Ей стало невыносимо противно.
Где-то на Вашингтонских Холмах они остановились. Она вылезла, нашла наконец такси и поехала в отель. Там Эндри велела показать её комнату, заказала ужин, выкупалась, надела кимоно и распаковала свои вещи. Немного поев, отослала ужин обратно. Открыв окно, она смотрела сквозь умирающий парк в ясную октябрьскую ночь. Когда стало немного холодно, она закрыла окно и упала в кресло.
Снова встала, нашла папиросы, закурила. Но папироса ей не нравилась, и она бросила её.
Нет, сегодня ей это никак не удаётся – ни одной мысли не может она продумать. Если бы был хоть кто-нибудь, с кем можно было бы обо всем этом поговорить! Кто-нибудь, кто её хорошо знает, кто мог бы подать ей реплику.
Но кто бы это мог быть? Она перебрала всех, кого знала в этом городе. Кого бы позвать?
Никого, никого не было!
Конечно, со своим кузеном Яном Олислягерсом она могла бы говорить. Но где он?
Она вынула его письма, которые сунула в сумку, прочла оба и затем порвала их резким жестом. Вскочила и возбуждённо заходила взад и вперёд по комнате.
Так что же? Она ведь уже целый год знала, что написано в последнем письме. Он получил известие из Германии, от бабушки, от его и её бабушки.
Известие, что её – её, Эндри Войланд, – дочь помолвлена и вышла замуж. За одного бывшего морского офицера, за капитана фрегата, состоятельного и толкового сельского хозяина в Альгу, который возьмёт теперь и замок, и имение Войланд и придаст им новый блеск.
Кузен посвятил этому три строки, целых три строки.
Прошёл уже год. Итак, её девочка, её дочь, – как же она звалась? – не Габриэль? Нет, не так! Даже имени своего ребёнка она не знала.
Уже год, как её дитя замужем. И, возможно, наверное, несомненно, наверное, теперь уже сама имеет ребёнка.
И, следовательно, она, Эндри Войланд, – уже бабушка.
Она стала считать. Ей было шестнадцать, когда она дала жизнь этой девочке – теперь молодой женщине и матери. С того времени прошло уже двадцать лет, долгих двадцать лет…
Значит, ей самой через несколько недель будет тридцать шесть.
Виски болели. Она вынула из сумки таблетки веронала. Проглотила одну, запила водой.
Подошла к зеркалу и засмеялась.
Что сказал Паркер Брискоу? Что она красивая женщина, быть может, умная и несомненно высокоценная…
Высокоценная – да в чем же её ценность? Как расценила её жизнь? Крушения и всегда только крушения. Умна? Разве терпела бы она на самом деле неудачи, если бы была умна?
И прежде всего – красива. То, что стояло перед ней, что скалило на неё зубы из зеркала, – это была настоящая Эндри Войланд! Именно это, а вовсе не то, что видели Брискоу и маленькая Гвинни.
Нигде ни единой краски, лицо бледно. Кожа уже вовсе не так гладка и упруга. Пара чёрточек под глазами, лёгонькие морщинки у ушей и такие же у углов рта. Ни одного седого волоса – но не вырывала ли она их тщательно сегодня, перед приходом Брискоу? Но их будет больше, с каждым днём больше. И груди станут вялыми, и шея…
Она отошла от зеркала. Села на кровать, спрятала лицо в ладони. Затем перевела дыхание. И почувствовала ясно: она правильно поступила, сказав Брискоу «да» и дав ему слово, что готова на то, чего он хочет.
С Эндри Войланд было уже покончено. Эндри Войланд уже отжила.
Она может уже уйти с этой обезьяньей сцены.
Как бы это ни случилось, но Эндри Войланд исчезнет, перестанет существовать.
И это было хорошо, очень хорошо. Она снова встала. Взяла ножницы, обрезала почти у самой головы свои длинные косы.
«Надо бы с чего-нибудь начать!» – подумала она. Она подошла к письменному столу. Взяла своё вечное перо и написала мелкими робкими буквами на листе:
ЭНДРИ ВОЙЛАНД
Задумалась. Сказала себе: «Здесь я напишу всё, что знаю о ней».
Но перо выпало из её рук. Внезапно она почувствовала себя страшно усталой. Ей захотелось спать. Веронал действовал.
Она поднялась. Побрела к кровати. Упала на неё. Натянула одеяло.
И заснула очень крепким сном.
Глава 2. О гусях, духах и пиявках
В эти недели Эндри Войланд жила совсем одиноко. Когда наступали сумерки, она гуляла по парку, посещала концерты в расположенном поблизости «Карнеги-холл». Позднее, когда стало холодно, она купила себе коньки, ходила на каток, как двадцать лет тому назад. Она думала, что разучилась кататься. Колеблясь, почти боязливо, сделала первые шаги. Но уже через несколько минут все наладилось. Ноги перепрыгнули через эти годы и служили ей так же, как и в былое время. Один за другим она припомнила свои маленькие фокусы: бег по кругу, голландца, восьмёрку, тройку и прочее. Все как-то само собой. Точно её наполняла новая жизнь: её и ещё другая.
Это тоже было воспоминанием. Как ноги припомнили давно забытые движения, так мозг обрёл давно потерянные чувства. Это чувство было как бы предчувствием будущего. Скоро должен подуть ранний мартовский ветер, должны зашуметь апрельские дожди, нежный муссон начнёт целовать зелёные нивы. Так ведь было тогда, когда она бегала по льду на нижнем Рейне, у замка Войланд. Старые рукава Рейна, затоплявшего всю страну, лёд, гладкий лёд на необозримых равнинах и редко, редко – человек! Так было и теперь… Хотя вокруг неё толпились люди, а это болото в Централ-Парке было лишь жалким суррогатом Рейна. Но она не замечала людей. Она была одна, жила для себя, согретая и наполненная этим предчувствием новой весны.
Знакомых она встречала редко. Если нельзя было уклониться, здоровалась, говорила несколько безразличных слов, быстро обрывала разговор и уходила. Несколько раз её вызывал Брискоу, чаще ей писала Гвинни. Она отвечала ей, говорила с её отцом, но все коротко, уделяя этому лишь минуты. И немедленно стирала все из своей памяти.
Она была одинока. Часами одна сидела в своей комнате. С катка приходила домой с нервами, мускулами и жилами, насыщенными растущим сладострастием. Полусознательными желаниями гусеницы, чувствующей, что ей скоро предстоит окукливаться. А затем, когда она будет спокойно лежать и дремать, будут расти её крылья, спадёт узкая оболочка, и она полетит в эфир, ко всем солнцам.
Она больше не наводила на себя красоту. Губная помада и пуховка лежали без употребления. Но ей было жаль отрезанных волос. Даже дома она носила на голове шёлковый платок в виде тюрбана.
Она лежала на диване, сидела в кресле – перед ней лежал белый лист со словами: «Эндри Войланд». Все, что о ней знала, она хотела записать, на десятках, на сотнях страниц. Ещё раз перечесть. Затем – кому она это передаст? Кто поймёт это так, как понимала она? И снова она не нашла другого имени, кроме имени своего кузена Яна Олислягерса.
Он, всегда он! А он едва о ней думал, редко ей писал. Уже многие годы она не видала его. Нет, и его хотела бы она забыть.
Никому она не желает отдавать эти страницы, а бросить их в огонь, потопить в пламени, в котором скоро утонет сама…
Но она не написала ни одной строки, ни единого слова.
Она лежала на диване и думала.
* * *
Замок Войланд! Некогда это была мрачная речная крепость. Кругом – рвы и тёмный дикий лес. Подъёмные мосты к гигантским воротам. На них – много гербов. Здесь жили древние роды. Когда вымирал один, усаживался другой: родственные семьи, потерянные ветви. Шоненвельдты и Эйленбурги, Цульнгардты и Викеде, Бронкгардты, Круа и Спаены.
В XVII веке над башнями пролетел красный бранденбургский орёл. Тогда здесь жил правнук великого курфюрста. Юный Фридрих II, только что сделавшийся королём, в первый раз пригласил сюда Вольтера. В его честь реял над замком чёрный прусский орёл.
Едва ли они тут чувствовали себя приятно. Когда они хотели забыть ежедневный труд, им нужна была лёгкая игра мерцающих солнечных лучей: Сан-Суси.
Поэтому-то прусский король и продал старую речную крепость.
Теперь в ней поселились Войланды и перестроили её. Создали нечто вроде английского поместья, наподобие Виндзора. Насадили большой английский парк. Но ров остался. По подъёмному мосту кареты подъезжали к заросшему плющом замку. По обе стороны дороги стояли бронзовые олени. На юго-запад шла холмистая, покрытая лесом земля. Там был Лесной Дом, где жили соколы.