Он вернулся в общежитие и на этот раз гораздо дольше сражался с тетей Клавой, вахтершей. Может, она его за шпиона принимала, но никак не хотела верить, что сама недавно выпустила его на улицу, не помнила: такого, как ты, я бы запомнила, говорила она многообещающе…
Милая тетя Клава, спасибо тебе, все-таки снизошла, впустила его тогда! Люба спала и, конечно, не хотела верить ни одному его слову. Она сказала из-за двери:
– Первое, что я сделаю, если будешь лезть, – разобью твои очки. Согласен?
– О, спасибо! Хоть одна женщина вылечит меня от близорукости. Но где ты, доктор?
Она открыла, и он вошел, чувствуя себя пристыженным.
– А вы лучше, чем я о вас подумала, – сказала она.
– У меня было тяжелое детство, – сказал он с притворной печалью. – Меня воспитывала собака, если честно. Мама меня потеряла в лесу, и бездомная собака воспитала меня. Результат неудивителен. Я похож на волчонка.
– На волка.
Люба навела порядок на столе, нарезала хлеба, ветчины, сыра. Сели. Посмотрели друг на друга, рассмеялись.
– Господи, – сказала она, – еще влюбишься в такого дурака. Сколько тебе лет?
– Двадцать три.
– А мне двадцать шесть. Три года разницы. К тому же я была замужем… – Вдруг спросила: – Что будешь пить?
– А ты?
– Водку. – Она налила понемногу в стаканы. – Так за что?
– За любовь, – сказал он.
– А она есть?
– Она прячется. Но мы ее найдем!
– Но я в этом не участвую.
Они выпили, посмотрели друг на друга и опять отчего-то весело, непринужденно рассмеялись.
Эта ночь длилась и длилась, рано утром пришел Константин, очень удивился, что они сидят за столом, разговаривают, играет музыка, а они, судя по всему, так и не ложились спать.
– Ну что, – спросил Константин, когда Люба ушла, – ничего не вышло?
– Слушай, – сказал Валентин задумчиво, – я могу влюбиться? Я похож на человека, который может влюбиться?
– Пройдет, – сказал Костя. – Просто не вышло – и тебя заело.
– Если я сейчас пойду и сбрею усы, вот прямо сейчас ножницами их откромсаю, – поверишь?
– Ну-ка!
Валентин взял ножницы – и откромсал.
– По ночам, – сказал Константин, – врачи рекомендуют спать. Иначе ум за разум заходит.
Валентин смотрел в зеркало, вид у него был жалкий и забавный, но он серьезным тоном сказал:
– Отныне начинается новая жизнь.
Свадьба у них будет только через год, и за это время много разного – и хорошего, и плохого – произойдет в жизни, одно оказалось верным: их настигла любовь. Они будут похожи на сумасшедших, как многие влюбленные. Лишь одно будет отличать Любу от всех других любящих: она не будет мечтать выйти замуж за Валентина. Брак – конец любви, так она считала. Валентин этого не понимал. Милый мой, говорила она, на то я и старше тебя на целых три года и замужем побывала, чтобы знать эти прелести лучше тебя. Поверь мне, брак – это конец любви.
Как-то Константин сказал Валентину, что так говорят только шлюхи. Он ошибался. Просто у него была когда-то жена, она его обманула, и теперь он не верил ни в какую любовь – ни в браке, ни без брака.
Утром Валентин сам пошел смотреть, в каком месте копают могилу для Сережи. Кладбище было рядом, оно хорошо просматривалось с балкона их квартиры. Место, где они жили, было довольно живописное. Слева – Птичий рынок, на котором утром и вечером, особенно по субботам и воскресеньям, всегда толпы народа; бесконечные людские ручьи стекались сюда, как к морю, с разных концов Москвы, лишь только всходило солнце. Прямо перед домом – небольшой сквер, некогда чистый и ухоженный, теперь запущенный, загаженный – любимое место пьяниц. Чуть дальше сквера, немного впереди, виднелся Калитниковский пруд, где летом, какая б ни была погода, брызгалось пацанье или ловило на удочку бычков, а зимой народ катался кто на лыжах, кто на коньках. Катали здесь и Сережу: летом, осенью и весной – в коляске, зимой – в санках. Ну а справа от дома в березовой роще было как раз кладбище, в глубине которого высилась красивая церковь – церковь Всех Скорбящих, и много раз, гуляя с Сережей по скверику или вокруг пруда, заезжали они в ворота кладбища, любовались куполами, всматривались в молящихся старушек, вслушивались в песенную службу, доносившуюся из приоткрытых окон, наблюдали за мирными голубями, наслаждались запахом цветов, которые продавали перед воротами уже ставшие им знакомыми старушки-цветочницы. Цветочницы интересовались: как сегодня чувствует себя Сережка, как спал; знали его и две постоянные старухи-богомолицы, две калеки, сидевшие всегда на крыльце вознесшейся в небо церкви Всех Скорбящих, – иной раз они пытались угостить Сережку конфетой или пряником из своего подаяния, но какие там конфеты в его-то возрасте!.. Обычно Валентин, привозя сюда Сережку, который крепко спал на свежем воздухе, сам будто исполнялся покоя и неспешных размышлений; жизнь забита спешкой, суетой, а здесь ты поставил коляску под раскидистый тополь, а сам стоишь на прицерковной площади, на солнечном свету; солнце – весеннее ли, летнее или осеннее – одинаково нежно, даже как-то уютно согревает тебя, и ты удивляешься, что здесь, на кладбище, у этой церкви Всех Скорбящих тебе никогда не бывает тяжело, горестно, как не бывает такого и с другими, ты уже заметил это, разве если идет похоронная процессия – тут все уйди в сторону, тут тогда печаль и горе…
И даже порой ловишь себя на мысли, что и похоронная процессия не страшит, не угнетает, а наполняет тебя легкой печалью и сожалением. Когда-нибудь и ты пройдешь этот последний путь.
И потом – просто привыкаешь со временем к похоронным таинствам, замечаешь мелочи, которые, если люди в горе, мало кому под силу заметить, – замечаешь, например, насколько эта торжественная, тяжелая процессия часто бестолкова и даже суетна, люди теряются и не знают ни своего места, ни своего слова, и только само горе, сама смерть делают всю эту суетность неприметной, подавляют ее, ибо главное во всех душах – это все-таки смерть.
Сколько раз ты с легкостью принимал ее, чужую, и видел в ней только строгость и торжественность, сердце твое было далеко, а печаль светла и тиха, и вот теперь ты пожнешь сполна ее ужас, тут уже не праздное любопытство постороннего – теперь ты сам в центре горя.
Он вошел во двор и сразу свернул направо, даже не остановившись, как всегда, напротив богомолиц у церковного крыльца, не взглянул, как обычно, на лик Христа, который притягивал взор выражением всепрощенческой благодати, словно всякий раз – с горькой полуулыбкой понимания – приглашая тебя войти в церковь: «Входи сюда, всяк скорбящий, и да облегчатся тебе твои страдания…» Валентин свернул направо и, проходя мимо могил и памятников, которые он, бывая здесь, уже не раз видел и над которыми немало, но беспечально задумывался, поглядывая на лики фотографий, даты рождений и смертей, прикидывая всевозможные обстоятельства, при которых могла случиться та или иная смерть, но так, конечно, и не зная в точности ни истинных причин, ни верных обстоятельств, – теперь он проходил мимо всего этого, низко опустив голову, раздавленный и опустошенный.
Могилу копали два мужика, тоже довольно знакомые ему, во всяком случае по виду; оказалось, и они не раз примечали его здесь, один из них был Федька-инженер, такое к нему приклеилось прозвище, говорили: он инженер по образованию, сошел с круга и застрял здесь; кто, бывало, напивался с ним, слышали от него целую философию: «Всё – ложь, а здесь всё – правда. Была жена, ребенок, теперь никого. И я копаю могилы. Я зарабатываю не на хлеб. Нет. На хлеб мне наплевать. Я зарабатываю для смысла жизни и пропиваюсь дотла. Но я не пьяница. Мне просто горько. Кто пойдет против смерти? У тебя горе – и ты идешь ко мне. Понял? Тебе без меня не жизнь. Инженер – тьфу! А тут – почет и уважение. И смысл жизни всегда рядом. Потому что рядом – смерть». Федька-инженер любил философствовать в таком духе, и иногда среди этого бреда попадались неожиданные мысли, что, впрочем, понятно: разговоры про жизнь и смерть завораживают, в них невольно задевают внимание всякого рода парадоксы.
Второй могильщик был карлик, всегда угрюмый, серьезный, никогда не пьющий, не воспринимающий и не принимающий всеобщего хода жизни, как будто он жил не на этой земле, а на другой планете. Карлики народ скрытный, от них совершенно нельзя добиться, что они думают; они, как ни странно, словно презирают весь род людской, и это тоже можно понять: они видят, что те, кому даны величайшие возможности, кто красив, высок, умен (то есть обычный народ), как бы вовсе не понимают этого, а прожигают жизнь в пустяках, в безделье и пьянстве, и карлики поэтому презирают высоких (то есть обычных) своих собратьев-людей за тупость, за невежество, за безделье, за легкость жизни, за моральную опустошенность, за ничтожность помыслов.
Валентин подошел к ним, ничего не сказал, встал неподалеку. Могила была настолько непривычно мала, что снова, в который раз, до боли защемило сердце, и Валентин невольно стиснул зубы, чтобы не застонать.
– Такой малец – а уж отжил свое, – сказал Федька-инженер, методично, лопата за лопатой выбрасывая землю из могилы. – Не уберег, хозяин? – И он с искренней, хотя и пьяной жалостливостью взглянул на Валентина.
Валентин ничего не ответил.
– Не уберег… – сам себе ответил Федька-инженер, но философствовать не стал, прикусил язык, будто ожегся. Некоторые любят, когда с ними говорят об умерших, любят посыпать на раны соль, другие морщатся, а третьи совсем не выносят чужих разглагольствований.
– К обеду будет готова, – все же добавил Федька примиренно. – Будет как люлька. Первый класс.
Валентин снова ничего не сказал, просто смотрел в эту чудовищную яму и с оторопью, не понимая, слушал, как могильщик ласково называет ее «люлькой».
– Заплатишь потом или сейчас? Как, хозяин? – продолжал Федька-инженер.
Валентин вытащил двадцатипятирублевку, протянул могильщику; земля поехала из-под ног Валентина и с шумом, с посвистом стала ссыпаться в могилу.
– Пятерочку бы надо добавить, – сказал Федька-инженер, оценивающе взвешивая деньги на ладони. – Нас все же двое.
Валентин молча протянул еще пятерку.
– Так что не беспокойся, хозяин. Ты меня знаешь. Я тебя – тоже. Это твоя такая коляска была, желтая?
«Знает ведь…» – благодарная волна искреннего, доброго чувства захлестнула Валентина.