– Куда ты идешь?
Дюруа ответил:
– Никуда, просто гуляю перед тем, как вернуться домой.
– Так не проводишь ли ты меня в «Ви Франсез»? Мне нужно там просмотреть корректуру. А потом пойдем выпьем вместе по бокалу пива.
– Идет.
И они пошли под руку с той свободной непринужденностью, которая сохраняется у товарищей по школе и по полку.
– Что ты делаешь в Париже? – спросил Форестье.
Дюруа пожал плечами:
– Попросту околеваю с голоду. Когда окончился срок моей службы, мне захотелось вернуться сюда, чтобы… чтобы сделать карьеру или, вернее, просто пожить в Париже; и вот уже полгода, как я служу в управлении Северных железных дорог и получаю всего-навсего полторы тысячи франков в год.
Форестье пробормотал:
– Черт возьми, это не жирно.
– Я думаю. Но скажи, как могу я выбиться на дорогу? Я одинок, никого не знаю, не имею никакой протекции. Мне недостает средств, отнюдь не желания.
Приятель оглядел его с головы до ног оценивающим взглядом опытного человека. Затем произнес убежденным тоном:
– Видишь ли, мой милый, здесь все зависит от апломба. Человеку ловкому легче сделаться министром, чем столоначальником. Нужно уметь себя поставить, а не просить. Но неужели же, черт возьми, ты не смог найти ничего лучшего, чем место служащего на Северной дороге?
Дюруа ответил:
– Я искал всюду, но ничего не нашел. Сейчас у меня есть кое-что в виду: мне предлагают место учителя верховой езды в манеже Пеллерена. Там я буду получать по меньшей мере три тысячи франков.
Форестье прервал его:
– Не делай этой глупости, если даже тебе дадут десять тысяч франков. Этим ты сразу себе отрежешь путь. В твоей канцелярии тебя, по крайней мере, никто не видит, никто не знает, ты можешь оттуда выбраться, если сумеешь, и еще сделать карьеру. Но если ты станешь учителем верховой езды – все кончено. Это все равно что быть метрдотелем в доме, где обедает весь Париж. Если ты будешь давать уроки верховой езды людям из общества или их сыновьям, они никогда уже не смогут отнестись к тебе как к равному.
Он замолчал, подумал несколько секунд, потом спросил:
– У тебя есть диплом бакалавра?
– Нет, я срезался два раза.
– Это ничего, если ты все-таки окончил курс. Когда говорят о Цицероне или о Тиберии, ты приблизительно знаешь, о ком идет речь?
– Да, приблизительно.
– Отлично. Никто не знает больше, за исключением десятка-другого дураков, которые все равно далеко с этим не уйдут. Прослыть знающим совсем нетрудно; все дело в том, чтобы не дать себя открыто уличить в невежестве. Нужно лавировать, избегать затруднительных положений, обходить препятствия, сажать других в лужу с помощью энциклопедического словаря. Все люди глупы, как гуси, и невежественны, как карпы.
Он говорил со спокойной насмешливостью человека, знающего жизнь, и улыбался, глядя на проходящих. Но вдруг он закашлялся и остановился, чтобы дать утихнуть приступу кашля, потом упавшим тоном сказал:
– Не безобразие ли это, что я никак не могу избавиться от своего бронхита? А ведь сейчас разгар лета! Нет! Этой зимой я поеду лечиться в Ментону. Будь что будет! Здоровье прежде всего.
Они дошли до бульвара Пуасоньер и остановились у большой стеклянной двери, на внутренней стороне которой был наклеен развернутый номер газеты. Трое прохожих стояли и читали ее.
Над дверью огромными зазывающими огненными буквами, вырисованными газовыми лампочками, значилось: «Ля Ви Франсез». Фигуры прохожих, внезапно попадавших в полосу света, отбрасываемого этими ослепительными словами, вдруг вставали, яркие и четкие, точно при дневном свете, и тотчас же снова исчезали во мраке.
Форестье толкнул дверь.
– Входи, – сказал он.
Дюруа вошел, поднялся по роскошной и грязной лестнице, видной всем еще с улицы, очутился в передней, где двое служащих поклонились его приятелю, потом остановился в комнате, служившей приемной, пыльной и замызганной, обитой вылинявшим зеленым трипом, который был покрыт пятнами и местами словно изъеден мышами.
– Присядь, – сказал Форестье, – я вернусь через пять минут.
И он исчез за одной из трех дверей, выходивших в эту комнату.
Какой-то странный, особенный, неуловимый запах – запах редакции – стоял здесь. Дюруа сидел неподвижно, чувствуя себя несколько смущенным, а еще более изумленным. Время от времени мимо него пробегали из одной двери в другую люди с такой стремительностью, что он не успевал на них взглянуть.
Это были или молодые, очень молодые люди, проносившиеся с деловым видом, держа в руках лист бумаги, трепетавший от их быстрого бега; или наборщики, у которых из-под полинявшей блузы, выпачканной чернилами, выступал чистый белый воротничок и суконные брюки, как у людей из общества; они бережно несли кипы оттисков – свежие, еще сырые гранки. Несколько раз появлялся какой-то человечек небольшого роста, одетый чересчур щеголевато, в сюртуке, чересчур узком в талии, в брюках, чересчур тесно обтягивающих ногу, в ботинках с чересчур острым носком, – какой-нибудь репортер, доставлявший светскую вечернюю хронику.
Приходили еще другие люди, важные, сосредоточенные, носившие свои цилиндры с плоскими полями с таким видом, словно этот фасон должен был отличать их от всего остального человечества.
Форестье появился под руку с высоким худым господином, в возрасте от тридцати до сорока лет, в черном фраке и белом галстуке, очень смуглым, с тонкими закрученными усами, с наглым и самодовольным видом.
Форестье сказал ему:
– До свиданья, дорогой мэтр.
Тот пожал ему руку:
– До свиданья, мой дорогой. – И, посвистывая, стал спускаться по лестнице с тросточкой под мышкой.
Дюруа спросил:
– Кто это?
– Жак Риваль, знаешь, известный хроникер, дуэлист; он просматривал здесь свои корректуры. Гарен, Монтель и он – это три лучших хроникера Парижа по умению писать на злободневные темы. Он получает тридцать тысяч франков в год, давая две статьи в неделю.
Выходя, они встретили низенького человечка с длинными волосами, неопрятного вида, толстого, который, отдуваясь, поднимался по лестнице.
Форестье низко поклонился.
– Норбер де Варенн, – сказал он, – поэт, автор «Угасших светил». Это тоже человек, который сейчас в цене. Каждый рассказик, который он нам дает, оплачивается тремястами франками, хотя в самом длинном из них никогда не бывает двухсот строк. Зайдем-ка в «Наполитен» – я умираю от жажды.
Как только они заняли места за столиком кафе, Форестье крикнул:
– Два бокала пива! – И проглотил свой залпом, между тем как Дюруа с наслаждением тянул пиво медленными глотками, смакуя его, точно редкий, драгоценный напиток.
Приятель его молчал, точно размышляя о чем-то, потом вдруг сказал: