– Смелее, профессор, ставьте, ставьте «отлично»! Неужели вы еще сомневаетесь? – не унималась Лина.
– У кого еще будут вопросы? – спросил Волосюк своих коллег.
Те, одобрительно глядя на меня, ответили: мол, все ясно, лично они удовлетворены. И профессор поставил мне «отлично».
– Ступайте, Северов. А мы послушаем нашу кавалерист-девицу. Посмотрим, по-прежнему ли боек ее язычок, – сказал Волосюк.
– Я останусь, поболею за Кузькину, – ответил я, считая: мое присутствие придаст ей душевные силы, поможет справиться с горечью поражения.
Я направился к нашему столу, а Лина побрела на освободившееся «лобное место». На какое-то мгновение мы встретились, и она сердито прошептала:
– Чтоб ты видел мой позор? Не хочу! Жди меня в коридоре. Я не задержусь.
Однако прошло десять… пятнадцать… двадцать минут, а она все еще оставалась в руках – нет, в лапах! – комиссии. Что они с ней вытворяют, инквизиторы?! Я метался по пустынному институтскому коридору, рисуя в своем воображении ужасные картины. Вот Лина безутешно рыдает, бьется головой о профессорский стол, вот она и вовсе лишилась чувств, точно в какой-нибудь мелодраме, а члены комиссии во главе с Волосюком плещут в ее безжизненное белое лицо водой из графина.
Наконец я не выдержал, распахнул дверь и сказал, не придумав ничего лучшего:
– Профессор, я забыл на вашем столе свои очки.
Волосюк кивнул: мол, забирайте – и снова повернулся к Лине и торжествующе произнес:
– Голубушка, у вас же нет никаких доказательств!
Лина, слава богу, была в полном здравии и даже в боевом духе. Глаза ее блестели азартом.
– Есть у меня доказательства, профессор! – возразила она дерзко.
Я, шаря по столу одной рукой будто бы в поисках очков, палец второй приложил к губам, подавая Лине знак: молчи, не спорь с Волосюком.
Но Лина, скользнув по моему лицу отсутствующим взглядом, продолжала:
– Сии доказательства я нашла вместе со своими ребятами. Мы вели раскопки на древнем городище. Это как раз рядом с нашей станицей. На эти находки, кстати, ссылается академик Бубукин. Разве вы не видели июньский номер «Вопросов истории»?
– Видеть-то видел. Но прочесть… знаете, не дошли руки, – смущенно пробормотал Волосюк и тут спохватился: – Северов, разве вы носите очки? По-моему, вы пока обходитесь без оптики.
– Действительно! Обхожусь! Вот умора! Видно, я их с чем-то перепутал, – посетовал я, прикидываясь необычайно рассеянным чудаком.
– Перетрудились, Нестор Петрович, – пошутил один из членов комиссии, и в голосе его мне послышались неприятные жалостливые нотки.
Се был первый предупреждающий звонок, но я этого еще не понял. И поспешно ретировался в коридор.
За Лину теперь я был спокоен. И все же в душе моей поселилась смутная тревога. Она разбухала, точно на дрожжах, оставаясь такой же неясной. И это длилось до тех пор, пока не распахнулась дверь и в ее проеме не возник Волосюк.
На его растерянном виноватом лице было написано все – произошло то, чего я никак не ожидал. И это было непоправимо.
– Ничего, дружок, через два-три года можно попытаться снова… – залепетал он, приближаясь ко мне.
Но я бросился прочь по длинному коридору. За спиной послышался возглас Лины:
– Нестор! Куда же ты? Подожди!
Ее голос подхлестнул меня, будто плеть… Она знала, чем закончится все это, и потешалась, готовя свой сюрприз. Играла со мной, словно кошка с мышкой. Как же я не заметил иронии в ее похвалах? На словах Лина будто бы мной восхищалась и даже назвала «гением»! «Поцелуй гения»! Даже поправила галстук! На самом деле готовила к гильотине.
А я, простак, развесил уши. Наверно, она старше меня на целый год, может, на два, – значит, человек искушенный, а может, и уже настоящая роковая женщина. Ей было скучно там, в станичной глуши, и теперь она развлеклась на всю катушку, всласть поиздевалась над наивным и доверчивым молодым человеком. Ничего себе, сельская учительница! Вон-вон ее из головы, долой из сердца!
Дальше было мое трагическое шествие по городу, и меня обозвали «антилопой»…
И вот сейчас я валяюсь, так и не удосужившись переодеться, прямо в своем единственном костюме, он же праздничный, он же просто выходной, лежу, судорожно вцепившись в подушку, и у меня такое ощущение, словно падаю в немую бесцветную пустоту.
Сердце подскочило вверх, сжалось и замерло где-то под горлом, будто я его проглотил и оно застряло в пищеводе.
Я сел на кровать. Что после всего такого писать отчиму в Адлер? «Я оказался дутым, аки мыльный пузырь, будь добр, прими меня снова под свое надежное крыло». Нет, о возвращении к нему не может быть и речи. Отчим и так хватил со мной хлопот после смерти матери. У него уже завелись собственные дети, и он-то небось радешенек за меня и за себя – вырастил выдающуюся личность и отправил в путь, усыпанный лаврами, украшенный радостями жизни.
За окнами хлюпала вода. Баба Маня поливала цветы. Она успела растрезвонить по всему Клубничному переулку, мол, у нее живет ученый человек. В результате ко мне повадился ходить отставник Маркин. Заявлялся с шахматами – «поболтать на литературные темы».
На днях баба Маня, щуря ясные, неизвестно каким чудом уцелевшие от старости глаза, наивно спросила:
– На базаре говорят, все ученые книжки сочиняют. А как называется твоя-то? Соседи спрашивают. А мне и совестно. Не знаю.
Заранее приложила к уху ладонь раковиной, надеясь услышать название несуществующей монографии. Хотел бы я сам знать его. Но я сказал:
– Она называется так: «Об историческом развитии чрезмерного любопытства от Евы до торговок с Сенного рынка».
– Еву выселили из рая. Значит, серьезная книга. Ну пиши, пиши…
Как же, написал! Сотни научных работ! Тысячи! Ха-ха! (Смех, разумеется, был горьким.) «И что же ты теперь собираешься делать, Северов Нестор? – спросил я себя с трагической усмешкой и сам же ответил: – А то, что делает неудачник, когда его розовые мечты и светлые идеалы обращаются в прах! Он, махнув рукой на свою судьбу – а-а, пропади все пропадом! – заливает горе водкой, путается с уличными женщинами, а потом, доканывая свое сердце, разрывая его в мелкие клочья, декламирует стихи Есенина из его душераздирающего кабацкого цикла. Именно так поступают в кино и книгах те, чья жизнь, налетев на рифы или айсберг, пошла на дно. Вот и тебе, бедняга Нестор, не остается ничего другого, как пуститься по этой кривой дорожке».
Я поднялся с постели и осмотрел свой черный выходной костюм – подарок отчима: пиджак и брюки, как и следовало ожидать, были изрядно мяты, будто меня пропустили через какой-то агрегат, где долго и основательно мяли, а затем выплюнули вон, но сегодня их непотребное состояние отвечало моему душевному настрою – опускаться так опускаться, можно начать и с этого. Да и кто из опустившихся расхаживает в отглаженном виде? Не останавливаясь, я продолжил работу над своим новым обликом: застегнул пиджак косо-накосо, его левая пола поднялась выше правой, затем вырвал одну из пуговиц с мясом, приспустил галстук и вытащил поверх пиджака, расстегнул ворот сорочки и, взявшись за голову, яростно разлохматил прическу. Завершающий мазок на этом непарадном портрете я нанес, выйдя во двор, – там у дверей стояло ведро с разведенной известкой – баба Маня собиралась подкрасить летнюю печь, – так вот, я извлек из этого раствора кисть и провел по носам своих начищенных туфель.
– Петрович, ты это зачем? – удивилась моя хозяйка.
– Опускаюсь, баба Маня, иду на дно! – сказал я и вышел за калитку.
На углу нашего Клубничного переулка и Армейской улицы, точно последний приют для падших, раскинула свои фанерно-пластиковые стены забегаловка «Голубой Дунай», прозванная так пьющим народом за аквамариновый окрас. Сюда я и пришел – топить в водке свою молодую талантливую жизнь.
Падение нравов здесь начиналось после окончания трудового дня, тогда, отработав смену, в «Голубой Дунай» со всех сторон стекались рабочие и служащие компрессорного завода и ближайших строек. И сейчас, посреди белого дня, контингент питейного зала насчитывал всего лишь два штыка. Я стал третьим. Первый (от входа), уже получив свое, спал в углу, уткнувшись лицом в неубранный пластиковый стол. Второй, высокий плешивый мужчина лет сорока, топтался возле буфетной стойки и, низко наклонясь, видно был близорук, изучал бутерброды и прочие закуски, разложенные за стеклом витрины. Я стоял у порога, передо мной простирался пол, усеянный свежими опилками, пол как пол, если не считать опилок, однако мои подошвы будто приклеились к его линолеуму – это таяла моя решимость, стекала к моим ногам. «Кто же так опускается, хлюпик?!» – прикрикнул я на себя, подтащил свое безвольное тело к буфетной стойке и, не давая ему опомниться, выпалил в лицо рыхлой полусонной продавщице:
– Мне стакан водяры! Полный, по самую ватерлинию! – повторил я присказку одного из своих однокурсников, бывшего моряка, плававшего на эсминце. – И желательно «сучка». Чтобы шибало сивухой. Я – извращенец!
До этой трагедии я предпочитал сухое вино, водку и прочее крепкое принимал в редких случаях; бывало, выпьешь граммов тридцать, в ответ на вопрос: «Ты меня уважаешь?» – и более ни-ни. Но так было в прошлом – теперь я катился в тартарары.
– У нас все «сучок». Другого не держим, – безучастно ответила продавщица.
Она лениво взяла с подноса мокрый граненый стакан и, наполнив бесцветной жидкостью из распечатанной бутылки, придвинула к моим нерешительным ручонкам.
– Не рано ли начинаешь? – спросил второй, то есть плешивый, оторвавшись от созерцания бутербродов.
У самого-то нос был красен, будто схваченный насморком, из ушей торчала вата.