– Кстати, в кого мне здесь влюбляться?
– В главного редактора.
– Чего-о?
– А что? Очень даже, очень даже, очень даже… – машинально повторял Валентин Семенович. – Будет тебя двигать по служебной лестнице.
– Не нужна мне никакая лестница. Мне ты нужен!
– Я занят…
– Хочешь отделаться от меня?
– Хочу.
– А я тебе все-таки скажу: не пара она тебе!
– Да пара она мне! – неожиданно закричал Валентин Семенович, – пара! Да еще какая. Она – святая! Ты понимаешь – свя-та-я!
– Ты чего это? – удивленно-испуганно пролепетала Лариса.
– Ты попробуй поживи со мной! Это я здесь такой – а дома я зверь. Бросаюсь на жену по любому поводу, все учу ее, подучиваю, критикую, ругаю, злюсь, а она – святая! Все терпит, все прощает, а знаешь – почему?
Лариса ничего не ответила, только молча и недоуменно смотрела на Валентина Семеновича.
– Потому что она птица. Она птица высокого полета. Она все тащит в свое гнездо, это инстинкт такой, создавать гнездышко, тащить в него всякое перышко; а мы, мужики? Нам бы сделать только свое дело, прикрываемся природой: хотим женщину, потому что это инстинкт продолжения рода, и вот я сделал свое дело – больше меня ничего не интересует, гнездышко ее меня не волнует; мы и сами не знаем, мужики, что нам нужно. А ты догадываешься, почему мужики спиваются? Потому что не знают, для чего жить дальше. После того как сделали свое дело, оплодотворили самку, для них возникает загадка: что делать дальше, для чего дальше жить?
– Да ты философ! Только доморощенный, примитивный какой-то. Самки, гнездышки, перышки, загадки…
– А ты – сомнамбула! Дура!
…Эта «дура» впоследствии станет первым пером газеты «Народная правда». Когда Валентин Семенович с «мадам Нинон» уедут из поселка – в Саратовскую область, в город Балашов, где в свое время родился Валентин, – именно она, Лариса Нарышкина, напишет свой самый знаменитый и скандальный очерк «Бедолага». Про страшного человека Глеба Парамонова, который однажды спас тонущую на воде семью (лодка опрокинулась): мужа, жену и их маленькую дочь. А потом, на глазах у мужа, стал сожительствовать с женой, нагло, в открытую. Кончилось тем, что дочь осталась сиротой: сначала муж повесился, потом жена, а дочь попала в детский дом. Один Глеб Парамонов продолжал жить как ни в чем не бывало: для него статьи в уголовном кодексе не нашлось. И вот прозвучал наконец живой голос Ларисы Нарышкиной (это и был голос общественности): до каких пор мы будем терпеть откровенное издевательство над всеми нашими моральными нормами? когда наконец мы сможем защитить себя от негодяев и подлецов, которые растаптывают нашу жизнь, убивают отцов, матерей и плодят вокруг сирот?! Где ты, Закон? Где ты, кара и справедливость?
Марьяна вернулась в поселок ровно через три года. Вернулась, словно и не было никакого тёмного прошлого. Только в глазах ее, в серьезных взыскующих глазах, будто затаилась какая-то грустинка, которая, как, малое зернышко, посверкивало иногда из глубины зрачков.
– С нашим государством шутить нельзя, – часто повторяла теперь Марьяна. – Или ты его, или оно тебя. Середины не бывает.
Что стояло за этими словами, мало кто понимал. Но на работу в ЖЭК ее взяли; правда, не бухгалтером, а так – посадили на телефон, принимать разные заказы и претензии от граждан. Потом время шло, еще шло, портрет Марьяны повесили на Доску почета, потом сделали секретарем начальника, со временем начальник вновь перевел ее в бухгалтерию и в конце концов назначил главным бухгалтером. Не прошло и полгода, как она вернулась.
Но не это интересно.
А интересно то, что то поклонение, которое она испытывала (правда, иногда с насмешкой, иногда с насмешливой издевкой) к своему мужу Муртаеву Алиар-Хану, это поклонение не только продолжилось, но еще более усилилось. В поселке давно никто всерьез не относился к проповедям Алиар-Хана, считали его за чудака (если не хуже), который годами сидит около своего мешка семечек и проповедует постулаты дзен-буддизма. (Кстати, деньги мужу и сыну на пропитание присылала из Сибири Марьяна; как это она умудрялась, никто не знал.)
А отчего поклонение-то? Откуда? С какой стати?
А от того, что все эти три года верный своему природному долгу Алиар-Хан Муртаев продолжал жить с сыном, кормил его как мог, а главное – учил Павлушу просветлению и азам дзен-буддизма. Как учил-то? Просто повторял и повторял каноны, не заставляя учить их или запоминать (мальчик еще был слишком мал), просто бубнил их, сидя рядом с большим мешком семечек, около которых всегда вертелся маленький Павлуша. Что-то в повадках Павлуши было восточное, он мог долго не отвечать на вопросы, которые задавали ему приходящие к Алиар-Хану паломники, а задавали они самые незатейливые, самые неглубинные вопросы, и Павлуша смотрел на прихожан так, будто они малые глупые дети, недостойные ответа, но уж когда наконец отвечал, то звучало это примерно так: «Сам, сам загляни в глубину заданного вопроса!» – или: «Никогда, никогда не вопрошай попусту, о невинный и почтенный дервиш!» – или: «Устанешь идти – становись быстрокрылой птицей!». Мало кто понимал, о чем говорил Павлуша, но слова его воспринимались как откровение, как примерно то, о чем часто взрослые говорят: «Устами младенца глаголет истина».
Марьяна узнавала и не узнавала своего сына (да и как было узнать, когда ему исполнился всего год, когда они расстались), но истинно благодарила своего верного мужа Алиар-Хана Муртаева за то чудо, которое он сотворил с маленьким Павлушей. С тех пор, как она крепко, даже крепко-жадно обняла сына после столь долгой разлуки, она больше, казалось, не отходила от него ни на шаг, он постоянно теперь был рядом с ней и не просто рядом – она всегда цепко держала его ладонь в своей руке, не отпускала ни на минуту. Куда она – туда и он, куда он – туда и она, словно боялась, что в любую секунду, в любое мгновение ее ждет новое расставание. А это просто немыслимо, невозможно представить…
Эта чудная картинка изумляла всех, кто сталкивался с их семьей: сидящий около мешка семечек Алиар-Хан Муртаев и Марьяна с сыном за руку (всегда, всегда за руку его держала) – даже когда в ванную уходила, тоже держала за руку; и даже когда спать ложилась, то ложилась не рядом с Алиар-Ханом (ну пусть и он иногда будет рядом, только с другого боку), а именно вплотную к Павлуше, судорожно держа его за руку. Причем это продолжалось и в четыре года, и в пять лет, и в шесть, и в семь, и даже в десять, и даже в одиннадцать. И куда бы она ни шла, где бы ни была, Павлуша должен быть ее частью, ее продолжением, и он так привык к этому, что, несколько повзрослев, называл ее не «мама», а – «матрица».
Когда она стала главным бухгалтером, то в знак благодарности взяла в помощники, т. е. своим заместителем, никого иного, как Муртаева Алиар-Хана, он ничего не понимал в бухгалтерии, но это не имело значения, он просто числился работником и регулярно получал деньги в кассе в день зарплаты; в знак благоговения перед восточным происхождением мужа Марьяна охотно брала на работу дворниками именно киргизов (со временем они появились даже в нашем поселке, как и по всей шири родного отечества), причем именно киргизов выделяла, платила сполна и исправно, а вот других, включая и русских, могла легко обвести вокруг пальца.
В конце концов Муртаеву Алиар-Хану все надоело, а может, просто-напросто засиделся он на одном месте, а может, показалось ему, что не он теперь центр земли, а Павлуша, а может, иссякли в своем потоке его прихожане, – к тому же надоело быть одиноким в постели при живой жене (Марьяна отвыкла от него), – много всяких причин или предлогов найти можно – но главное было: исчез Муртаев из нашего поселка. Как появился внезапно, так и исчез, подарив Марьяне вундеркинда Павлушу.
Павлуша озадачивал многих; даже друзья Марьяны, которые, казалось бы, всегда были рядом, и те изумлялись красноречию и необычным афоризмам Павлуши. Его логике. Его тягучим медленным заунылым речам.
– Ну чего ты мать зовешь «матрицей»? – не раз в удивлении спрашивала Павлушу самая близкая подруга Марьяны – Ада Иванова.
– Вы понимаете, тетя Адель, чтобы ответить на этот сложный вопрос, надо многое в жизни узнать и понять.
– Например?
– Ну, например, вы должны задуматься: а что такое «матрица» вообще. Вы представляете значение этого многогранного слова?
– Ну, как тебе сказать. Матрица – это… это…
– Вот именно, дорогая тетя Адель: «Матрица – это…». Тут многие запинаются. А матрица – это нечто такое, что является формой, даже сутью продолжения рода. Матрица как бы отливает через себя себе же подобных, клонирует свое природное предназначение. И таким образом я напрямую являюсь клоном своей матери, и потому в знак глубочайшего уважения к ней и в знак понимания сути вопроса я никак не могу называть ее «мама», – она высшее, сложное, многогранное для меня существо, она – «Матрица». Понимаете теперь?
Ада Иванова только недоуменно пожимала плечами, ну а потом, в силу своего веселого характера, начинала хохотать, повторяя: «Нет, я дура, наверное, дура полная, ничего не понимаю в жизни…»
Вундеркинд Павлуша, в знак согласия, слегка, а именно по-восточному, склонял голову, как бы отпуская уважительный поклон: может быть, может быть, тетя Адель…
Или, например, Кирилл часто возмущался, когда вундеркинд Павлуша, казалось, ни к селу, ни к городу повторял одну и ту же фразу: «Аб семечко, аб семечко…»
– Так и я могу – постоянно повторять слова одного древнего мудреца: «Знай же, что на Землю огонь доставлен впервые молнией был…» Именно в этом суть вековечной тайны жизни – в молнии, ибо от молнии родился огонь, от огня родилась жизнь.
– По-вашему выходит: не «Аб семечко», а – «Аб огонь»? А вы хоть знаете, дядя Кирилл, что обозначает латинское изречение: «Аб ово» («АЬ ovo»)? Должен доложить Вам, уважаемый дядя Кирилл, оно означает: «От яйца». Мой отец, почтенный Алиар-Хан Муртаев, всегда говорил: глубочайше ошибались римляне, не от «яйца» пошла-потекла жизнь, а от – «семечки». Ибо что такое яйцо? Это биологический продукт животного происхождения, а животные, как Вы, вероятно, догадываетесь, обожаемый дядя Кирилл, появились на Земле гораздо позже всего истинно сущего на нашей планете. «Семечко» гораздо более древний движитель-организатор жизни, включая и вопрос происхождения жизни, и если Вы истинно ученый человек, дядя Кирилл, Вы должны согласиться: не «аб ово», а – «аб семечко», то есть не «от яйца» все началось, а «от семечки». Семя – вот начало и продолжение загадки жизни, без семени и яйца бы не было, да и огня – тоже, ибо огню же не на чем было бы возжигаться.
– Тарабарщина какая-то! – махал рукой Кирилл, но на это и на другие возражения многих людей, которые вступали в словесную схватку с вундеркиндом Павлушей, у него был окончательный, сногшибательный довод-аргумент. Причем довод в виде вопроса:
– Итак – «Моритури тэ салютант»?
– Это еще что такое? – изумлялись оппоненты Павлуши, а он терпеливо и многоречиво объяснял:
– Когда-то Цезаря так приветствовали гладиаторы: «Идущие на смерть приветствуют тебя!» (Ave, Caesar, morituri te salutant!») К чему я это говорю, достопочтенные мои друзья? А к тому, что, уходя от спора с истиной, вы уходите в небытие – в небытие познания смыслов жизни, просто-непросто вы уходите в смерть, так и не разгадав глубочайших тайн жизни. И ваше махание руками обозначает одно, а именно вот что: вы уходите в смерть, так и не подружившись со смыслами и тайнами сущего. Вы просто и покорно уходите в смерть, не сопротивляясь, не думая, не рискуя, не ропща, вы уходите туда многоотрядными и бестолковыми толпами, при этом успев-таки попрощаться со мной: «Идущие на смерть приветствуют тебя, о, дорогой Павлуша!».
Ну, и так далее и тому подобное…
Вообще-то Ада с Кириллом жили самым распрекрасным образом. В принципе им было глубоко наплевать, что там глаголет молодой вундеркинд Павлуша, как наплевать и на тех и на то, что о них вообще говорят и судачат.
Электрик Кирилл был выше любых интриг и сплетен.
Он и в физическом смысле оставался самым высоким среди всех, кто окружал его. Ему не нужно было ничего делать, чтобы понравиться женщинам. Ему нужно просто-напросто одно – быть. И этого достаточно. Хотя, вы не поверите, но он страдал от этого. Он не успевал всмотреться в женщин, разглядеть их, понять – хорошие они или плохие, вздорные или покладистые, нужные ему или совсем чужие; куда бы он ни вышел, где бы ни был, все женщины, буквально все, не сводили с него глаз, и не только ростом он брал, но и особой импозантностью, статью, даже надменным неприступным видом (но это только казалось; надменным он не считал себя, неприступным – тем более). К примеру, ты еще только идешь, а на тебя уже обратили внимание десятки женских глаз, ты ни о чем таком не думаешь, не мечтаешь, не настроен сегодня ни на что, но из множества глаз тебя обязательно выберет самая смелая женщина, и эта смелая всегда оказывается самая красивая; она просто-напросто подходит к тебе, знакомится, берет за руку и уводит жить к себе. Ей кажется, она уже не может без тебя, да и без того не может, чтобы не похвастаться перед подружками, какой у нее появился высокий статный необыкновенный мужчина, и ты как сомнамбула, как баран идешь на заклание. Гуляешь ли ты по улицам, едешь ли в автобусе, или вот выбрался из автобуса и подошел к пораженному молнией тополю – рядом с тобой, тут как тут, оказывается волевая красивая женщина, которая говорит с тобой бог знает о чем (это для нее неважно), главное – обязательно берет тебя за руку и ведет жить к себе.
Что для них рост мужчины? Это что-то сакральное, необъяснимое, это как знак, как залог того, что потомство будет наивысшего порядка и смысла, это тяга к тому будущему, в котором все люди будут красивые, статные, высокие, дородные. Это выбор самки, которая жаждет лучшего продолжения себя и своего рода.
Однако Кирилл глубоко страдал от этого, как страдает агнец на заклании.