай, слышь? Протокол составлю!
– За что деньги? – спрашивал кто-то из пассажиров.
– У меня плот на этом месте стоял, двести дерев! За что! Я вас проберу! Капитан, выходи! Деньги отдавай!
– Прр-ткол на них, подлецов!
Такие недружеские отношения берега к пароходу производили далеко неблагоприятное впечатление и отнюдь не сулили скорого избавления от беды, и я видел, что благодаря участию судьбы я имею время не вдруг попасть в «срединные места».
– Чего так орете? – сказал, наконец, капитан невидимым существам. – Какие плоты? Что врешь, осел? Сколько вас там? Берите по рублю на человека, идите работать!
– Ребята! Слышь, по рублю!
В темноте слышно шлепанье по грязи множества босых ног.
– Ру-у-у-б-лю! – в кулак гудит кто-то.
– Ау!
И как бы с горы шлепаются звонко и плотно в грязь эти босые ноги. «Рубль», очевидно, действует.
– Живей, живей! – понукал капитан.
Скоро засветился на берегу фонарь, очертились облики каких-то темных фигур.
– Водочки по стаканчику, ваше благородие! В холодную воду лезть надо!
Скоро появилась и водка; враждебного тона как не бывало. Деготь кончился, начался мед.
– Благодарим покорно! Дай бог вам!
– Ну ладно, ладно, живей! Шевелись!
На берегу появились еще фонари; босые люди в рваных рубахах и штанах полезли в холодную воду. В руках у них были какие-то жерди, которые, сравнительно с огромными размерами обнаружившейся, благодаря мели, носовой части парохода, казались просто зубочистками. Нельзя было и мысли допустить, чтобы эти зубочистки могли совершить что-нибудь путное с этою массою железа, которая плотно, со всего разбега, была втиснута в крутой берег из цепкой, железистой глины. Решив, что с этими зубочистками микроскопические фигурки рабочих не совершат ничего путного, я ушел в свою каюту и предпочел лечь спать. Крики, «охи» и все те разнороднейшие звуки, облегчающие тяжелый народный труд, доносившиеся в круглое открытое окно, нимало не беспокоили меня. Я начинал уже дремать, когда пароход вдруг шевельнулся, осел в воду и поплыл. И тотчас же с берега понеслись опять самые несимпатичные для парохода слова:
– Стой! отдай деньги!
– Деньги отдай! Дьяволы этакие!
– Ребята, уходит! Не пущай!
– Садись в лодку!
– Протокол! Стой!
– Гони, ребята! Уйдет!
Но пароход не ушел. В то же круглое окно очень скоро послышались опять медовые речи. Мужики, подплывшие на лодке, вероятно полностью получили деньги.
– Благодарим покорно!
– Дай бог, вашскобродие, много лет!
– Счастливо!
– Дай вам господи!