– Спор, я работаю сегодня с Сенекой от рассвета до полудня, и посмотри, чем мой приятель отдарил меня на дорогу.
Круглые глаза Спора при виде монеты сделались еще более круглыми. Вино мгновенно появилось перед Хилоном, который, обмакнув в него палец, начертил на столе рыбу и сказал:
– Знаешь, что это означает?
– Рыба? Рыба и есть – рыба!
– Ты глуп, хотя и разбавляешь вино таким количеством воды, что в нем могла бы оказаться и рыба. Это – символ, на языке философов означающий: «улыбка Фортуны». Если бы ты разгадал, быть может, и ты добился бы счастья. Смотри, почитай философию, не то я переменю винницу, к чему давно уже склоняет меня мой близкий друг Петроний.
IV
В течение нескольких дней Хилон нигде не показывался. Виниций, узнав от Актеи, что Лигия любит его, во сто крат пламеннее желал отыскать молодую девушку. Он приступил к поискам собственными силами, так как не желал, да и не мог просить помощи у цезаря, внимание которого всецело было поглощено опасной болезнью маленькой Августы.
Ей не помогли ни жертвы, принесенные в храмах, ни молитвы и обеты, ни искусство врачей и всевозможные чудодейственные средства, к которым прибегнули, когда исчезла последняя надежда на выздоровление. Через неделю девочка умерла. Римский двор и столица облеклись в траур. Цезарь, при рождении ребенка безумствовавший от радости, безумствовал теперь от горя; замкнувшись в своих покоях, он целых два дня не принимал пищи. Во дворце толпились сенаторы и августианцы, спешившие выразить свое горе и соболезнование, но Нерон не хотел никого видеть. Сенат собрался на чрезвычайное заседание, на котором умершая девочка была провозглашена богиней; сенаторы решили посвятить ей храм и назначить для служения новой богине особого жреца. В других храмах также приносились жертвы в честь умершей; ее статуи отливались из драгоценных металлов, а погребению была придана беспримерная торжественность. Народ удивлялся необузданным проявлениям скорби, которой предавался цезарь, плакал вместе с ним, протягивал руки к подачкам и в особенности тешился необычайным зрелищем.
Смерть маленькой Августы встревожила Петрония. Весь Рим узнал уже, что Поппея приписывает ее колдовству. Слова Поппеи усердно повторялись врачами, обрадовавшимися удобному случаю оправдать безуспешность своих усилий; вслед за ними то же самое заговорили жрецы, жертвы которых оказались бесполезными, прорицатели, дрожавшие за свою жизнь, и народ.
Петроний радовался теперь, что Лигия скрылась; так как он, в сущности, не желал зла семье Авла, а себе и Виницию желал добра, то, как только убрали кипарис, посаженный в знак траура перед Палатинским дворцом, он отправился на прием, устроенный для сенаторов и августианцев, чтобы убедиться, насколько Нерон верит известию о чародействе, и предотвратить последствия, которые могли бы из этого возникнуть.
Петроний, зная Нерона, допускал, что он, хотя бы даже не верил в колдовство, будет притворяться, что верит, чтобы обмануть свое собственное горе и выместить его на ком-нибудь, а главное – предупредить толки о том, что боги начинают карать его за преступления. Петроний не думал, чтобы цезарь мог искренно и глубоко любить даже собственное свое дитя, хотя он проявлял страстную привязанность к нему. Петроний не сомневался, что Нерон, во всяком случае, будет преувеличивать свое горе. И, действительно, он не ошибся. Нерон выслушивал утешения сенаторов и всадников с окаменелым лицом, устремив глаза в одну точку; видно было, что если он в самом деле страдает, то в то же время думает и о том, какое впечатление производит его отчаяние на окружающих. Нерон разыгрывал роль Ниобеи, точно актер, изображающий на сцене олицетворение родительской скорби. Он не сумел, однако, как бы окаменеть в безмолвном горе, по временам он то делал жесты, точно посыпая голову прахом, то глухо стонал. Увидев Петрония, он стал восклицать с трагическим пафосом, очевидно, желая, чтобы все слышали его:
– Eheu!..[31 - Увы!] Ты виновен в ее смерти! По твоему совету допущен в эти стены злой дух, который одним взглядом высосал жизнь из ее груди… Горе мне! Лучше бы моим глазам не смотреть на светлый лик Гелиоса… Горе мне! eheu! eheu!..
Цезарь, все повышая голос, огласил зал отчаянными воплями. Петроний мгновенно решился поставить все на один бросок костей. Протянув руку, он быстро сорвал с шеи Нерона шелковый платок, который тот носил постоянно, и приложил к губам Нерона.
– Цезарь! – торжественно произнес он, – сожги Рим, сожги с горя весь мир, но сохрани нам свой голос!
Изумились все присутствующие, остолбенел на мгновение сам Нерон, – один только Петроний стоял невозмутимо. Он хорошо знал, что делает: Петроний не забыл, что Терпносу и Диодору был отдан приказ, не смущаясь, закрывать цезарю рот, чтобы его голос не пострадал от излишнего напряжения.
– Цезарь, – продолжал Петроний столь же внушительным и скорбным тоном, – мы понесли безмерную утрату, так пусть же останется нам в утешение хоть это сокровище!
Лицо Нерона задрожало, и вскоре из глаз его полились слезы; положив руки на плечи Петрония, цезарь вдруг преклонил голову к его груди и стал повторять сквозь слезы:
– Только ты, Петроний, вспомнил об этом, только ты, Петроний! Только ты!
Тигеллин позеленел от зависти, а Петроний снова обратился к Нерону:
– Поезжай в Анций! Там она явилась на свет, там тебя осенила радость, там снизойдет на тебя успокоение. Пусть морской воздух освежит твое божественное горло; пусть грудь твоя подышит соленой влагой. Мы, твои верные слуги, всюду последуем за тобой, и когда утолим твое горе сочувствием, ты утешишь нас своей песней.
– Да, – жалобно ответил Нерон, – я напишу гимн в честь ее и положу его на музыку.
– А потом ты поедешь в Байи, оживишь себя лучами жаркого солнца.
– А затем поищу забвения в Греции.
– В отчизне поэзии и песен!
Тяжелое, удрученное настроение постепенно рассеивалось, подобно облакам, закрывающим солнце. Завязалась беседа, по-видимому, еще исполненная грусти, но, в сущности, оживленная замыслами о будущем путешествии; говорили о том, как будет подвизаться цезарь в качестве артиста, обсуждали празднества, которые необходимо устроить по случаю ожидаемого приезда царя Армении, Тиридата.
Тигеллин, правда, попробовал было напомнить о колдовстве, но Петроний принял вызов уже с полною уверенностью в своей победе.
– Тигеллин, – сказал он, – неужели ты думаешь, что колдовство может повредить богам?
– О чарах говорил сам цезарь, – ответил придворный.
– Устами цезаря гласило горе, но скажи, что ты сам думаешь об этом?
– Боги слишком могущественны, чтобы на них могли влиять чары.
– Но разве ты не признаешь божественности цезаря и его родственников?
– Peractum est![32 - Готов!] – отозвался стоявший возле Эприй Марцелл, повторяя народный возглас, отмечающий в цирке, что гладиатору сразу нанесен смертельный удар.
Тигеллин затаил в себе гнев. Между ним и Петронием давно уже существовало соперничество относительно Нерона. Тигеллин превосходил Петрония в том отношении, что Нерон в его присутствии почти вовсе не стеснялся, но до сих пор Петроний при столкновениях с Тигеллином всегда побеждал его сообразительностью и остроумием.
Так случилось и теперь. Тигеллин замолчал и старался лишь твердо запомнить имена сенаторов и всадников, которые толпою окружили удалявшегося в глубь залы Петрония, полагая, что после произошедшего он, несомненно, сделается первым любимцем цезаря.
Петроний, выйдя из дворца, приказал отнести себя к Виницию; рассказав ему о столкновении с цезарем и Тигеллином, он сказал:
– Я отвратил опасность не только от Авла Плавция и Помпонии, но и от нас обоих, а, главное, – от Лигии, которую не будут разыскивать хотя бы потому, что я убедил рыжебородую обезьяну поехать в Анций, а оттуда – в Неаполь или в Вайи. Он непременно поедет, так как в Риме до сих пор не решался выступить перед публикой в театре, а я знаю, что он давно уже собирается выступить на сцене в Неаполе. Затем он мечтает о Греции, где ему хочется петь во всех главнейших городах, после чего он, со всеми венками, которые ему поднесут «graeculi», отпразднует триумфальный въезд в Рим. В это время мы можем без помехи искать Лигию и, если найдем, скрыть в безопасном месте. Ну а что ж, наш почтенный философ еще не приходил?
– Твой почтенный философ – обманщик. Он так и не показался, и, конечно, мы более не увидим его!
– А у меня сложилось более лестное для него представление если не о его честности, то об уме. Он однажды уже пустил кровь твоему кошельку, – будь уверен, что он придет хотя бы только для того, чтобы пустить ее еще раз.
– Пусть остерегается, как бы я сам не сделал ему кровопускания.
– Не делай этого, отнесись к нему терпеливо, пока надлежащим образом не убедишься в обмане. Не давай ему больше денег, а вместо того обещай ему щедрую награду, если он принесет тебе верные известия. Ну а что ты предпринимаешь сам по себе?
– Два мои вольноотпущенника, Нимфидий и Демас, разыскивают ее во главе шестидесяти людей. Тому из рабов, который найдет ее, обещана свобода. Кроме того, я послал нарочных на все дороги, ведущие из Рима, чтобы они расспрашивали в гостиницах о лигийце и девушке. Сам я бегаю по городу днем и ночью, надеясь на счастливый случай.
– Что бы ты ни узнал, напиши мне, так как я должен ехать в Анций.
– Хорошо.
– А если в одно прекрасное утро, встав с ложа, ты скажешь себе, что для какой-нибудь девчонки не стоит мучиться и столько хлопотать, то приезжай в Анций. Там вволю будет и женщин и утех.
Виниций стал ходить быстрыми шагами, Петроний смотрел на него некоторое время, потом сказал:
– Скажи мне откровенно, не как мечтатель, который что-то в себе таит и к чему-то себя возбуждает, а как человек рассудительный, который отвечает другу: ты все по-прежнему увлечен Лигией?
Виниций на минуту остановился и так взглянул на Петрония, как будто его пред тем не видал, потом снова начал ходить. Видно было, что он сдерживает в себе неукротимый порыв. Но в глазах его от сознания собственного бессилия, от скорби, гнева и неутолимой тоски заблестели две слезы, которые сильнее говорили Петронию, чем красноречивейшие слова.
Задумавшись на минуту, он сказал:
– Не Атлас, а женщина держит мир на своих плечах, и иногда играет им, как мячиком.
– Да! – промолвил Виниций.