В конце он бесстрастным тоном повторил свой прежний аргумент. «Руководствуйтесь только вещественными доказательствами! – взывал он. – Не приносите поспешно и без необходимости в жертву жизнь другого человека [и] не предполагайте, что он виновен, на основании исключительно косвенных улик! […] Я могу лишь попросить вас внимательно изучить доказательства и сделать паузу, прежде чем отправлять его обратно к создателю»[123 - Mann, Official Report, 75–79.].
За Вулбертом последовал его коллега Джон О'Нил. Он произнес одну из тех вычурных речей, которыми восхищали людей ораторы того времени. «Я выступаю не для того, чтобы оправдать убийство или пропагандировать насилие, – начал он. – Я говорю, чтобы выполнить долг, возложенный на меня этим уважаемым судом… Мы назначены пройти с этим заключенным через страшные муки этого дела, как часовые закона, и охранять его, подобно бдительному дракону дочерей Геспера, чтобы свобода и жизнь, золотые яблоки этого храма, не были отняты у него во время суда».
Напомнив присяжным об их священной клятве вершить строгое правосудие, он призвал их не обращать внимания на «неистовство толпы», требующей смерти заключенного. «Горе тому дню, – воскликнул он, когда вердикт будет вынесен присяжными под стоны и шипение толпы, которая в своей беззаконной страсти распнет правосудие или обожествит преступление! Эта толпа превратит этот храм в амфитеатр и отдаст свою жертву, как во времена языческого Рима, на растерзание диким зверям! […] Как бы ни был взволнован внешний мир, какими бы гневными и бурными ни были его волнения, когда звучит голос этого суда, он должен быть подобен голосу из раковины Тритона, заставляющему моря вновь искать свои берега, а воды – свои привычные русла.
При всей своей высокопарной риторике аргументы О'Нила по сути были теми же, что и у Вулберта. Он заявил, что версия обвинения строится исключительно «на так называемых косвенных уликах; то есть они просят на основании обстоятельств дела прийти к однозначному заключению, что подсудимый виновен в этом убийстве. Итак, каковы же эти обстоятельства?» Он признал, что «все предметы, идентифицированные как принадлежащие Дирингу и мисс Долан, были найдены у заключенного». Однако этот неоспоримый факт свидетельствовал о «простом воровстве», а не о массовом убийстве. «Чудовищно с точки зрения закона, – воскликнул О'Нил, – чудовищно с точки зрения разума предполагать, что заключенный, поскольку у него были эти вещи, получил их, совершив убийство, что он завладел ими, обокрав мертвых. Так вот, есть ли в деле что-нибудь, что позволило бы вам сказать, когда эти вещи были им получены? Я утверждаю, что они были получены до убийства».
Аргумент обвинения о том, что «Антон Пробст совершил это убийство… и совершил его в одиночку», был построен на столь же шатких основаниях. «Рассмотрим обстоятельства, – призвал присяжных О'Нил. – Диринг – сильный, крепкий мужчина; его жена – мать большого семейства; мисс Долан – уже взрослая дама; парнишка в поле; маленькие дети, резвящиеся на весеннем утреннем ветерке! Вероятно ли, спрашиваю я, что он убил их и убил в одиночку? Возможно ли, чтобы он задумал такое чудовищное деяние в поле зрения дома, стоящего на востоке, и почти на глазах у людей, идущих на рынок?»
Его действия после смерти Дирингов также «не позволяют предположить, что он совершил убийство»: «Бегство и сокрытие всегда были и остаются признаками преступления. Бежал ли он? Скрывался ли он? Он был окружен служителями закона. Разве он мог не бежать? Он был здесь чужаком, его почти никто не знал, кроме семьи Дирингов. У него есть дом далеко за морем… Разве он не отправился бы туда? Да, господа, в тот субботний вечер, если бы он совершил это убийство, вместо того чтобы приехать в город, он отправился бы в ближайший порт, сел бы на борт первого же судна с увесистым якорем и к следующему четвергу, когда его арестовали, он был бы далеко за пределами досягаемости закона».
В заключение он произнес пафосную речь, в которой снова сослался на греческую мифологию: «Я разделяю с вами, господа, ужас, который вы испытываете [от этого преступления]; его природа, его жертвы, его отвратительные детали никогда не будут забыты. Ферма Диринга навсегда останется на языке этого мира местом совершения самого чудовищного преступления в истории. Я бы вместе с вами, господа, освятил ее вечной памятью, сделал бы местом, куда приходят девы и матери, и чтобы слезы, оплакивающие мертвых, подобно слезам Гелиад, превращались в янтарь, падая на землю. Я бы отпел заупокойную молитву, печальную и тихую, под музыку, сладкую, словно ноты соловья, днями напролет поющему над могилой убитого юноши».
Тем не менее возмездие за столь зверское преступление может быть достигнуто только «осуждением истинного преступника. Этого можно добиться исключительно на основании имеющихся в деле доказательств». Обвинение не смогло выстроить цепочку неопровержимых доказательств, оно представило лишь «разрозненные звенья».
«Господа присяжные, – воскликнул О'Нил, – возможно, я больше никогда не обращусь к вам здесь, но мы встретимся снова и вынесем еще одно решение по этому делу. Да, господа, за облаками и после смерти мы встретимся, судья и присяжные, заключенный и адвокат, и я умоляю вас, чтобы вы, как велел суд, „Люди добрые и честные, встали вместе и выслушали доказательства“!»[124 - Там же, 79–85.]
Последним к присяжным обратился главный обвинитель Манн. Те, кто ожидал особенно красноречивого заключительного слова от эрудированного и высокообразованного адвоката, не были разочарованы. Голосом, дрожащим от негодования, он заявил о своей неспособности сохранять профессиональную отрешенность при изложении аргументов. «Обстоятельства, связанные с этим делом, настолько беспрецедентны по жестокости, настолько беспримерны по ужасу, что я не могу думать о них, не могу говорить о них спокойно».
Несмотря на предположение, что его могут увлечь эмоции, речь Манна на самом деле была образцом ясности и риторической силы. Не останавливаясь на «душераздирающих деталях дела», он утверждал, что тщательное «рассмотрение всех доказательств по делу» привело к четырем неизбежным выводам, доказывающим вину заключенного «вне всяких сомнений». Во-первых, что злодеяние было делом рук «одного человека, не прибегавшего к помощи сообщников». Во-вторых, что убийца «не был чужаком в семье, а был тем, кто имел доступ в дом… тем, кто мог выманить женщин и детей из дома без подозрений с их стороны и находился в таких близких отношениях с семьей, что мог таким образом осуществить адские планы, задуманные его злым сердцем». В-третьих, «что это было сделано с целью грабежа и для того, чтобы унести все ценные вещи из дома мистера Диринга и личные вещи тех, кого он намеревался убить». И наконец, «что заключенный, находящийся в зале суда, был тем человеком, который унес награбленное, ради получения которого он совершил убийства».
Украшая свою речь отсылками к различным произведениям классической литературы, включая «Айвенго» сэра Вальтера Скотта, пьесу Филиппа Мэссинджера «Новый способ платить старые долги» и «Генриха IV» Шекспира, он посвятил следующие 90 минут изложению фактов с таким рвением, что у слушателей не осталось сомнений в том, что Пробст, как его описал Манн, действительно был «главным извергом всей земли», «жестоким монстром», «занимающим высшую ступень злодеяния».
«Такое преступление, как это, неизвестно уголовным анналам, – заключил он. – Нет слов, чтобы выразить его чудовищность. Мозг выкручивает, а сердце ноет от боли, когда осознаешь его; и я уверен, господа, что вы облегчите жизнь не только обществу, но и этому суду, признав виновным этого человека в преступлении, в котором была доказана его вина. Без этого вердикта человеческое правосудие станет насмешкой, а суд присяжных – иллюзией и обманом. Стоя здесь и выступая в защиту убитого отца, зарезанной матери, разрушенной семьи, опустевшего дома, возмущенной общины и правосудия, я чувствую, что имею право просить вас решительно и сурово исполнить свой долг, признав виновным этого заключенного, и таким приговором научить всех странствующих преступников, что земля Филадельфии – небезопасное место для совершения насилий и убийств!»[125 - Там же, 85–92.]
Сразу после того, как Манн закончил свою речь в 13:30, судья обратился к присяжным, изложив им суть обвинения и напомнив, что они должны принимать решение на основании одних лишь доказательств, а не «под влиянием внешнего окружения, мнения толпы или искреннего негодования, которое вы можете испытывать по поводу ужасной жестокости этого убийства». Возвращаясь к вопросу, поднятому помощником окружного прокурора Дуайтом, он признал, что, поскольку очевидцев массового убийства не было, доказательства, в силу необходимости, были косвенными. Чтобы проиллюстрировать, что такие доказательства «столь же удовлетворительны и убедительны», как и «свидетельские показания», он кратко перечислил некоторые из наиболее сенсационных дел последних 20 лет, которые были «раскрыты на основании косвенных улик»[126 - Там же, 93–94.]. Помимо убийства в Джермантауне, совершенного Кристианом Бергером, к ним относилось совершенное в 1848 году убийство миссис Кэтрин Радемахер, зверски зарезанной в своей спальне Чарльзом Лангфельдтом; убийство и расчленение в 1852 году молодого торговца Якоба Лемана польским иммигрантом Матиасом Скупински; а также шокирующее двойное убийство в 1852 году Оноры Шоу и Эллен Линч, двух сестер, зарезанных и забитых до смерти Артуром Спрингом[127 - “Murder Houses of Philadelphia.”].
Подытожив доказательства, представленные обвинением, и объяснив, как они «связывают заключенного на скамье подсудимых с убийством», Эллисон определил различные степени[128 - В российском уголовном праве убийство – это только умышленное преступление. Все остальное – это причинение смерти по неосторожности. – Прим. Алёны Ленковской.] убийства: непредумышленное убийство, если убийство совершено «сгоряча»; убийство второй степени, «если на человека напали с целью жестоко наказать, а не с намерением лишить жизни»; и убийство первой степени, если оно «совершено умышленно, преднамеренно и жестоко». Признав, что присяжные должны сами решить, к какой категории относится данное дело, он заявил, что «имеющиеся доказательства однозначно указывают на то, что оно было совершено с умыслом и преднамеренно»[129 - Mann, Official Report, 94–96.]. За несколько минут до 14:30 Эллисон закончил свое выступление и передал дело присяжным, которые немедленно удалились, чтобы приступить к обсуждению. Через 20 минут они вернулись с вердиктом, признав Антона Пробста виновным в убийстве первой степени[130 - “Trial of Anton Probst,” 2.].
Вынесение приговора было назначено на вторник. Пробста вывели из здания, где, как сообщала газета Philadelphia Inquirer, «для поддержания порядка находились 200 полицейских». Хотя разъяренная толпа подняла большой рев при виде Пробста, «никаких попыток совершить самосуд не было». Его погрузили в тюремный фургон и увезли. «Никогда еще в истории нашего города, – писала газета, – не было подобного народного негодования, направленного против какого-либо преступника… однако крайняя жестокость преступления и дьявольские обстоятельства его совершения, похоже, полностью убедили всех наших граждан в том, что есть люди настолько испорченные, что единственный способ восстановить справедливость – это поскорее отправить их к ответу за их грехи на Небесном суде»[131 - Там же.].
16
Так как все знали, что это будет последнее появление Пробста на публике, утром во вторник, 1 мая, площадь перед зданием суда заполнила огромная толпа – «больше, чем когда-либо», как сообщала одна филадельфийская газета. Ровно в 9:30 утра подъехал тюремный фургон. Пристегнутый наручниками к главному детективу Рагглсу, Пробст, выглядевший, как всегда, бесстрастным, вышел из повозки. Благодаря большому количеству полицейских, прибывших для поддержания порядка, «толпа была весьма сдержанна в своих проявлениях ненависти к заключенному», пока его вели в здание[132 - “Probst: Culprit Condemned.”].
Когда колокол в здании суда пробил 10:00, судья Эллисон вошел в зал и занял свое место на трибуне. Предупредив зрителей, что суд не потерпит проявлений «одобрения или неодобрения» во время оглашения приговора, он начал речь, в которой выразил возмущение, разделяемое всем обществом. «Вы признаны виновным в совершении одного из самых ужасных преступлений, о которых только упоминается в анналах цивилизованной юриспруденции, – сказал он Пробсту. – Убийство, не имеющее аналогов, которое было задумано вашим сердцем и исполнено вашими руками. Спланированное в мельчайших деталях, не имеющее себе равных в своем исполнении, безжалостное, жестокое, дикое, не имеющее прецедентов».
«Муж и отец, возвращающийся в свой дом во всей силе и славе своего мужского достоинства, – продолжал Эллисон. – Жена и мать, трудящаяся ради маленьких любимцев, которых дал ей Бог, – трудящаяся у домашнего алтаря, у своего скромного очага. Ваш компаньон в вашем ежедневном труде, который делил с вами постель. Ваша четвертая жертва – безобидная гостья, чей пол мог бы вызывать у вас сострадание, если бы оно у вас было, если бы вы только подумали о своей матери, которая принесла вас в этот мир».
Самым отвратительным, по словам судьи, было убийство «четырех беспомощных детей – четырех малышей, которые никогда не причиняли никому вреда.
Трое из них – невинные и счастливые дети, которых вы видели каждый день, каждый день слушали их юные и веселые голоса и, возможно, даже играли с ними, так они вам доверяли. Четвертый – улыбчивый хрупкий младенец, еще не научившийся произносить свое имя, чья крошечная одежда, окрашенная кровью, свидетельствовала о том, что чудовище в облике человека жестоко лишило его жизни. Из всех, кто собрался под скромной крышей Кристофера Диринга, в живых остался только один – маленький одинокий мальчик, спасенный не по вашей милости, ибо милости у вас не было, а по вмешательству Провидения, защищенный от убийственной руки и поднятого топора, которыми вы намеревались лишить жизни каждое человеческое существо, искавшее под этой крышей приюта или называвшее ее домом».
«Почти без всяких мотивов вы взялись за дело, которое сами спланировали, и лишили жизни восемь невинных жертв, – заявил Эллисон голосом, звенящим от негодования. – Не внезапно, не в порыве безудержной страсти, а с хладнокровием заранее обдуманного замысла: одного за другим, с перерывами, с мрачными паузами, со спокойной неспешностью и неутолимой жаждой крови вы не останавливались, пока все, что вы задумали, не было исполнено, и, когда вы оказались наедине с мертвецами, вы почувствовали триумф. Вы даже сгруппировали их: мать и детей, тесно прижавшихся друг к другу, словно они прилегли отдохнуть; и, как тот, кто ставит часового, чтобы нести молчаливую вахту, мужа и отца в компании с его другом и родственником, вы разместили, словно для того, чтобы уберечь его жену и малышей от беды. Как осуждали вас все эти жуткие лица, окоченевшие тела и безжизненные взгляды, когда вы смотрели на них, любуясь проделанной работой!»
В заключение он провозгласил, что, хотя всемогущий Бог обладает безграничной «властью прощать… человек не может, не хочет, не смеет оставить без наказания преступление, столь страшное, что ему сложно дать название. Теперь вы в руках правосудия. И то, что оно требует сделать, должно быть безотлагательно выполнено». С этими словами судья Эллисон приказал «отвести Пробста к месту казни» и «предать казни через повешение»[133 - Mann, Official Report, 97-100.].
Пробста, который оставался безучастным, пока его приговаривали к виселице, вывели на улицу к ожидающему фургону. Чтобы дать толпе возможность в последний раз взглянуть на самого чудовищного преступника в истории города, его посадили спереди между двумя полицейскими, после чего медленно повезли по улицам, «к большой радости возбужденной толпы»[134 - “Probst: Culprit Condemned.”].
17
Если бы Пробст совершил свои убийства столетие спустя, судебные психиатры объяснили бы его поведение в модных тогда терминах фрейдистской теории, ссылаясь на такие факторы, как эдиповы тенденции, подавленные фантазии отцеубийства и нарциссическое расстройство личности. В эпоху же до психоанализа, в которую он жил, самопровозглашенные специалисты по человеческому поведению обратились к совершенно иному методу – широко популярной, хотя давно уже полностью дискредитированной практике френологии.
Разработанная в конце XVIII века немецким врачом Францем Джозефом Галлом, френология рассматривала человеческий мозг, по словам одного историка, «не как единый орган, а как мозаику специализированных деталей, каждая из которых управляет определенной умственной или эмоциональной функцией». Размер и развитие каждой области, которые Галл назвал способностями, предполагали большую или меньшую предрасположенность к той или иной черте… В ходе своих исследований Галл пришел к убеждению, что форма мозга соответствует форме черепа, в котором он заключен, поэтому изучение бугорков и углублений на черепе может раскрыть функции и особенности мозга, находящегося под ним»[135 - Janik, “Shape of Your Head.”].
Галл и его последователи составили схему участков черепа, соответствующих определенным чертам характера, которыми предположительно управляют расположенные под ними области мозга. Так, выпуклость в одном месте черепа могла указывать на то, что у человека сильно развит «эротизм» – способность, связанная с размножением и физической любовью, – что означает, что им движет сексуальное желание. Другие бугорки и образования могут свидетельствовать о том, что у человека имеются выраженные склонности к «агрессии», «скрытности», «осторожности», «стяжательству» и так далее. Анализируя форму и рельеф черепа, опытный френолог мог [предположительно] получить представление о психологических особенностях человека[136 - Там же; см. также Combe, A System of Phrenology.].
Учитывая общенациональную – более того, международную[137 - See, for example, “The United States.”] – известность Пробста, было неизбежно, что он станет объектом френологического исследования. Вскоре после вынесения приговора Пробста навестил в камере ведущий специалист города по этой псевдонауке Джон Л. Кейпен, который, по словам газеты Philadelphia Inquirer, «имел большой опыт в изучении поведения самых отъявленных преступников». Власти пригласили его составить «френологический профиль» Пробста в надежде ответить на вопрос: «Как это существо могло совершить столь поразительное для человечества преступление?»
Кейпена поразило несоответствие между «довольно маленьким» размером головы Пробста и его «очень развитой мускулатурой». «Примечательной особенностью его организации, – писал он, – является здоровье и энергичность тела и сравнительная слабость ума». Среди различных психических характеристик Пробста он особенно выделил эротизм, деструктивность и стяжательство, при этом отметив «серьезный дефицит» адгезивности [ «склонности заводить друзей»] и эвентуальности [способности, «необходимой для положительных социальных взаимодействий»]. Кейпена также поразила скудность «корональной части мозга, особенно религиозных отделов, отвечающих за духовность, веру и надежду».
Подводя итог френологическим исследованиям, газета Philadelphia Inquirer описала Пробста как человека, доминирующей характеристикой которого была «его животность»: «Его мозг не вырабатывает ни силы, ни энергичности, ни бодрости, но тратит всю свою магнетическую силу на то, чтобы побуждать к труду, еде, питью, а иногда и к гулянкам. Если бы его голова не была такого маленького калибра по сравнению с его телесным каркасом, ее устройство не было бы таким ущербным. Его мыслительные способности весьма велики; однако его мрачный характер, большая осторожность, скрытность и решительность сделали из него хитрого, скользкого человека, склонного к недобрым замыслам… Его нравственные и религиозные чувства очень слабы и едва ли можно сказать, что они имеют какую-либо власть над его грязными наклонностями… Как и большинство убийц, он слишком труслив, чтобы встретиться с другим человеком в честном бою, и склонен, будучи спровоцированным, вынашивать свой гнев до тех пор, пока не сможет отомстить, имея все шансы на успех».
В свете этого проницательного анализа характера, продолжает газета, становится ясно, «каким образом Антон Пробст хладнокровно совершил эти ужасные убийства»: «Нанятый мистером Дирингом рабочим на ферме за 15 долларов в месяц… он не нравился женщинам в семье, и можно с уверенностью утверждать, что их пугала его грубость. Вполне вероятно, что за этим следовали упреки и колкости, затрагивавшие его слабости, понемногу возбуждавшие в нем злость и желание отомстить. Как бы то ни было, он был уволен за отказ рубить дрова в дождливый день, согласно указанию мистера Диринга… Через некоторое время он вернулся и был принят мистером Дирингом на работу, против воли женщин, за 10 долларов в месяц. Подобное понижение зарплаты не могло не возмутить человека, чья натура была испорчена, чьи побуждения были порочны, чье низкое поведение оскорбляло некоторых членов семьи… То, что было дальше, можно рассказать в нескольких словах. Он видел, как его наниматель пересчитывал крупные суммы; он был в глубокой обиде на свою хозяйку, несомненно, также на хозяина за то, что тот уволил его, и, возможно, на детей за мелкие колкости. Гнев тлел, его алчность пробуждалась, страсти разгорались в нем. Мы никогда не узнаем, как медленно, целенаправленно, раз за разом он задумчиво, шаг за шагом обдумывал свой план, кропотливо прорабатывая его детали, как тщательно он старался скрыться от разоблачения. О том же, как безжалостно и бесшумно он осуществил свой коварный замысел, уже не раз рассказывалось во всех тошнотворных подробностях».
«Им овладела похоть, – говорилось в заключение статьи, – и угрюмая, жестокая месть привела его на эшафот»[138 - “Anton Probst: A Phrenological Analysis.”].
18
Спроектированная Томасом Устиком Уолтером, известным как создатель купола Капитолия США, тюрьма Мойяменсинг напоминала средневековую крепость с башнями и парапетами: массивное неприступное сооружение, которое, по словам одного из авторов, «больше подходило для отражения рыцарских атак, чем для содержания преступников»[139 - “New Prison in Moyamensing”; Goldstone, Anatomy of Deception, 248.]. «За 138 лет своего существования здесь побывали Эдгар Аллен По и Аль Капоне [оба ненадолго попали в тюрьму, По – за пребывание пьяным в общественном месте, Капоне – за скрытое ношение оружия], а также печально известный серийный убийца, доктор Г. Г. Холмс»[140 - See “Edgar Allen Poe in Philadelphia”; “Capone in Jail Garb Loses Good Cheer”; Schechter, Depraved, 187.]. В этих высоких мрачных стенах и ожидал своей казни Антон Пробст, заключенный в «Камеру убийц».
Опасаясь, что Пробст может ускользнуть от палача, совершив самоубийство, надзиратели не только приковали его за одну ногу к железному кольцу в полу, но и оставили тяжелую наружную дверь приоткрытой, «чтобы в любой момент постоянно проходящие стражники могли увидеть его через решетку внутренней двери». Лишь во время ежедневных визитов его духовного наставника, преподобного отца Ф. А. М. Грундтнера из церкви Святого Альфонса, дверь закрывалась. После пятичасового ужина его руки сковывали за спиной наручниками «в качестве дополнительной защиты от любой попытки лишить себя жизни»[141 - “Probst in His Cell.”].
В отличие от прежних времен, когда преступникам, которых ждала виселица, разрешалось заказывать «любые роскошные яства», осужденные убийцы в эпоху Пробста питались так же, как и все остальные заключенные: хлеб и кофе на завтрак, хлеб, говядина и суп на ужин [кроме пятницы, когда им подавали баранину или суп из баранины] и легкий ужин из хлеба вместе с чаем или горячим шоколадом. Как и в случае с Кристианом Бергером, который на этой диете набрал 20 фунтов за несколько недель до запланированной казни, призрак приближающейся смерти ничуть не уменьшил аппетит Пробста. Как отмечала газета Philadelphia Inquirer, «он принимал пищу с большим удовольствием»[142 - Там же.].
Согласно закону штата, повешение Пробста должно было состояться в стенах тюрьмы, в присутствии одного лишь шерифа и его помощников, окружного прокурора, врача, священников, ближайших родственников заключенного, «ограниченного числа репортеров ежедневных газет» и 12 «почтенных граждан… отобранных лично шерифом» в качестве свидетелей. При таком ограниченном количестве мест для долгожданного зрелища шериф Хауэлл оказался осажден просьбами «лиц, занимающих различное положение в обществе», пустить их на казнь. Тем не менее Хауэлл остался «неумолим», отклоняя все подобные просьбы даже от близких друзей[143 - Там же.].
В понедельник утром, 7 мая, преподобный Грундтнер явился в офис мэра Макмайкла с поразительными новостями. В преддверии казни он убеждал Пробста признаться, говоря ему, что «с духовной и моральной точки зрения лучшим выходом для него будет… покаяться в содеянном». В течение нескольких дней Пробст сопротивлялся, однако накануне днем наконец признался, что «у него не было сообщника и он задумал это ужасное преступление без посторонней помощи, в одиночку». Теперь он был готов «рассказать правду», поведав о своих «кровавых деяниях» во всех их «ужасающих подробностях»[144 - “Highly Important!”].
Узнав об этом, старший детектив Франклин отправился в тюрьму в сопровождении репортеров из ведущих городских газет. Они обнаружили Пробста сидящим на тюфяке на полу своей тесной камеры, его левая лодыжка была закована в цепи, а в одной руке он сжимал четки. В течение следующего часа, говоря «низким тоном, с немецким акцентом» и время от времени хихикая, вспоминая, как легко он заманивал своих жертв на верную гибель, он излагал свою «беспримерную историю резни»[145 - “The Horror of the Age.” Пробст сделал два признания: одно – шефу Франклину, другое – своим адвокатам, Вулберту и О'Нилу. Несмотря на небольшие различия в формулировках, документы совпадают во всех деталях. Признание было широко растиражировано в газетах и переиздано в различных сборниках, посвященных этому делу, включая Mann, Official Report, 100-11. В этом разделе я использую материалы из своей книги, Psycho USA, 145-49.]. Его первоначальным намерением, как он объяснил, было лишь ограбить Кристофера Диринга, пробравшись в его дом и забрав все деньги, которые он мог найти. Однако у него не было ни единого шанса, потому что вокруг всегда были люди. Наконец, «в субботу утром, около 9 часов», он «задумал убить всю семью». «Я не мог, – объяснил он, – достать деньги другим способом».
В то утро он и Корнелиус Кэри были в поле у стога сена, грузили дрова на телегу, чтобы отвезти их в амбар. В тележке был большой топор, который использовался для рубки корней деревьев. «Мы стояли под большим деревом, когда я убил его, – сказал Пробст. – Шел небольшой дождь. Он сидел под деревом и разговаривал о работе, а я стоял прямо за ним с топором в руке. Я ударил его по голове слева. Он не закричал. Он упал. Я нанес ему еще один или два удара, а затем перерезал ему горло. Я положил его на телегу. Затем я подкатил ее к стогу сена, поднял его, положил в стог и накрыл сеном».
«Затем я спустился в хлев, – продолжил Пробст в своей непринужденной манере, которая показалась его слушателям почти такой же леденящей, как и сама «ужасная тошнотворная история». – Я взял большой топор, маленький топор и молоток и положил их все в угол рядом с дверью, чтобы они были под рукой. Затем я пошел в дом. Все дети были там, а женщина отправилась набрать воды».
«Я сказал старшему мальчику, Джону, чтобы он пошел в хлев и помог мне. Я вошел в дверь, взял в руки маленький топор, и тут он вошел. Я сбил его с ног, и он упал внутрь. Я нанес ему еще один или два таких же удара и перерезал ему горло. Я отнес его к ящику для кукурузы, затащил внутрь и положил сверху немного сена. Затем я положил топор обратно у двери.
Потом я вышел и сказал женщине, чтобы она пришла в хлев, потому что что-то случилось с маленькой лошадкой, жеребенком. Она пришла через две-три минуты одна. Я встал внутри и ударил ее по голове. Она не вскрикнула. Я нанес ей еще два-три удара и перерезал ей горло. Я взвалил ее на плечо и затащил в ящик. Затем я положил топор на то же место, что и раньше, у двери.
Затем я пошел в дом за другим мальчиком, Томасом, следующим по возрасту. Я сказал ему, что его зовет мать. Он ничего не сказал и пошел прямо в амбар. Я шел за ним. Я ударил его по голове, и он упал. Он не кричал. Я ударил его еще раз. Не знаю, размозжил ли я ему весь череп. Я не осматривал его. Я положил его в ящик вместе с остальными и накрыл сеном.
Затем я пошел в дом и забрал Энни. Я сказал ей, что мать хочет видеть ее в хлеву. Она не сказала ни слова. Тогда я взял ребенка за руку. Девочка шла рядом со мной. Я оставил ребенка в углу рядом со входом, поиграть с сеном. Затем я взял маленький топор и подошел к Энни, которая оглядывалась в поисках матери. Одним ударом я сбил ее с ног и перерезал ей горло, как и остальным. Затем я вернулся, взял маленького ребенка и ударил его по лбу. Лезвием топора я перерезал ему горло. Потом я перетащил их в ящик для кукурузы и накрыл сеном. Думаю, мне потребовалось полчаса, чтобы убить всю семью.
Затем я пошел в дом и остался там в ожидании возвращения мистера Диринга.
Около половины первого я выглянул в окно и увидел, что он едет с мисс Долан в карете. Я вышел из дома и остался на улице. Когда он приехал, я подошел к карете и сказал ему, что в хлеву заболел бычок и ему лучше его осмотреть. Он сразу же пошел со мной туда, а мисс Долан пошла в дом.
Он зашел в хлев. Я подошел к нему сзади, взял маленький топор и ударил его по голове. Он упал прямо на лицо. Он не произнес ни слова. Я перевернул его, нанес еще один или два удара по голове и перерезал ему горло. Затем я накрыл его сеном и оставил лежать там. Выходя, я положил свой топор на то же место.