Единственный свободный среди рабов.
Он искал ученика, превзошедшего учителя, и если такой находился, то ланиста оставался на загустевшем песке, а у школьного алтаря ставили новый жертвенный камень, и гордая душа Реализовавшего Право на смерть уходила в синюю пустоту, уходила, не оборачиваясь, и плащ чести бился за плечами… Его ждала почетная скамья за столом предков. Нет, ты не был трусливой собакой, львом ты был среди яростных львов…
Я до сих пор помню тело Лисиппа, вольно раскинувшееся мощное тело с трезубцем под левым соском. Он сам подарил мне древний кованый трезубец с полустершимся клеймом, он учил меня держать его в руках, он верил мне… После я хотел вернуть трезубец матери Харона, еще позднее я силой всунул его в руки юного Харона, но он поцеловал древко и вернул мне отцовское наследство с ритуальным поклоном. Больше я никогда не прикасался к трезубцу ланисты Лисиппа и всегда жег бумажные деньги на его камне в годовщину памятных Игр.
Я знал, что многие бесы, видя это, недоуменно пожимают плечами, но последние годы меня мало интересовало мнение окружающих. Оно потеряло значение с момента удара, вызвавшего улыбку Лисиппа и кровавую пену на его улыбающихся губах.
Я завидовал ему. Я завидовал чужой свободе.
К тому же с этого дня у меня начались припадки. Первый приступ вцепился в мое измученное боем сознание прямо у выхода с арены, и бесы готовящегося каркаса долго хвастались потом, сколько усилий потребовалось им для скручивания юродивого Марцелла. Нет, не Марцелла… Как же меня звали тогда? Впрочем, какая разница… В общем, бился я в падучей, как укушенный семиножкой, в рот мой совали кучу предметов, не давая откусить язык. А потом все внезапно прошло – и я сел, ошалело глядя на потные лица окружающих.
Инцидент списали на жару и мои тесные отношения с Лисиппом. А я все вспоминал острый запах канифоли в коробке у занавеса, от которого в моем мозгу и встала черная волна, несущая в гулком ревущем водовороте лица, имена и события. Позже я научился предвидеть приход болезни, прятаться от назойливых глаз и длинных языков; прятаться и молчать.
Я никогда не рассказывал им, где был я и что видел, пока они держали кричащее выгибающееся тело. Я и себе никогда не позволял задумываться над этим. Усталость, канифоль и сухой несмолкающий шелест, возникавший у меня в голове, словно тысячи змей или осенние листья под ветром…
Я просто знал – это те, которые Я. Это они. И уходил от ответа.
– …Привет, Харр! – сказал я, усаживаясь рядом.
– Привет, – не поднимая головы, кивнул он.
Я знал, что могу называть Харона уменьшительным, домашним именем, но сегодня это прозвучало донельзя некстати.
– Мне скучно, бес, – хмуро бросил Харон, ломая свой прутик. – Скоро Игры, а мой каркас не способен даже сорвать свист с галерки. Я никудышный ланиста. Ноздри глупого Харона забиты песком арены, и им никогда не вдохнуть чистого воздуха Ухода.
Я улыбнулся про себя. Никогда… Что смыслишь ты в этом, свободный человек? Ветер взъерошил плотную крону кипариса, и я с наслаждением глотнул ненадежную прохладу.
– Не болтай ерунду…
Я тронул плечо ланисты, и он машинально повернулся ко мне – словно осенний лист незаметно спустился на задумавшегося человека, и человек не может понять – было прикосновение или нет.
– Не болтай ерунду. Ты прекрасный ланиста. Лучший из… из ныне живущих. И ты не виноват в бездарности своих «пищиков». Набери новый каркас. А этих…
– А этих отправь на рудники, – тихо сказал он, избегая встречаться со мной глазами. – Это не твой совет, Марцелл. Это скользкая жалость прошипела чужим голосом. Человек с твоим именем не должен давать таких советов.
Меня звали Марцелл. Вернее, так раньше звали одного рыжего веснушчатого беса, который так умел поднимать настроение в казармах, что даже Кастор, самый старый из нас, вечно сонный и просыпавшийся лишь перед выходом на арену, – даже замшелый Кастор улыбался, попадая под Марцеллово обаяние.
Мы делили с ним комнату, и только я знал, что веселый Марцелл стал пропадать по ночам и приходить пьяным, я протаскивал его через окно в спящие казармы… а потом он исчез.
Он исчез во время дежурства Харона – тогда еще совсем молодого и незнакомого с хандрой. Они долго говорили в темном коридоре, после я услышал крик Марцелла и топот ног. Он не появился на следующий день, он не появился через месяц, и тогда на утренней поверке я вышел из строя и сказал Претору школ Западного округа:
– Меня зовут Марцелл. С сегодняшнего дня. Разрешите встать в строй?
И встал в строй, не дожидаясь разрешения. Поправляя сползший пояс, я поймал на себе взгляд Претора и другой, недоверчиво-нервный взгляд Харона, и понял, что шагнул в недозволенное. Как давно был тот день… Как недавно он был.
(Был. Быть. Буду. Дурацкое слово. Быть или не быть… А если нет выбора?!)
…Мы помолчали. Ветер осторожно ходил по двору, огибая нашу скамейку, ветер хотел вступить в беседу, но все не решался; и тишина отпугивала робкий осенний ветер.
Не нужно, Харон, молчал я, всякое бывает… Оступись – случайно, поступись – хоть чем-то, никто не заметит, не поймет, они слепы, и лишь завизжат, когда жало изящно впишется в счастливое тело, выпуская тебя на волю…
Спасибо, бес, молчал Харон, я люблю тебя, лучший убийца из созданных отцом моим… Спроси у учителя своего – пошел бы он на такой путь, продал бы звон имени за купленный ложью Уход?.. Спроси, бес…
Хочешь, молчал я, я выйду на арену в твоем каркасе, хочешь? – ты же знаешь, что я могу…
Да, молчал он, ты можешь… Я – не могу. Пойми, бес… прости, бес… пойми…
Я поднялся и направился к выходу со двора. На ноге слабо звякнули узкие медные обручи – в случае необходимости ими можно будет расплатиться в городе. У самых ворот меня догнала фраза, брошенная вслед Хароном:
– Тебя искал Пустотник. Не наш. Чужой. Среди тех, кто поставляет бойцов в школы Западного округа, его лицо никогда не появлялось.
– Никогда? – безучастно переспросил я.
– Никогда на моей памяти, – поправился Харон. – Я сказал, что ты на арене.
– Хорошо, – ответил я и вышел на пропыленную улицу. Беспокойство прошмыгнуло в собачий лаз под забором и, озираясь, затрусило за мной.
4
Когда на беса находило и все его поведение начинало излучать некую заторможенную растерянность, словно нашел бес то, что давно искал, а оно оказалось совершенно ненужным и вдобавок сломанным, – бес зачастую сбегал из школы и поселялся где-нибудь на отшибе, в полном одиночестве. Он забирался на Фризское побережье или в отроги гор Ра-Муаз, строил там грозящую рухнуть развалюху и сутками сидел на ее пороге. Горожане говорили про таких – «ушел в кокон», и очень сердились, когда пропадал боец, на которого были сделаны крупные ставки. Начальство, выслушав донесение об очередной самоволке, лишь поднимало брови и равнодушно сообщало: «Перебесится – вернется…»
И обычно…
Обычно начальство оказывалось право, хотя мы молча чувствовали, что из кокона не возвращаются такими, какими ушли. И именно вернувшиеся бесы первыми срывались на досадных мелочах, или кидались в амок прямо на улицах, или поддавались на уговоры разных извращенцев, чье Право жгло им руки, – в основном, кстати, женщин. Свободных женщин, потому что я никогда не видел беса-женщину…
Я не понимал самозваных отшельников. Да и отшельничество их было каким-то неправильным, надуманным, истеричным – хотя я и не знал, каким должно быть настоящее… Когда осеннее половодье захлестывало меня, подкатывая под горло, – я шел в город. Протискивался через тесноту переулков, плыл в сутолоке базаров, мерил шагами плиты набережной…
Один среди многих, ненужный среди равнодушных, и мне начинало казаться, что я один из них, свой, свободный; что я тоже умру, шагну в никуда и сам выберу день и способ; что я волен выбирать, отказываться или соглашаться… Наивно – да, глупо – конечно, ненадолго – еще бы, но… Дышать становилось легче. А в одиночестве я, наверное, захлебнулся бы сам собой. Человек не должен быть один. Если я – человек. Если я могу быть.
– Ты чего! Чего! Чего ты… – забормотал мне прямо в ухо отшатнувшийся кряжистый детина в замызганном бордовом переднике. Видимо, задумавшись, я случайно толкнул его, и он воспринял это как повод к скандалу. Бедный, бедный… плебей, чье Право придет слишком не вовремя, когда руки станут непослушны, и городской патронат зарегистрирует совершеннолетие детей, а более удачливый сосед в обход очереди сбежит в небо, как сделал это утренний коротышка с ржавым топором… Жена небось пилит, стерва жирная…
Я извинился и пошел дальше. Он остался на месте с разинутым ртом и долго еще глядел мне вслед. По-моему, извинение напугало его еще больше. Завтра он явится в цирк и будет надрываться с галерки, забыв утереть бороду.
Таверна была открыта. Всякий раз, когда я разглядывал огромную вывеску, где красовалась голая девица с искаженными пропорциями, а над девицей каллиграфическим почерком была выписана надпись «Малосольный огурец», – всякий раз мне не удавалось сдержать улыбку и недоумение по поводу своеобразной фантазии хозяина. Весь город знал, что хозяин «Огурца» – философ, но это не объясняло вывески. Впрочем, я приходил сюда не за философией.
…Округлость кувшина приятно холодила ладони. В углу ссорилась компания приезжих крестьян, но ссора развивалась как-то вяло и без энтузиазма. Просто кто-то называл сидящего рядом «пахарем», а тот прикладывал к уху руку, сложенную лодочкой, и на всякий случай сипел: «Сам ты!.. Сам ты, говорю!.. А?..»
Я проглотил алую, чуть пряную жидкость и вдохнул через рот, прислушиваясь к букету.
Задним числом я никак не мог избавиться от фразы, брошенной Хароном. Меня искал Пустотник. Незнакомый. Зачем? И почему он ушел, не дождавшись?!
Пустотники поставляли гладиаторов в школы всех округов. Никто не знал, где они их брали. Вернее, где они брали – нас. Бес на дороге не валяется… Значит, места знать надо.
Вот Пустотники и знали. С виду они были такие же, как и мы, а мы были такие же, как все. Но ни один бес с завязанными глазами не спутал бы Пустотника с человеком или другим бесом. Годы на арене, века на арене – и тебе уже необязательно видеть стоящего напротив. Ты приучаешься чувствовать его. Вот гнев, вот ярость, вот скука и желание выпить… Вплоть до оттенков. А у Пустотников все было по-другому. Стоит человек, толстенький иногда человек или горбатенький, а за человеком и нет-то ничего… Вроде бы поверху все нормально, интерес там или раздражение, а дальше – как незапертая дверь. Гладишь по поверхности, гладишь, а ударишь всем телом – и летишь, обмирая, а куда летишь, неизвестно…
Не чувствовали мы их. Самым страшным наказанием для манежного бойца была схватка с Пустотником. Я ни разу не видел ничего подобного, да и никто из нас не видел, не пускали туда ни бесов, ни зрителей, но зато я видел бесов, сошедших после этого с ума. Буйных увозили, сомнамбул увозили тоже, а тихим позволяли жить при казармах. Комнату не отбирали даже… Вроде пенсии.
Они и жили. И бес, задумавший неположенное, глядел на слоняющееся по двору бессмертное безумие, вечность с лицом придурка, затем бес чесал в затылке и шел к себе. Уж лучше рудники…