Ее голова поникла, веки сомкнулись – было ясно без слов, как все станет тогда для нее безразлично.
– Фройляйн, – начал он нерешительно, – лакей зарабатывает немного. К тому же я потерял все свои сбережения, но если бы вы согласились принять вот это…
Он пробует втиснуть ей в руку банкнот, извлеченный из захватанного тощего бумажника.
– Тут пятьдесят тысяч. – И так как Петра отдернула руку, добавил настойчивей: – Нет, нет, вы можете спокойно взять. Здесь только на проезд, чтобы вы могли хоть до дому добраться. – Он замялся, раздумывает. – Вы же не можете стоять тут и стоять! У вас, наверно, есть родные. Кто-нибудь, к кому вы могли бы заехать поначалу.
Он опять осекся. Ему пришло на ум, что в таком виде, с голыми коленями, в стоптанных комнатных туфлях на босу ногу, в потертом мужском пальтеце, не прикрывавшем как следует грудь, ей даже нельзя войти в трамвай.
Он стоит, растерянный, уже почти досадуя. Он хотел бы что-то сделать для нее, но, боже мой, что тут сделаешь? Не может же он взять ее с собой, одеть… и, наконец: а что же дальше?
– О боже, фройляйн! – говорит он вдруг печально. – Как же все-таки мог молодой господин дойти до этого?
Но Петра поняла одно:
– Значит, вы тоже думаете, что он не вернется?
Лакей поводит плечами.
– Кто знает! Вы что, поссорились? Ведь вы же хотели сегодня пожениться?
Пожениться… верно! Это слово еще доходит до нее, а она-то и думать об этом забыла.
– Да, мы сегодня поженимся… – сказала она и чуть улыбнулась. Она вспомнила, что сегодня должна была расстаться с фамилией «Ледиг», которая всегда говорила как бы о каком-то изъяне. Вспомнила, как проснулась и не осмеливалась посмотреть на его карман и все-таки была еще уверена: сегодня это осуществится! Потом первые сомнения, его нерешительность, когда она допытывалась, требовала, просила… И как она почувствовала сразу, как только за ним закрылась дверь: сегодня это все же не сбудется!
А потом вдруг (непостижимо, но так оно было: голод заставил ее пылающий мозг забыть даже это) – вдруг перед зеркалом она поняла, она узнала, что он хоть и ушел, но остался с нею, навсегда и неразлучно, что он в ней. Все, что было после: как она сидела просительницей на кухне у Туманши, поглядывая на Идины крендельки, и как ее выгнали, и как она праздно ждала здесь в воротах – это все сделал только голод, коварный враг в теле и мозгу, заставивший ее забыть то, чего забывать нельзя: то, что в ней.
Что же с ней случилось? Околдовали ее и сглазили? Ведь она всегда со всем в жизни справлялась. Бессердечно помыкала ею мать – несколько слезинок и мимо! Любезные кавалеры, щеголявшие безупречной складкой брюк, оказывались подлецами и сквалыгами – стиснуть зубы и мимо! Вольфганг мог вернуться или не вернуться – потерянный, печальный, злой… Двадцать два года она, хоть и одинокая, умела справляться с любой бедой, почему же теперь она стоит в бездействии (точно забытая вещь) – теперь, когда впервые в жизни от нее зависит жизнь другого существа – только от нее, и ни одна женщина в мире не может ее заменить… смешно, право!..
Поток мыслей нахлынул на Петру, она не может так быстро охватить их все. Голод, на время погрузивший ее мозг в ночь и смутные сны, придал ему теперь сверхъестественную бодрость и ясность: все так просто. Она должна заботиться еще о ком-то, и так как этот «кто-то» в ней самой, она должна сперва позаботиться о себе – что может быть ясней? Все прочее приложится.
А пока она это думает, в ее мозгу складываются уже и другие мысли. Она строит планы, прикидывает, что ей нужно делать – после и вместе с тем сейчас. И вдруг заявляет ясно и отчетливо:
– Да, очень мило с вашей стороны, что вы хотите дать мне денег. Они мне понадобятся. Благодарю вас!
Лакей изумленно смотрит на нее. Прошла только малая доля минуты с тех пор, как он ей напомнил, что сегодня они хотели пожениться. Лакей Эрнст и не догадывается, сколько мыслей одна его фраза пробудила в ее мозгу, чего только не передумала она за эти несколько секунд и какие строила планы. Он только видит перемену в ее лице, оно уже не вялое, оно полно жизни, и даже краски на нем проступили. Вместо прерывистых невнятных слов вполголоса он слышит вдруг энергичную речь, почти приказ. Не раздумывая, он кладет деньги ей в ладонь.
– Ну вот, фройляйн, – говорит он, сбитый с толку и уже слегка досадуя, – вы сразу приободрились! Почему так? Бюро регистрации браков уже закрыто. Сдается мне, вы и впрямь пропустили стаканчик.
– Нет, – отвечает она. – Просто мне вспомнилось что-то хорошее. А что я кажусь вам такой странной, так это не с перепоя. Я, знаете, ничего не ела… уже довольно давно, и от этого так странно шумит в голове…
– Ничего не ели! – возмутился, и не на шутку, лакей Эрнст, который все дни своей жизни получал в положенные часы положенную еду. – Ничего не ели! Но такого молодой господин уж никак не должен был допускать!
Она смотрит на него с растерянной полуулыбкой. Она знает, что происходит в его душе, что он думает и что с глубоким возмущением чувствует, и невольно улыбается. Именно сейчас, когда честный, благовоспитанный лакей Эрнст, поседевший в общении с людьми из высшего круга, вдруг искренно взял ее сторону и ополчился против молодого барина, сейчас она почувствовала со всей силой, как далеки друг от друга люди. Молодой барин мог бы грубо с нею обращаться, мог бы ее обмануть, мог бы бросить ее – все это доброго лакея Эрнста (и всех, с кем он близок) не слишком бы возмутило. Но что он морил ее голодом… Нет, в самом деле, порядочный человек так не поступает!
Он смотрит на нее, наморщив лоб, она видит по его лицу, что он стоит перед трудным решением, и она облегчает ему решение.
– Если бы я вас попросила принести мне две-три булочки! – говорит она. – Здесь рядом, за углом, булочная. А тогда можете больше обо мне не беспокоиться. Как только я поем, я сразу приду в себя. Я тут кое-что надумала…
– Сейчас же принесу булочек, – говорит он, оживившись. – И, пожалуй, еще чего-нибудь – чего-нибудь попить? Молока, да?
Он спешит за угол, он заходит в три, четыре магазина: масло, хлеб, булочки, колбаса, помидоры… Он больше не думает о деньгах, о своих сбережениях… Мысль, что человеку нечего поесть, когда он голоден, привела его в смятение. «Этого молодой барин не должен был себе позволять, – думает он снова и снова, – какая она ни на есть, но морить ее голодом?.. Нет!»
Он бежит, он торопит сонных продавцов и себя самого, все должно делаться спешно, быстро. Ему так и хочется сказать: «Пожалуйста, ведь это же для человека, который умирает с голоду…» Но, вернувшись, он стоит совсем уже сбитый с толку: ее нет! Ни в воротах, ни на улице, ни во дворе. Ушла!
После долгого колебания он решил еще раз подняться к фрау Туман, хоть ему и очень не хочется, потому что эта безудержно болтливая особа удивительно напоминает ему ее превосходительство, фрау Беттину фон Анклам. Но увидел он только Иду, одетую наполовину для промысла, наполовину по-домашнему, что изрядно его напугало. И эта молодая дама весьма немилостиво спросила – все ли у него дома, и потом добавила:
– Чтоб эта сволочь больше сюда не заявлялась! Пусть только сунется, я ей так влеплю! Нет, что за люди, что они о себе воображают!..
Лакей Эрнст опять спустился вниз по лестнице, миновал оба двора, опять вошел в ворота.
В их тени, за приоткрытой створкой никого нет. Покачав головой, он выходит на улицу: ее нет. Кульки и пакетики со всякой снедью, бутылка молока, – как принесет он это в господский дом? Фройляйн непременно заметит, непременно расскажет ее превосходительству.
Он опять поворачивает назад, складывает свои покупки в самом темном и укромном уголке за открытой створкой ворот и, наконец, уходит, не преминув, однако, еще несколько раз оглянуться. Только сидя уже в вагоне метро, он находит в себе силы оторваться мыслями от того, что осталось позади, и подумать о предстоящем…
«Что же я скажу ее превосходительству?»
Тщательно все взвесив, он решил, что скажет как можно меньше.
Глава пятая. Гроза разразилась
1. Обер-вахмистр Губальке уводит Петру
Обер-вахмистр полиции Лео Губальке только около трех часов вернулся со своего огородишка у самого Руммельсбургского вокзала к себе на квартиру на Георгенкирхштрассе. Времени вполне достаточно, чтобы перед уходом на службу основательно умыться и переодеться. Но уже не остается времени соснуть, как он, между прочим, рассчитывал. Самая горячая работа у него на службе с четырех часов дня до двух ночи, значит, неплохо немножко перед тем поваляться: полезно для службы, а главное для нервов, которые нужны для той же службы.
Обер-вахмистр полиции Лео Губальке один в своей двухкомнатной квартире. Жена с утра на огороде (колония «Северный Полюс»), обе девочки прямо из школы поехали туда же. Он приносит на кухню большую цинковую ванну, которая служит его жене для полоскания белья, и медленно, тщательно, с головы до ног, трет себя мочалкой.
У него с женою старый спор, как лучше мыться. Он начинает сверху: голова, шея, плечи, грудь и так далее, пока не доходит до пяток. Получается основательно и чисто, потому что ни одна уже вымытая часть тела не загрязняется снова, когда приступаешь к следующим частям. Затем это наиболее экономно, ибо в изобилии стекающая вниз мыльная вода все заранее размачивает там, где еще предстоит тереть.
Фрау Губальке не хочет этого понять, а если и понимает, не хочет следовать этому методу. Она моется без всякой системы: натрет спину, потом лодыжки, натрет грудь, затем бедра… Обервахмистр Лео Губальке, которому по службе чуть не каждый день приходится иметь дело с взволнованными женщинами, твердо убежден, что женщины тоже, пожалуй, не лишены разума. Но разум у них совсем другого рода, чем у мужчины, и совершенно бесполезно в чем-нибудь их убеждать, в чем они не желают убедиться.
Фрау Губальке необыкновенно аккуратная женщина, на кухне у нее все блестит, и Губальке знает, что в каждом старательно задвинутом ящике, за каждой надежно запертою дверцей шкафа каждый предмет лежит на своем месте, – но в уходе за телом от нее не добьешься порядка. Так уж оно бывает у женщин, и в таких случаях нечего и пробовать это изменить, они только разозлятся. В одном отец торжествует: он добился, что дети, обе их девочки, моются по его системе.
Обер-вахмистр Губальке – человек лет сорока с небольшим, рыжевато-белокурый, слегка обрюзгший, очень добропорядочный человек, не лишенный благожелательности там, где это хоть сколько-нибудь допустимо. К своему делу он относится уже без особого жара, хотя оно в сущности вполне отвечает его склонности к порядку. Штрафует ли он шофера за нарушение правил езды, отводит ли в полицию подвыпившего буяна или удаляет проститутку с запретной Кенигштрассе, – он тем самым поддерживает порядок в городе Берлине, он заботится о том, чтобы на улице все было по правилам. Разумеется, общественный порядок никогда не может достигнуть того же уровня, что порядок домашний, например, у него в квартире. Может быть, это-то и мешает Губальке радоваться своей профессии.
Он охотней сидел бы где-нибудь в конторе, вел бы регистрацию, держал в порядке картотеку. Там при посредстве бумаги, пера, а то и пишущей машинки, можно было бы достичь чего-то, что наиболее близко отвечало бы его представлению об идеале. Но начальство не хотело убирать его с уличного поста. Этот спокойный, рассудительный, пожалуй, чуть мешкотный человек был – особенно в такое трудное, смутное время – почти незаменим.
Натирая докрасна свое розоватое жирное тело, Лео Губальке опять раздумывает о том, как бы ему так исхитриться (а без хитрости тут не обойтись), чтобы его ходатайство о переводе на внутреннюю службу было наконец удовлетворено. Много есть разных способов добиться перевода даже и вопреки желанию начальства. Трусость, например, – но о проявлении трусости не могло быть и речи. Или нервы сдают, не стало выдержки – но обервахмистр Губальке не может, конечно, посреди улицы, на людях, взять и утратить выдержку. А то и такой способ – переусердствовать, придираться ко всякому дерьму и все волочить в полицию – но это было бы нечестно по отношению к своим товарищам. Или можно бы совершить ошибку, явную, грубую ошибку, которая скомпрометирует полицию и обрадует кое-какие газеты, – тогда его невозможно будет оставить на уличном посту… Но для этого ему слишком дорога честь мундира, дорого самое понятие «полиция», к которой он уже так давно принадлежит.
Обер-вахмистр вздохнул. Как посмотришь ближе, просто даже удивительно, до чего же для человека, уважающего порядок, все в мире под запретом! Сотни вещей, какие люди не столь добросовестные делают каждый день, для него невозможны. Зато у тебя всегда такое чувство, – а без него и жить-то не захочется, – что ты не только поддерживаешь в мире порядок, но и сам в ладу со всем миром.
Губальке тщательно, до последней капли влаги, вытирает цинковую ванну и вешает затем на соответственный крюк в ватерклозете. В кухне еще раз подтирается пол, хотя несколько набрызганных капель и без того бы высохли при такой ужасной жаре. Остается только застегнуться на все пуговицы и надеть на голову каску. Как всегда, Лео Губальке пробует сделать это сперва перед крошечным, с ладонь, кухонным зеркальцем; как всегда, убеждается, что здесь как следует не разглядишь, сидит ли каска по установленной форме. Значит, надо в темный коридор к большому зеркалу. Обидно на такое короткое время включать электричество (говорят, включение требует наибольшей затраты энергии), но ничего не попишешь.
Теперь все готово, без двадцати четыре – в четыре без одной минуты обер-вахмистр Лео Губальке будет на посту.
Он сходит по лестнице, одну белую перчатку он натянул, другую держит свободно в руке, – так он подходит к воротам и к девушке Петре Ледиг.
Девушка снова, закрыв глаза, прислонилась к стене. Как только она попросила лакея Эрнста о булочках, как только он пошел за ними, ей живо представился такой уже доступный свежевыпеченный хлеб… Ей почудилось, что она вдыхает его запах, в пересохшем, слипшемся рту вдруг появилось ощущение чего-то освежающего, съедобного – она не удержалась, сделала глоток. И тут ее вырвало.