Наконец он прошептал:
– От чего она умерла?
– От грудной болезни.
– Долго она хворала?
– Года полтора.
– Отчего это с ней случилось?
– Неизвестно.
Они замолчали. Аббат задумался. Его мучило множество вопросов, на которые хотелось получить ответ: ведь он ничего не слышал о ней с самого дня, когда чуть не убил ее. Конечно, он и не хотел слышать, потому что сознательно бросил ее в могилу забвения вместе со своими днями счастья; но теперь, когда она умерла, в нем родилось вдруг жгучее желание, ревнивое, почти любовное желание узнать все.
И он продолжал:
– Она ведь была не одна?
– Нет, она все время жила с ним.
Старик содрогнулся.
– С ним! С Правалоном?
– Ну да.
И обманутый любовник подсчитал, что та самая женщина, которая изменила ему, прожила с его соперником больше тридцати лет.
Почти против воли он проговорил:
– Они были счастливы?
Молодой человек ответил, посмеиваясь:
– Пожалуй. Всякое бывало. Не будь меня, все бы шло отлично. Я вечно портил дело.
– Как это? Почему? – спросил священник.
– Я уже рассказывал. Потому что, пока мне не было пятнадцати лет, он считал меня своим сыном. Но старик был не промах, он прекрасно разглядел, на кого я похож, и тогда начались сцены. А я подслушивал у дверей. Он обвинял мамашу, что она его одурачила. Мамаша отвечала: «Я-то чем виновата? Ты ведь, когда брал меня, отлично знал, что я была любовницей другого». Другого – это значит вашей.
– Ах, так они иногда говорили обо мне?
– Да, но никогда при мне не называли вас; только под конец, под самый конец, в последние дни, когда мамаша почувствовала, что умирает. Они ведь оба остерегались.
– А вы… вы рано поняли, что ваша мать находится в ложном положении?
– Еще бы! Я ведь, знаете, не дурачок и никогда им не был. Эти вещи отгадываешь сразу, как только начинаешь разбираться в жизни.
Филипп-Огюст наливал стакан за стаканом. Глаза его загорались; после долгой голодовки он быстро хмелел.
Священник заметил это и чуть было не остановил сына, но тут ему пришла мысль, что, опьянев, тот станет неосторожен и болтлив, и, взяв бутылку, он сам снова наполнил молодому человеку стакан.
Маргарита принесла курицу с рисом. Поставив ее на стол, она снова уставилась на бродягу и с негодованием сказала хозяину:
– Да поглядите же, господин кюре, ведь он совсем пьян!
– Оставь нас в покое, – отвечал священник, – и ступай.
Она ушла, хлопнув дверью.
Аббат спросил:
– Что же говорила обо мне ваша мать?
– Да то самое, что обычно говорят о брошенном мужчине: что вы тяжелый человек, невыносимый для женщины, что вы со своими понятиями только мешали бы ей жить.
– Часто она это говорила?
– Да, иной раз обиняками, чтобы я не понял, но мне все было ясно.
– А вы? Как с вами обращались в доме?
– Со мной? Сперва очень хорошо, потом очень плохо. Когда мамаша увидела, что я порчу ей дело, она меня выперла.
– Как это?
– Как это! Очень просто. Лет в шестнадцать я немного нашалил, и тогда эти прохвосты, чтобы отделаться, посадили меня в исправительный дом.
Он поставил локти на стол, подпер голову обеими руками и, совершенно пьяный с затуманившимся от вина рассудком, вдруг впал в то неодолимое желание говорить о себе самом, которое заставляет пьяниц предаваться фантастическому хвастовству.
Он мило улыбался, и на устах его была женственная прелесть, та порочная прелесть, которую священник узнал. Он не только узнал, он вновь почувствовал ее, эту ненавистную и ласкающую прелесть, некогда покорившую и погубившую его. Теперь сын был больше похож на мать – не чертами лица, но обаятельным и лживым взглядом и особенно соблазнительно обманчивой улыбкой, которая словно для того и появлялась, чтобы из полуоткрытого рта вылилась вся внутренняя мерзость его существа.
Филипп-Огюст рассказывал:
– Ха-ха-ха! И пожил же я после исправительного дома! Забавная была жизнь, за нее хороший романист дорого бы заплатил. Право, даже папаша Дюма не выдумал в своем Монте-Кристо таких занятных штучек, какие бывали со мной.
Он помолчал с философической важностью пьяного человека, предающегося раздумью, и медленно продолжал:
– Кто хочет, чтобы парень вел себя хорошо, тот никогда, ни за какие проступки не должен отправлять его в исправительный дом, потому что там он заводит компанию. У меня компания подобралась славная, но дело кончилось плохо. Один раз, вечерком, часов в девять, мы болтались с тремя приятелями – все немножко под мухой – на большой дороге около Фолакского брода. И вот вижу я коляску, а в ней все спят – и хозяин и вся семья. Это были мартинонские жители; возвращались домой после обеда. Беру я лошадь под уздцы, веду ее на паром и отпихиваю паром на середину реки. Что-то стукнуло, хозяин проснулся, – ничего не видит, а нахлестывает. Лошадь вскачь и свалилась вместе с повозкой в воду. Все потонули! Приятели меня выдали. Сначала, когда я затеял эту шутку, они только смеялись. Мы, правда, не думали, что это так плохо кончится. Хотели только устроить им ванну, посмеяться.
С тех пор я стал шутить круче – хотел отомстить за первое дело: такого наказания я все-таки не заслужил, честное слово. Но не стоит говорить. Я вам расскажу только про последнее, оно вам наверняка понравится. Я за вас отомстил, папаша.
Аббат уже ничего не ел и только глядел на сына полными ужаса глазами.
Филипп-Огюст хотел заговорить снова.
– Нет, – прервал его священник, – погодите, сейчас…