Под гласным надзором
Георгий Иванович Чулков
Годы странствий
«Высланные из столиц писатели поселялись нередко в Нижнем, и, следуя традиции, я туда поехал в надежде возобновить там мою литературную работу. Вскоре после того, как я поселился в Нижнем, отправился я в гости к одному жившему там знаменитому писателю, который встретил меня довольно дружелюбно. Он помнил, оказывается, мои рассказы, которые я печатал до ссылки…»
Георгий Иванович Чулков
Под гласным надзором
I
<…> За исключением Москвы и Петербурга, я мог выбрать для местожительства любой город Европейской России. Я решил поселиться в Нижнем Новгороде. Там живал Короленко, жил Максим Горький; там издавался «Нижегородский листок»[1 - «Нижегородский листок» – ежедневная общественно-литературная, политическая и биржевая газета Нижнего Новгорода. Выходила в 1901–1916 гг.], получивший известность за пределами губернии, – и вообще этот город считался городом литературным. Высланные из столиц писатели поселялись нередко в Нижнем, и, следуя традиции, я туда поехал в надежде возобновить там мою литературную работу.
Вскоре после того, как я поселился в Нижнем, отправился я в гости к одному жившему там знаменитому писателю, который встретил меня довольно дружелюбно. Он помнил, оказывается, мои рассказы, которые я печатал до ссылки…
В один из визитов моих к нему встретил я там некоего писателя из народа[2 - Возможно, речь идет о Скитальце (наст. имя и фам. Степан Гаврилович Петров; 1869–1941), писателе, рассказывавшем, как и Горький, в своих ранних произведениях о жизни босяков.]. Не знаю, чем я пленил его, но он стал завсегдатаем нашего дома. Через час после нашего знакомства он стал мне говорить «ты». Этот человек был склонен к восторженному состоянию даже без достаточных оснований. Я уже говорил о моих тогдашних пристрастиях к каждому «слесарю» и «токарю». Поэтому и на сей раз я усмотрел в моем новом знакомом «грядущую силу». Правда, он был заражен духом своеволия и анархизма, но я в те времена эти пороки считал за добродетели.
Другой писатель из народа, появившийся у нас в доме, был Н.Н.М.[3 - Н.Н.М. – лицо неустановленное.] У него была черноглазая пятилетняя дочка, полюбившаяся моей жене. Сам он был человек не глупый и работал в Нижнем как социал-демократ. В это время в городе орудовал комитет, уже определившийся как большевистский. В ту пору только начался раскол на меньшевиков и большевиков.
Я занят был тогда больше стихами, чем политикой, и не тратил сил на партийные споры. К тому же мое беспаспортное состояние и гласный надзор не позволяли мне быть комитетчиком, но к и тогда оказывал партии услуги, главным образом по литературной части, и моему перу принадлежат кое-какие тогдашние листки.
Как я сочетал мое поклоненье Достоевскому[4 - Достоевский Федор Михайлович (1821–1891) – писатель. Его идеи оказали значительное влияние на творчество Чулкова. Много работал Чулков и над изучением жизни и творческого наследия писателя. Одна из первых статей Чулкова, посвященных Достоевскому, опубликована в книге «О мистическом анархизме» (1906).] с революционной практикой в духе большевиков – это тема, быть может, не лишенная некоторого интереса, но я не стану ее касаться на страницах этих записок.
Из большевиков той эпохи дружил я больше всего с В.Ф. Ахрамовичем[5 - Ашмарин (наст. фамилия Ахрамович) Витольд Францевич (1822–1930) – участник студенческого движения. Учился на филологическом факультете Московского университета, работал в Нижегородской партийной организации, сотрудничал в дореволюционных периодических изданиях («Голос Москвы»), литератор, секретарь издательства «Мусагет», в дальнейшем деятель советской кинематографии. О его судьбе Чулков собирался написать рассказ (см.: Записная книжка. РГАЛИ. Ф. 548. Оп. 1. Ед. хр. 107. Л. 61).]… <…>
В.Ф. Ахрамович серьезно и ревностно работал тогда как большевик-пропагандист, но в часы досуга сиживал со мною в пивных и любил поговорить на изысканные темы во вкусе Пшибышевского[6 - Пшибышевский Станислав (1868–1927) – польский писатель-декадент, увлекался ницшеанством. Его роман «Ноmо sapiens» оказал значительное влияние на русскую символическую прозу. Чулков рецензировал постановку его пьесы «Вечная сказка» (Товарищ. 1906. 6 декабря.? 132).]. В те времена Пшибышевский не казался таким ничтожным, каким мне, да, вероятно, и ему, кажется он теперь. Бывают ведь такие пустоцветы, которые занимают умы современников, – и вдруг в один прекрасный день открывается их «секрет», и от пустоцвета не остается ничего.
Впрочем, Пшибышевский, да и все декадентство как известный социальный симптом, были явлением вовсе не безразличным. Должен признаться, что в ту пору для меня все это литературное движение, идущее от Бодлера[7 - Бодлер Шарль (1821–1867) – французский поэт, предшественник символизма.], Верлена[8 - Верлен Поль (1844–1896) – французский поэт-символист.], Рембо[9 - Рембо Артюр (1854–1891) – французский поэт, один из ранних представителей символизма.] и умалявшееся до всевозможных Демелей[10 - Демель Рихард (1863–1920) – немецкий писатель, соединявший традиции натурализма с увлечением декадентством.], Ведекиндов[11 - Ведекинд Франк (1864–1916) – немецкий драматург и актер, предшественник экспрессионизма. Чулков написал рецензию на постановку его пьесы «Пробуждение весны» в театре В.Ф. Комиссаржевской (Товарищ. 1907, 18 сентября.? 374), в которой творчество писателя характеризовалось как «циничный натурализм», а его пьеса трактовалась как «глубоко мещанская».] и Шницлеров[12 - Шницлер Артур (1862–1931) – австрийский драматург и прозаик. В пьесе «Крик жизни» в постановке театра В.Ф. Комиссаржевской Чулков увидел сочетание характерной для писателя «поверхностности мышления с тонким внешним мастерством». В целом же, оценивая Шницлера как «одного из самых талантливых буржуазных писателей современной Австрии», Чулков замечал: «Этот изящный писатель с истинно изящным самодовольством упивается роскошью городской культуры, и вся жизнь для него игра, веселая и приятная; с едва заметным налетом грусти он может иногда философствовать по поводу крайности этой житейской прогулки по садам удовольствия…» (Наша жизнь. 1906. 8 февраля.? 364).], представляло немалый интерес. Правда, у меня все-таки был вкус, и я не ставил на одну доску Верлена и мелких декадентствующих стихотворцев и беллетристов, но все движение в целом было мне не чуждо. Одним словом – нечего греха таить – я был заражен декадентством и болел им.
Нижний Новгород – город весьма трезвый и прозаический – до того времени связан был традициями реалистов и бытовиков. Имена его уроженцев – П.И. Мельникова[13 - Мельников Павел Иванович (псевд. Андрей Печерский; 1818–1883) – писатель, автор романов о жизни старообрядцев и раскольников.], П.Д. Боборыкина[14 - Боборыкин Петр Дмитриевич (1836–1921) – писатель, представитель натуралистического течения в русской литературе.] и критика Н.А. Добролюбова поддерживали эту репутацию. Но, должно быть, пробил час психологического ущерба, рефлексии и – с другой стороны, – каких-то новых предчувствий, какого-то нового душевного опыта. И вот этот провинциальный город вдруг стал пристанищем беспокойных искателей новой эстетики и новой поэзии. Я помню, как однажды, зайдя в книжный магазин, я обратил внимание на только что вышедшую книгу стихов никому тогда не известного Вячеслава Иванова[15 - Иванов Вячеслав Иванович (1866–1949) – поэт, представитель младосимволизма. Книга «Кормчие звезды» вышла в 1902 г. По мнению Чулкова, она «ввела поэта в «сенакль» современных декадентов, но в этой книге заключается уже яд, который неизбежно должен был разложить декадентство» (Ч у л к о в Г. Покрывало Изиды). О сборнике стихов «Соr Аrdens» он написал статью «Поэт» (Чулков Г. Вчера и сегодня). В 1924 г., возможно, в связи с отъездом Вяч. Иванова за границу Чулков посвятил ему сонет «Третий завет» (РГАЛИ. Ф. 548. Оп. 1. Ед. хр. 52. Л. 9). Несколько ранее в цикл «Послания» (Стихотворения Георгия Чулкова) им было включено стихотворение «Поэту», обращенное к Вяч. Иванову.] – «Кормчие звезды». Стоя у прилавка, я жадно стал читать необычайные стихи таинственного поэта. В эту ночь мы с В.Ф. Ахрамовичем (Ашмариным) не смыкали глаз, наслаждаясь пряной и хмельной поэзией нами открытого стихотворца.
Мы все, случайные гости Нижнего Новгорода, питали склонность к литературе. Это пристрастие иных из нас привело к трагическому концу. Так, например, товарищ Вейншток[16 - Вейншток – вероятнее всего, речь идет о Илье Матвеевиче (1878–1904?), бывшем студенте юридического факультета Московского университета, учившемся вместе с Чулковым.], работавший как пропагандист в уезде, соблазнился и стал пробовать свои силы как беллетрист. Недавно товарищ Ашмарин напомнил мне об его грустной судьбе. Не доверяя своим художественным силам и в то же время чувствуя, что от литературного соблазна ему не уйти, несчастный товарищ Вейншток пошел на знаменитый в Нижнем «откос» и там застрелился.
Другой товарищ, также увлекавшийся ролью беллетриста, буквально заболел манией славолюбия и, напечатав рассказик в местной газете, ходил по стогнам[17 - Стогны – улицы, площади города.] Нижнего Новгорода, уверенный, что он не менее знаменит, чем Лев Толстой[18 - В судьбе Л.Н. Толстого (1828–1910) Чулкова более всего занимал вопрос, что заставило этого «вольнодумца… отказаться от таинства евхаристии». (Евхаристия (от греч.) – причащение <К.К.>) Свои соображения по поводу «душевной значительности» писателя он высказал в связи с книгой Р. Роллана «Жизнь Толстого», 1911. (Нейтральный писатель //Чулков Г. Наши спутники. М., 1992).]. Впрочем, этот добродушный, образованный и неглупый человек впоследствии излечился от своего недуга. А в те времена с ним случались забавные истории. Так, желая, например, найти признание своего таланта со стороны Максима Горького, этот товарищ отправил ему свой рассказ. Через несколько дней он пошел за ответом.
Вернулся он от знаменитого писателя в блаженном восторге.
– Какое же впечатление произвел на Горького ваш рассказ? – спрашивали мы его с любопытством.
– Огромное. Он все понял. Он все оценил. Он угадал во мне художника.
– Что он вам сказал?
– В том-то и дело, что он мне ничего не сказал.
Мы удивилась и смотрели на счастливого беллетриста с недоумением.
– Да, он ничего не сказал, – продолжал наш приятель, ничуть не смущаясь. – Он вынес мою рукопись из кабинета и молча мне ее отдал… Но как он при этом посмотрел! Как посмотрел! Одним словом, мы тогда поняли друг друга…
В это время в «Нижегородском листке», где я сотрудничал, стали почти ежедневно появляться маленькие рассказы во вкусе французского импрессионизма, подписанные Мирэ[19 - Мирэ – Моисеева Александра Михайловна (1874–1913) – прозаик, критик. История ее жизни послужила основой рассказа Чулкова «Шурочка и Веня» (Чулков Г. Люди в тумане). В некрологе, посвященном Мирэ, Чулков отметил сильное влияние Мопассана на ее творчество, но в то же время подчеркнул, что произведения писательницы, «искренние и умные, тонкие и точные по стилю», написаны рукой мастера, «любящего слово» (РГАЛИ. Ф. 548. Оп. 1. Ед. хр. 208). В несколько измененном виде некролог напечатан в «Историческом вестнике» (1914.?1).]. Так как рассказики были из парижской жизни, трудно было понять, переводные они или оригинальные. Кто это «Мирэ» – я не знал и все забывал спросить у редактора об этом загадочном авторе, не лишенном, кстати сказать, дарования. Но дело разъяснилось.
Однажды ко мне явилась маленькая хрупкая женщина с большими темными и как будто хмельными глазами. Это существо неопределенного возраста, с увядшим ртом и с морщинками вокруг глаз, казалось несчастным и жалким, как птенец, выпавший из гнезда. Она объявила мне, что рассказы, подписанные псевдонимом «Мирэ», принадлежат ей.
– Вы узнаете меня? – спросила незнакомка, вертя в руках какую-то шпильку, закрученную в странную загогулину.
– Я видел вас где-то, – бормотал я, стараясь разгадать в утомленном немолодом лице посетительницы что-то прежнее, забытое, но знакомое.
– Я – Александра Михайловна Моисеева.
Как только незнакомка назвала себя, я тотчас же вспомнил Ордынку, старый дом Третьей женской гимназии, где я жил с родителями. И сад при доме. Здесь, в этом саду, мы читали с Шурочкой Моисеевой Гёте, и я, гимназист, рассуждал с миловидной моей подругою на высокие темы. Она была старше меня года на три, а мне было тогда лет тринадцать.
«Неужели эта сморщенная, потемневшая, замученная жизнью женщина та самая семнадцатилетняя прелестная Шурочка, к которой я, мальчишка, питал дружеские и нежные чувства?» – думал я с печалью.
– Да, это я, Шурочка Моисеева, – повторила она, как будто угадывая мои мысли.
И она доверчиво рассказала мне историю своей жизни. Она училась в гимназии в Борисоглебске[20 - Борисоглебск – город в Воронежской области на р. Ворона. Основан в 1646 г.]. Не окончив ее, она уехала с какою-то бродячею труппою актеров в поездку по Волге. Актрисы из нее не вышло. Она приехала в Москву где-то чему-то учиться. Здесь она явилась к нам в семью, потому что ее отец и мать были дружны когда-то с моими родителями. Вот в эти дни и читали мы с нею Гёте под липами нашего сада. Эти чтения продолжались недолго. Шурочка исчезла куда-то. Оказывается, она попала в какой-то революционный кружок и занялась пропагандою. По делам партии поехала она в Одессу. Там ее арестовали. Весною 1894 года ее освободили, но оставили под надзором полиции. Так, без паспорта, она жила в Кишиневе три года, и только в 1897 году ей удалось получить разрешение на выезд за границу. Пять лет она скиталась по Европе – по Италии, Бельгии, Швейцарии и Франции. Сначала родители посылали ей деньги. Потом помощь семьи прекратилась. Она добывала себе пропитание, работая как натурщица. Она вращалась среди художников-французов и отчасти среди русских эмигрантов. Шурочку нельзя было узнать. Она курила, пила абсент, и у нее были любовники. Один из них, к которому она была привязана, привел в ее квартиру другую женщину и предложил ей жить втроем. Этого испытания она не выдержала и уехала куда-то на юг. Там было новое любовное приключение, и новый возлюбленный продал Шурочку в Марселе содержательнице публичного дома. Шурочка делила ложе с пьяными матросами всех национальностей. Наконец, она бежала из этого вертепа и пешком, прося подаяния, добралась до Парижа.
Удивительно то, что, несмотря на эту страшную и смрадную жизнь, Шурочка сохранила еще какие-то душевные силы, которые позволяли ей чем-то интересоваться, что-то читать и даже самой писать рассказы и повести. Захватив пачку маленьких рассказов, Шурочка решила попытать счастье на родине. Почему-то она, не колеблясь, поехала в Нижний Новгород. Когда она вышла на перрон вокзала, у нее в кармане было пять копеек.
Она отправилась пешком в редакцию «Нижегородского листка», с трудом волоча сак, где было ее белье и рукописи. В редакции никого не было. Тогда она вышла на улицу, изнемогая от голода. На витрине пивной была надпись «Кружка – пять копеек». Она села за столик. Ей подали пиво и на маленькой тарелочке несколько сухариков, горошин и кусочек воблы. Она жадно съела закуску, не касаясь пива. Слуга догадался, в чем дело, и принес ей другую тарелочку с двойной порцией.
Наконец Шурочка, дождавшись приемного часа, пришла в редакцию. Ее встретил тогдашний редактор Гриневицкий[21 - Гриневицкий Станислав Иванович (1863–1929) – журналист, двоюродный брат Игнатия Гриневицкого, убившего Александра II.]. Это был толстый рыжий молчаливый человек, который равнодушно взял у нее рукопись и равнодушно сказал: «Приходите за ответом через две недели». Шурочка ахнула, побледнела и упала в кресло. Гриневицкий нахмурился, быстро просмотрел один из рассказов и дал Шурочке двадцать пять рублей.
Так началась ее нижегородская жизнь. Она наняла комнату. Хозяйка давала ей обед. Шурочка по ночам писала крошечные рассказы – и они печатались в газете почти ежедневно. Она никого не видела и никуда не ходила. Недели через две она послала за водкой. Это было не лучше, но и не хуже абсента. В водочном чаду Шурочку не так беспокоили страшные голоса каких-то незримых существ, которые преследовали ее в Париже. Однажды, просматривая в газете свой рассказ, она случайно увидела рядом напечатанную статью, подписанную моим именем. Она узнала в редакции мой адрес и пошла навестить того гимназиста, с которым она когда-то весною читала Гёте под липами московского сада.
Я не мог оказать Шурочке значительной духовной помощи, но все же у нее теперь был дом, где она могла встретить и дружелюбное к себе отношение, и собеседников. И Шурочка оживилась, перестала пить водку или почти перестала. В 1904 году, когда я уехал в Петербург, она покинула Нижний, где она успела издать свою первую книжку «Жизнь». Вторую книжку ей удалось издать в книгоиздательстве «Гриф». Когда Шурочка появилась в Петербурге, я и мои друзья всячески старались ее приветить. Она печатала свои рассказы в «Вопросах жизни», в «Золотом руне» и в других журналах. Ее обласкала и с нею дружила покойная Л.Д. Зиновьева-Аннибал[22 - Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна (1866–1907) – прозаик, драматург, критик. Чулков написал рецензию на ее драму «Кольца» (Вопросы жизни. 1905.? 6), в которой рассмотрел произведение как «опыт приобщения к дионисийскому искусству». Ее творческую манеру он определил как «стихийный реализм» (Г. Ч. Трагический зверинец // Товарищ. 1907. 18 мая.? 269), исполненный «страстного протеста против рабства и гнета». В той же газете (1907. 21 октября.? 403) он поместил некролог, в котором написал о «большом, чутком и мятежном сердце» писательницы, постоянно требовавшем «от неба последнего ответа, <…> оправдания <…> человека <…> на этой оскорбленной и поруганной земле». В повести «Полунощный свет» в образе героини рассказа Людмилы, жены писателя Сергея Савинова (в его облике угадываются черты Вяч. Иванова), отразился характер Л.Д. Зиновьевой-Аннибал.]. Но Александра Михайловна была, должно быть, отравлена каким-то ядом, и ее больная душа тщетно искала себе утешения. Неглупая, тонкая и даровитая, эта странная искательница все новых и новых впечатлений с наивною откровенностью признавалась всем, что она, пожилая и некрасивая, изнемогает от избытка страстных желаний, вовсе не утоленных. Несчастная, по-видимому, была обречена на тяжелую душевную болезнь, с которою тщетно боролась. В этих муках она прожила еще лет восемь. В эти годы она успела съездить в Париж, уезжала и в нашу провинцию, нигде не находя себе успокоения. Года за три до ее смерти у нее был странный роман по переписке с каким-то человеком в Перми. Они обменялись фотографическими корточками. И она получила предложение приехать в Пермь для брачного сожительства.
На перроне пермского вокзала жених не узнал своей возлюбленной: на карточке она вышла моложе и красивее. Этот странный любовный союз состоялся, однако. Александра Михайловна с пламенным чувством предалась брачной жизни. Но ее провинциальный муж не сумел, по-видимому, ответить на ее страстный порыв столь же пламенно и бескорыстно. Они жили худо, и в конце концов он прогнал ее от себя.
В Москве Александра Михайловна сблизилась с весьма сомнительными оккультистами, и эти маги окончательно свели с ума бедняжку. Друзья, заботившиеся об ее судьбе, потеряли с нею связь. Осенью 1913 года полиция подобрала на улице какую-то упавшую без сознания женщину и отправила ее в Старо-Екатерининскую больницу. Это была Мирэ. Там, в больнице, она умерла. Об этом ее друзья случайно узнали лишь спустя три месяца. Александра Михайловна Моисеева одиноко ушла из этого мира, замученная своим бредом. Она была одною из жертв нашего тогдашнего декаданса.
II
Однажды явился ко мне из Москвы известный издатель В.М. Саблин[23 - Саблин Владимир Михайлович (1872–1916) – переводчик, журналист (сотрудничал в «Русских ведомостях»), книгоиздатель, выпускал «Библиотеку классиков современной мысли».]. Он помнил мои рассказы, печатавшиеся до ссылки, и, узнав о том, что я в Нижнем, поехал туда со свойственной ему предприимчивостью, чтобы снять на корне мои новые творения. Так появилась моя первая юношеская книга «Кремнистый путь»[24 - «Кремнистый путь» – книга прозаических и стихотворных опытов Г. Чулкова. Издана в Москве в 1904 г. Впоследствии автор избрал псевдоним Кремнев при публикации статей общественно-политического характера.]. Книга была несовершенная, и надо бы ее отдать на просмотр многоопытному мэтру. Но в Нижнем никакого мэтра не было, и я самонадеянно вручил В.М. Саблину свою рукопись. Книжка имела успех, но я умоляю будущего редактора «полного собрания» моих сочинений перепечатать все эти юношеские стихи и лирические рассказы где-нибудь в «дополнении», позади текста, непременно петитом и непременно с оговоркою, что сам автор сожалеет о появления на свет этого литературного младенца.
Незначительная как литературное явление моя книга была, однако, весьма характерна для эпохи. В ней были все качества подлинного документа. А документ был не из веселых. В ней было то темное «томление духа», какое всегда замечается, когда наступает кризис культуры. В такие мрачные годы, накануне всяческих потрясений, поэты пишут книги, исполненные лирической тоски, а иные, не поэты, пускают себе пули в лоб.<…>
Хотя моя жизнь в Нижнем Новгороде в условиях гласного надзора не представляла ничего особенно тяжелого, я все-таки временами роптал, завидуя тем писателям, которые свободно жили в столицах. К тому же моя жена решила кончить курсы и уехала в Москву держать экзамены. Однажды весною я так вознегодовал на обстоятельства, разлучившие меня с женою, что, недолго думая, решил бросить вызов судьбе и без всякого разрешения немедленно ехать в Москву.
Мост был разведен. Каждый день ждали ледохода. Река набухла. Трещал лед. Сообщение с московским вокзалом было прервано. Но это меня не остановило.
Захватив небольшой сак, я вышел из дому и направился к реке. За мною шел сыщик. Когда я вышел на Похвалинский съезд, шпик встретил товарища и, по-видимому, предложил ему следовать за мной. Теперь, оглядываясь, я видел, как двое идут за мною по пятам.
Подойдя к берегу, я неожиданно наткнулся на пикет речной полиции.
Рыжеусый стражник, заметив, что я смотрю на реку, сказал строго:
– Нельзя, нельзя… Хода нет…