Глава вторая
Дорога, по которой шагал Григорий Никитушкин, не простая дорога. Вьется да петляет она к родному поселку, в котором не был сержант Никитушкин с самого начала войны, с самого начала ее, проклятой… Прихрамывая на правую ногу, Григорий почти бежал. Августовское солнце палило жаром, пот катился по лицу, по спине, но это ничего. Скорей бы домой, домой…
Он вбежал в дом, сильно хлопнув дверью, и кто-то ойкнул испуганно.
– Мир дому сему! – весело сказал Григорий и прислушался. – Есть кто дома?
Стояла тишина. Григорий улыбнулся; знал он: если такая тишина, обязательно в доме человек (от разведки еще осталось).
– Стрелять буду! – пошутил Григорий. – Ну!
– А я и дома, – вышла из кухни полная девочка. – Вам кого?
– А ты кто такая?
– Машенька я.
– Чего тут делаешь?
– Нет, сначала – вы кто такой?
Григорий не сдержался – такого смеху и веселья закатил, что соседка, через огороды, перекрестилась: «У Никитушкиных-то чего такое? Свят, свят!..»
– Я – Никитушкин! – объявил Григорий.
– Григорий Иванович, стало быть? – облегченно вздохнула девочка.
– Стало быть, Григорий Иванович.
– Напугали вы меня, – как-то просто созналась девочка. – Зачем так пугаете?..
– Да ты скажешь, наконец, кто такая? – Но уже не грозно спрашивал Григорий Иванович.
– Машенька я. – И очень важно добавила: – Жена я Ивана Ивановича.
– Это какого еще Ивана Ивановича?
– А как будто не знаете? Братца вашего, Ивана Ивановича Никитушкина.
– Ваньки? Жена? Постой, постой… как жена? Ваньки? Сопляка этого? Да вы что, с ума спятили?! – И вновь закатился, но теперь уже обидным смехом Григорий Никитушкин. Он был тощий, длинный, и, когда смеялся, смешно было над ним самим: как жердь, вот-вот сломается, стоит, кланяется, руками размахивает.
Машенька тихонько прыснула.
А перед глазами Григория встал – сколько ему тогда было, двенадцать, тринадцать? – Ванька: всклокоченный, сопливый… И этот вот сопляк, этот его младший брат – Иван Иванович теперь? Муж? Жену – девчонку! – заимел? «Ну, братцы, – думал Григорий, – вы что хотите думайте, а я… А я – ни хрена-то я не понимаю, вот что, братцы!»
И так вдруг резко оборвал свой смех Григорий, так круто смолк, что снова напугал Машеньку.
– Какой вы… – сказала она. – Все пугаете…
– Да что ты заладила: пугаете да пугаете… – Он нагнулся, поправил голенища сапог, а выпрямившись, спросил: – Хозяева скоро будут? – И с тем прошел в дом.
– Хозяева? A-а… вы, верно, про свекра Ивана Федоровича говорите? Так они совсем не придут, Ваня только будет… Мы с Ваней вдвоем тут живем. Да вы проходите, проходите, поди, не в чужой дом-то пришли! А Иван Федорович навсегда в лес ушел, там и поживают. Тут, говорят, скучно, да и… – Она запнулась.
– Да и?
– Да и мы… я, то есть… не очень ему по душе. Это правда. Только Ваню-то он сильно, кажется, любит… Тогда, говорит, живите с ней, мне не жалко, теперь, говорит, ничего не жалко – все под гору. Вот и живем… А Ваня скоро уже будет. Скоро!.. Хотите чайку?
– Хочу.
– Так я сейчас, сейчас… Я мигом.
И только было он пить начал горячий, на смородиновом листе настоянный чай, только было посидеть вздумал, побаловаться, как говорится, чайком, подумать размеренно – ан открывается дверь, а в дверях – да неужели брат, неужели Ванька, Иван?.. А ведь он, он, шельмец, только все в нем – как будто чужое: рост, плечи, голова…
Бросились братья друг к другу! Родное, кровь своя, никитушкинская, отчаянная кровь билась в жилах и вот – стакнулась. Эх, брат, брат! – шептали они и хлопали друг друга нежно и сильно по плечам. Улыбались, смеялись… А ведь они, когда прощались, совсем были не те: оба мальчишками прощались, оба, хотя Григорий уходил на войну…
– Ну а отец тут как? – Григорий отстранил брата и глянул ему в глаза: – Ишь ты какой ста-а-ал!..
– Да отец чего, – улыбался Иван, – отец ничего… Прийти вот обещался. День рожденья ему сегодня. Придет!..
– Ну?! Неужто день рожденья? Неужто сегодня?
– Сегодня, – сказал Иван и снова улыбнулся. – Сегодня и есть.
– Тогда хорошо я прибыл! Ох как хорошо! В самую, как говорят, точку!..
Сидел Иван Федорович Никитушкин против двух сыновей и снохи, смотрел на них спокойным глазом. Детей давно уже хмель взял, а Ивана Федоровича медовуха не брала. Что думать ему про сыновей? Что сказать себе? Любит он их?.. Иван-то бы еще ничего, ничего еще, но женился, дурак! На ноги не встал, крыльями хорошенько не взмахнул, бабу ни одну не попробовал – а туда же: полез в хомут, сам, осьмнадцати лет. Дурак!.. О Григории вовсе нет разговора – это отрезанный ломоть, увидишь! Урал-сторона ему уж не в родину, дом родной не в дом, куды-ы!.. Уехать надумал куда-то, и-ишь!.. Да-а… Ну а Ольга с женой – те бабы. Как уехали в сорок четвертом, так и живут с балбесом зятем, у черта на куличках. Да они – хоть пропади пропадом, черт с ними! С бабой царства не построишь, сети не сплетешь; лишние бабы люди! Нашто живут на свете? Рожать? То-то, что только… А уж о снохе говорить, так вовсе одно слово: соплюха!..
Вот что думал Никитушкин-старший, пока сыновья пьянели; думал он об этом спокойно, без напряжения, так что не поймешь – то ли просто сидит, слушает, то ли думку какую задумал…
– Ну, я, значит, и притаился, жду… – Прислушался отец к рассказу Григория. – Да что ты, думаю, оглохли они, что ли? И ведь самое странное – вижу, как сидят они, трое, в блиндаже, смирненько, спокойненько: один книжку читает, другой портки штопает, а третий – Маша, ты не слушай! – баб голых в журнальчике рассматривает. Не задание, пальнуть бы пару раз! Но нельзя: «язык» – он тогда «язык», когда живой… А погода стоит – прямо не верится. Одно солнце! Сначала это еще ничего, с утра, не жарко, а потом как начало припекать, пот градом… А ты не шевелись! А какой там не шевелись, если я стрелял даже, а они как глухие…
Григорий обвел всех взглядом. Старик Никитушкин и Иван слушали с интересом, но как бы и с недоверием: Григорий в разведке служил, это точно, но уж больно странный случай… А Маша верила всему. Подперев лицо кулачками, она глядела на Григория не отрываясь и слушала с восхищением. Григорий не походил на героя, длинный, тощий, смешной, но был, видно, настоящий герой. Не то что мы, думала Маша, жили здесь, ничего не видели…
– На войне, чуть не на передовой, в блиндаже, – продолжал Григорий, – сидят фрицы, ничего не слышат и не боятся? Не может быть!.. Думаю я так, а сам снова подымаюсь – ив дверь. Стою в проходе, автомат наготове, и ору: «Хенде хох!» Даже не шевельнулись. «Хенде хох!» – ору изо всех сил. А фриц, который голых баб рассматривал, как заулыбается… Повертывается, чтобы, видно, дружку своему показать…
Маша неожиданно вскрикнула.
– Тихо, Маша, – сказал Иван.
– …и видит: в дверях, с автоматом, стоит русский солдат. Он аж онемел! Бац, дружка своего по руке, тот спокойно оборачивается, увидал меня – и тоже окаменел. И третий так же. Стоят, рты разинули, руки подняли, глазами хлопают… – Григорий усмехнулся. – Привожу, значит, на позиции, сдаю фрицев начальству. День проходит, два, я жду: вот-вот, мол, вызовут к командиру батальона, к награде представят… А по батальону уже слухи ползут: Гришка, мол, Никитушкин, спятил… поймал где-то глухонемых фашистов и приволок…
Григорий не выдержал и рассмеялся. Он смеялся так заразительно и искренне, что напряжение от рассказа спало; засмеялся и Иван. А Никитушкин-старший подумал: правда, дурак он, Григорий… Одна Маша не знала, то ли смеяться, то ли слушать дальше, то ли спросить чего-нибудь… С напряженным, вытянутым вперед лицом глядела она на Григория Ивановича.
– А ведь верно, – закончил Григорий, – оказались они глухонемыми. Ха-ха-ха!
Долго еще сидели, вечеровали… Нет-нет, среди разговоров, да и вспомнится Григорьев рассказ: снова смех, легко…
Утром нежно толкнули в плечо: вставай… Григорий не просыпался. «Вставай же, Григорий, вставай…» Голос был тих, но настойчив. Григорий открыл глаза.