– Как, здесь! – вскричала она озабоченно. – И теперь, в такое время, когда тебе нужна вся твоя энергия и сила для твоей работы!
Прервав себя, она стала искать глазами Мертилоса. Но кашель заставил его удалиться. Тогда она продолжала более мягко:
– Как ты можешь так тревожить меня, Гермон? Что случилось с тобой? Что омрачает твою творческую радость и отнимает у тебя надежду на успех?
– Подождем конца, – ответил тот, откидывая назад свои вьющиеся черные волосы. – Когда я при скачке через ров попаду в тину, то я должен это перенести, если я все же могу достигнуть другого берега, на котором цветут мои розы.
– Значит, ты опасаешься, что твоя богиня Деметра тебе не удалась? – сказала Дафна.
– Не удалась? – сказал Гермон. – Это слишком сильное выражение. Работа моя идет менее успешно, нежели я предполагал вначале. Для головы мы пользовались одной моделью. Ты потом увидишь, нельзя было придумать ничего лучшего. Но тело! Мертилос знает, как серьезно я к этому относился, как старался я вложить в мою работу всю творческую силу, которой я только обладаю. Натурщицы, правда, не выдерживали здесь. Но если бы даже моя сила по какому-то волшебству увеличилась вдвое, то и тогда все мои усилия были бы напрасны. Я допустил в чем-то ошибку, думаю, впрочем, что я ее исправлю. Правда, для этого надо многое, я на многое и надеюсь; но кто знает, не напрасны ли опять будут все мои старания? Ты ведь знаешь мою прошлую жизнь. Мне никогда не выпадало на долю полного, большого успеха, и если мне разрешалось сорвать цветок, то как же бывали при этом исколоты мои руки шипами и крапивой.
И он, как бы желая освистать неблагоприятную судьбу, сложил губы для свиста, и Дафна чувствовала, что тот, за жизненным путем которого она с сердечным участием следила с детства и к которому она уже много лет питала не сестринскую, а другую, более горячую, любовь, нуждался в добром слове участия. Сердце ее сжалось, и ей стоило большого усилия принять веселый и беззаботный вид, обращаясь к Гермону и одновременно к вернувшемуся Мертилосу:
– Откажитесь от вашего глупого упорства, вы, упрямцы, и дайте мне взглянуть на то, что сделали за все это время. Вы дали обещание моему отцу никому не показывать ваших работ до тех пор, пока он лично их не увидит, но, верьте моим словам, будь он здесь, он бы вас освободил от вашего обета и сам бы повел меня посмотреть новейшие произведения вашей музы. Чувство сострадания заставило бы вас, немилостивых, согласиться на мои просьбы, знай вы, до чего нас, женщин, мучит любопытство. Когда речь идет о предметах для нас безразличных, тогда можно еще сдержать и успокоить это любопытство. Но никак не в этом случае. Пусть то, что я вам скажу, не придаст вам самомнения, которого у вас и без того довольно, но, после отца, вы оба мне дороже всего. И слушайте дальше! Я в качестве жрицы Деметры освобождаю вас от всякого обета, а с этим вместе и от всех могущих быть последствий. Кроме того, отец и дочь, живущие между собой так хорошо, как я с вашим дядей, составляют как бы одно целое. Пойдемте же! Как я ни устала от этой охоты, доставившей мне столько неприятностей, но при виде ваших произведений вернется ко мне в один миг вся моя бодрость, и я буду вам всю жизнь благодарна за то, что вы уступили моим просьбам.
Говоря это, она направилась к белому дому, дружески улыбаясь молодым людям. Казалось, ее последние слова произвели впечатление – они как бы поколебали стойкость художников, и Гермон мысленно задавал себе уже вопрос, не убедили ли доводы Дафны и Мертилоса, но тот, сильно взволнованный, воскликнул:
– Как охотно исполнили бы мы твое желание, если б это было в нашей власти. Не просто обещание взял с нас твой отец, а клятву и заставил нас ударить по рукам. Он один может позволить нам нарушить обязательство – ему первому показать наши произведения. И только после его осмотра будут они представлены судьям, присуждающим награды.
Дафна принялась вновь горячо убеждать художников уступить ее просьбам. Гермон, видимо, уже склонялся к этому, но белокурый Мертилос сказал тоном решительного отказа:
– Уже ради Гермона я останусь тверд. Пусть никто не судит о наших произведениях, прежде чем заданная нам задача не будет вполне окончена. Я думаю, что каждому из нас будет присуждена награда, почти не сомневаюсь, что я получу ее за мою Деметру.
– Значит, Арахнея удается лучше Гермону? – спросила с любопытством Дафна.
Мертилос с жаром подтвердил это, а Гермон, волнуясь, произнес:
– Если б я только мог рассчитывать на доброжелательность судей!
– Почему же нет? – прервала его молодая девушка.
– Отец мой справедлив, фараон – беспристрастный знаток и ценитель, а что касается других, то ведь вы вчера еще считали их честными людьми. Твой же товарищ Мертилос так же горячо желает тебе получить награду, как и себе.
– Иначе и не может быть, – сказал Гермон. – Не один кусок хлеба переломили мы друг с другом. А когда шли на конкурс, каждый из нас знал отлично силы другого. Твой отец, который одновременно и владелец ткацких мастерских и хлеботорговец, поручил нам изобразить мирную Деметру, богиню и покровительницу земледелия, мира и браков, и Арахнею, обыкновенную смертную, но самую искусную ткачиху. Та статуя, которую признают лучшей, будет поставлена в Александрии в храме Деметры, к жрицам которого ты принадлежишь, а менее удачная останется для вашего городского дома. Вопрос, чья Деметра будет стоять в храме, для меня уже решен. Мертилос присоединит эту награду к прежде полученным, а мне он будет желать от души получить награду за Арахнею. Во всяком случае, к моим способностям подходит этот сюжет больше, нежели к его таланту, и я почти уверен, что могу выполнить свою задачу. И все же меня сильно заботит приговор судей; ведь вы знаете, что большинству не нравится мое направление. Я и те немногие александрийцы, которые, подобно мне, жертвуют красотой ради правды, все мы ведь плывем против того течения, которое несет тебя, Мертилоса и ваших единомышленников мирно и спокойно к пристани. Ты, я знаю, поступаешь согласно твоим убеждениям, но ведь ты тоже, подобно нашим судьям, требуешь красоты и только красоты. Прав ли я или нет? Тот, кто отказывается идти по следам, оставленным старыми афинскими мастерами, тот может так же верно ждать осуждения, как пойманный вор или убийца. Я же не хочу быть последователем афинян, хотя признаю их высокие заслуги, потому что хочу стать выше их, примкнув к молодежи.
– Нескончаемый, вечный спор, – сказал Мертилос дружеским тоном, в котором, однако, проскальзывало легкое недовольство. – Ты ведь его знаешь, Дафна! Я же признаю себя последователем Фидия, Поликлета и Мирона и считаю высшим идеалом воплощение идеи в тех пределах правдивости и реальности, какие и они признавали. Гермон же и художники одного с ним направления ищут более доступных и общепонятных идей…
– И мы нашли их, – прервал его с уверенностью Гермон. – Город Александра, разросшийся с необычайной силой, – их родина. Там, куда каждый народ со всей земли шлет своих представителей, бьется пульс всего света, и там имеет значение только одно – действительная жизнь. Наука задалась целью исследовать эту жизнь во всех ее проявлениях, и выводы, полученные ею в цифрах и измерениях, несравненно ценнее и вернее тех ложных, бесполезных и тщеславных мудрствований, оставленных нам старыми философами. Искусство же, благородная сестра науки, должно идти по тому же пути. Изображать жизнь как она есть, передавать действительность такой, какой она является нашим глазам, а не такой, какой она могла бы быть, или такой, какой она должна быть для того, чтобы угодить жаждущим одной красоты глазам, – вот та задача и цель, которые я себе поставил. Поэтому если вы хотите, чтобы я изображал богов, которых человек представляет себе не иначе, как в своем же образе и подобии, то позвольте же мне изображать их по образу простых смертных, виденных мною в действительности. Я буду брать за образец самых лучших, красивых и благородных, буду придавать им, насколько позволят мои способности и сюжет, движение и внутреннее настроение, но это будут всегда действительные люди с головы до ног. Мы ведь и без того должны сохранять и придавать нашим статуям старинные символы, которых требует заказчик, потому что они служат отличительными признаками, а потому и моя Деметра держит сноп колосьев.
Сильно взволнованный художник, произнеся эти слова, бросил на товарища и на девушку как бы вызывающий взгляд.
Но Мертилос произнес спокойным тоном:
– К чему такая горячность? Я, по крайней мере, смотрю на твою работу с большим интересом, признаю и ценю твой талант, пока он не переступил пределов красоты, которые я считаю в то же время пределами искусства…
Тут разговор был прерван. Домоправитель Грасс передал письмо, принесенное скороходом из соседнего Пелусия. Оно было написано Тионой, супругой Филиппоса, начальника сильной пограничной крепости Пелусия. Отец Гермона служил когда-то гиппархом[5 - Начальник конницы.] под началом Филиппоса, и узы самой тесной дружбы связывали его и семью богатого Архиаса с Тионой и ее мужем. Александрийский купец, который, как почти все, очень уважал Филиппоса, бывшего сподвижника Александра Великого, уведомил его о прибытии своей дочери в Теннис, и вот теперь супруга его оповещала Дафну о своем намерении посетить ее. Вечером хотела прибыть она с мужем и несколькими знакомыми в Теннис. Она выражала при этом надежду увидать и Гермона, сына храброго собрата по оружию ее мужа и ее любимой Эригоны.
Дафна и Мертилос обрадовались этому известию, а Гермону казалось, напротив, это неожиданное посещение пришлось совсем не по душе. Сознавая, что не может ни под каким предлогом отказаться присутствовать при приеме гостей, он все же сказал, смущаясь и не объясняя причин, что ему вряд ли удастся провести с Дафной и приезжими весь вечер. Затем быстро направился к белому дому, куда его давно призывали молчаливые, но выразительные знаки его невольника Биаса.
VI
Лишь только Гермон скрылся за дверью, Дафна попросила Мертилоса последовать за ней в ее палатку. Придя туда, она сказала озабоченно:
– В каком он возбужденном состоянии! Пребывание в Теннисе вам, по-видимому, не принесло пользы; ты все кашляешь, а отец так надеялся и рассчитывал на здешний чистый влажный воздух для поправления твоего здоровья; еще большую пользу, думал он, принесет Гермону эта уединенная жизнь в твоем обществе; между тем он более чем когда-либо увлечен враждебным красоте направлением и вдобавок стал таким раздражительным.
– Пусть отец твой удовлетворится тем, какое хорошее действие оказало на меня мое здешнее пребывание. Я ведь знаю, что он думал о моей болезни, когда предложил нам закончить здесь его заказ. Гермон, добрый товарищ, ни за что бы не согласился покинуть свою любезную Александрию и последовать сюда за мной, не думай он этим оказать мне и моему здоровью услугу. И я припишу его поступок к длинному списку моих дружеских по отношению к нему обязательств. Что же касается искусства, то он идет по избранному им самим пути, и всякое вмешательство тут бесполезно и ни к чему не приведет. Он сам признает, что статуя богини для его направления самый неудачный заказ, какой только можно было для него придумать.
– Значит, его Деметра ему совсем не удалась?
– Напротив, – уверял с большим жаром Мертилос, – голова ее принадлежит к его лучшим произведениям. Но зато торс богини возбуждает во мне жестокие сомнения. При его стремлении оставаться верным действительности, при его боязни сделать уступки красоте, он впал в крайность; угловатость и грубость ее форм были бы, по моему мнению, неприятны и у простой смертной. Чувствуется избыток какой-то необузданной силы у этого высокодаровитого человека; многое познал он слишком поздно, а другое – слишком рано…
Тут Дафна попросила его объяснить, что подразумевает он под этими словами, и Мертилос ответил:
– Ты ведь знаешь, каким образом он стал скульптором. Твой отец предназначал его в преемники по торговым делам; в Гермоне же все сильнее и сильнее пробуждалось призвание к искусству. Быть может, тому способствовали его посещения моей мастерской. Я рано стал учиться у великого Бриаксиса, тогда как он вынужден был обучаться торговле, но вместо того, чтобы выводить тростником разные деловые счета и письма, он рисовал; посланный в гавань присмотреть за погрузкой корабля, он забывал обо всем, погружаясь там в созерцание статуй; придя на склад, он принимался лепить, не заботясь о товарах, которые должен был там достать. Ты сама знаешь, к какому разрыву это привело и сколько времени прошло, прежде чем Гермону позволили оставить торговлю.
– Мой отец желал ему только добра, – уверяла Дафна, – он был назначен вашим опекуном и должен был заботиться о вашей будущности. Ты богат, ничто не препятствовало тебе сделаться художником, а потому он развивал и поощрял твою склонность к искусству. Гермон не унаследовал от своих родителей даже и драхмы, поэтому отцу моему казалось, что его ожидают тяжелые денежные заботы, если он посвятит свою жизнь скульптуре. Он и хотел сделать своего племянника своим преемником и главой самого большого торгового дома в городе.
– И этим, – прервал ее Мертилос, – упрочить его счастье. Но ведь искусство ни с чем не сравнимо, и в нем заключается какая-то притягательная сила. Я не раз слышал от твоего отца, почему он отказал в поддержке Гермону после его бегства на остров Родос и во время его первых учебных лет, предоставляя ему самому пробивать себе дорогу. Он все надеялся, что нужда заставит его вернуться к нему и предпочесть искусству беззаботную и богатую жизнь. Но вышло иначе. Я далек от желания упрекать в чем бы то ни было доброго Архиаса, но думаю, что было бы лучше, позволь он Гермону раньше последовать своему настоящему призванию.
– Так ты думаешь, – спросила с любопытством Дафна, – что он слишком поздно стал учиться?
– Нет, не поздно, однако при его страстном стремлении идти вперед раннее изучение скульптуры было бы для него благоприятнее. Когда его однолетки уже самостоятельно творили, он был еще учеником, и, таким образом, случилось то, что он слишком рано стал самостоятельно работать.
– Ведь ты не станешь отрицать того, что отец, как только первое произведение Гермона показало его способности, стал опять обращаться с ним как с сыном, – сказала Дафна.
– Нисколько не отрицаю, – ответил скульптор. – Я слишком хорошо помню, как Архиас, вероятно и по твоему желанию, принялся осыпать племянника золотом, но этот излишек, к несчастью, послужил ему во вред.
– А ты? – спросила Дафна. – Ведь ты уже и тогда владел богатым наследством твоих родителей и, несмотря на это, работал даже сверх твоих сил. Я ведь слыхала, как Бриаксис, расточая тебе похвалы, все же просил отца употребить свое влияние, как опекуна, и предостеречь тебя от опасности такой усиленной работы.
– Мой добрый учитель, – произнес с волнением Мертилос, – он заботился обо мне, как отец.
– Потому что он предвидел, что ты предназначен создать великое.
– Или же потому, что от его зорких очей не скрылось, что я должен беречь свое здоровье. Мои легкие, Дафна, мои легкие! Ты ведь знаешь, какой роковой была эта болезнь для моей матери, а потом и для моих сестер и брата. Все они рано сошли в могилу, и, когда кашель потрясает мою грудь, я вижу, как Харон поднимает свои весла и приглашает меня занять место в его мрачной ладье.
– Ведь ты только что уверял меня, что ты чувствуешь себя хорошо, – заметила девушка, – кашель твой меня, впрочем, беспокоит, но если б мог сам видеть, как порозовели твои щеки от этого чистого воздуха.
– Эта краснота, – ответил серьезно Мертилос, – и есть догорающая вечерняя заря закатывающегося жизненного дня, а не утренняя заря выздоровления. Но не будем об этом говорить; я ведь коснулся этих печальных предметов только для того, чтобы защитить себя от твоих похвал, которые ты расточаешь мне в ущерб Гермону. Это правда, что я был богат, будучи еще учеником, но ранняя смерть всех моих близких научила меня уже тогда беречь и разумно распоряжаться кратким жизненным сроком, предназначенным мне судьбой. Гермон же был полон мужественной силы и между эфебами на ристалище считался сильнейшим. После трех ночей, проведенных в кутеже, он не чувствовал даже утомления, и как мешали женщины этому чернобородому красавцу вовремя приниматься за работу! Задавала ли ты себе когда-либо вопрос, почему молодых лошадей объезжают не на покрытом цветами и травой лугу, а на песчаной площади? Ничто из того, что отвлекало бы их внимание и возбуждало бы их желание, не должно их окружать, а золото твоего отца еще до конца учения окружало Гермона всякими соблазнами. Честь и слава красивому пылкому юноше, что, несмотря на все, он только на короткое время позволил себя отвлечь от работы и вновь принялся за нее энергично, сначала окруженный роскошью и избытком, а потом нуждой и лишениями.
– О Мертилос! – воскликнула молодая девушка. – Как страшно страдала я тогда! Боги впервые дали мне познать, что в человеческой душе, кроме солнечного сияния, находятся и черные тучи. В продолжение нескольких недель отделяла меня от отца глубокая пропасть; а ведь до того времени мы составляли с ним одну душу, одно сердце. Но таким, как тогда, я его еще никогда в жизни не видела. Тебе был присужден первый приз за твою прекрасную, сияющую красотой Афродиту, и твое чело было уже увенчано лаврами за твою статую Александра, когда Гермон выступил со своими произведениями. Это были его первые работы, и они должны были показать, что признает он настоящей задачей искусства. Произведения, которые он выставил, как ты знаешь, были: некрасивый «Глашатай» со шкурами в руках и открытым ртом, как бы расхваливающий свой товар, и «Борющиеся менады»[6 - Менады (греч. «безумствующие») – спутницы греческого бога виноградарства и виноделия Диониса, именуемого также Вакхом, поэтому менад называли вакханками. Во время культовых шествий Диониса менады в шкурах пятнистого оленя, размахивая факелами, изображали свиту бога и в безумном танце устремлялись через леса и поля.]. Ты видел этих ужасных женщин, с чисто животной свирепостью набрасывающихся друг на друга и старающихся растерзать одна другую. Глядя на эти плоды труда и прилежания близкого мне человека, я испытывала сильное горе, и я не могла тогда понять, что ты и другие находят в них что-то хорошее. А отец! Вид этих страшных вещей заставил побелеть его щеки и губы, и, вероятно, считая себя вправе, как опекун, и в искусстве указывать своему воспитаннику прямой путь, он запретил ему тратить время на изображение таких ужасных сюжетов и тем, вместо радости, довольства и возвышенного чувства, вызывать только отвращение и ужас. Ты ведь знаешь последствия всего этого, но не знаешь, что перенесло мое сердце, когда Гермон, вне себя, оскорбленный в своем самолюбии, отвернулся от отца и порвал все узы, соединявшие нас с ним. И все же, несмотря на свое страшное недовольство и несмотря на необузданную вспыльчивость, выказанную племянником по отношению к дяде, мой отец и не думал отнимать у него денежную поддержку, но Гермон не показывался больше у нас и, когда я его призвала к себе, чтобы образумить, объявил мне решительно, что он отныне не возьмет и обола от отца, потому что он скорее согласится умереть с голоду, нежели позволит кому бы то ни было вмешиваться в выбор его сюжетов. Свобода ему дороже всего золота моего отца! Отец все же выслал ему годовое содержание.
– Но он отказался от него, – заметил Мертилос. – Я отлично помню этот день и как я его уговаривал; когда же он настоял на своем отказе, я предложил принять от меня то, что ему нужно для жизни. Но и это он отверг твердо и решительно, хотя я уже тогда считал себя его неоплатным должником и знал, что мой долг нельзя уплатить презренными деньгами.
– Ты, вероятно, говоришь о той преданности, с которой он ухаживал за тобой, когда ты был так болен? – спросила Дафна.
– Да, но не о ней одной, – ответил он. – Ты ведь не знаешь, чем он был для меня в самые тяжелые дни. Кто после моего первого успеха, когда низкая зависть старалась отравить мне всю радость, радовался со мной, точно лавры выпали на его долю, а не на мою? Конечно, то был он, мой честолюбивый Гермон, хотя его собственные произведения не удостоились награды. А когда вслед за тем моя обычная болезнь овладела мной сильнее, чем когда-либо, он стал за мной ухаживать, подобно любящему брату. Как часто он, прежде проводивший дни и ночи в кутежах и веселье, отказывался от них, покидал пиршества, чтобы заботиться обо мне, поддерживать мое бессильное тело, сидеть у моего ложа до тех пор, пока не заалеет восток. Не раз, увенчав уже свою голову цветами для какого-нибудь веселого праздника, снимал он венок и посвящал всю ночь другу, не желая поручать уход за ним одним рабам. Ему да искусству и заботам великого врача Эризистратоса обязан я тем, что теперь стою пред тобой и могу рассказать тебе все то, что сделал для меня Гермон. Одно считаю я с его стороны несправедливым, это то, что он не захотел в трудные для него дни братски делиться со мной, и этого я ему до сего дня не прощаю. Но отказом его руководило упорное желание доказать мне, твоему отцу, тебе и всему миру, что он твердо стоит на своих ногах и не нуждается в помощи ни людей, ни богов. Так же упорно отказывался он во время работы от моих советов и помощи, хотя мне муза даровала многое, чего у него, к несчастью, не хватает. Как бы твердо я ни был уверен в том, что ему когда-нибудь удастся создать великое, даже мощное, но ему, неверующему ученику Стратона[7 - Родом из Лампсака, ученик Аристотеля, оставил многочисленные сочинения по философии и естественным наукам; один из духовных отцов Мусеиона.], не хватает понимания благородства и необычайного величия божественного существа; он не может передать женской чарующей прелести и грации. Ему удалось это выразить только в одном произведении – в твоем бюсте.
Щеки Дафны покрылись ярким румянцем; чувствуя это, она закрыла лицо опахалом и с принужденным спокойствием произнесла: