Милиция насильника так и не нашла, хотя долго ходила с сосредоточенной мордой. То время еще делало вид, что у него системы фурычат и насильники ловятся.
Однажды Федор встретил ее возле школы.
– Ты живая? – спросил он.
Никогда в жизни, никогда не было у нее такого острого желания кинуться на мужскую грудь и пусть даже разбиться. Но так близко была школа и так возможна была у окна страж-вожатая, что Ольга сделала все наоборот.
– А пошел ты… – процедила она сквозь зубы. И почему-то добавила: – Немецкая твоя морда…
Эту историю Ольга рассказывала довольно часто, и будь она постарше, мысль о раннем склерозе не была бы неуместной. А уж о каком-то особом свойстве памяти – тем более. Причуд ведь на свете куча мала. У меня есть приятель, у которого тоже «заедает память».
Рассказываю по случаю, потому что «немецкая морда» Ольги временами меня доставала.
Так вот приятель. Приходит, садится, бурно радуется встрече. Ждет вопросов о себе. Это в конце концов неизбежно: ведь он для того пришел, чтоб рассказать о себе. Политика там, Пушкин или эмиссия денег иссякают мгновенно. Пушкин – потому, что сколько же можно? Товары, цены и русский демократизм – по причине их низкости для нашей встречи.
– Ну как твои дела? – обреченно спрашиваю я.
– Был у главного… Спрашиваю… Когда будете платить? Тот стоит, смотрит в окно. «Последняя туча рассеянной бури… – говорит. А потом: – Зарплата? Но ты же голосовал за Ельцина? За этот порядок? Иди, он подаст…»
Приятель громко смеется, и изо рта его летят крошки и брызги, я отслеживаю их полет, чтобы потом пройтись по ним тряпкой.
– …Последняя туча рассеянной бури? Зарплата? Ты же голосовал за Ельцина?
И снова обвал изо рта, в котором дрожит мощный, в рытвинах язык. Я беру тряпку.
– …Последняя туча рассеянной бури? – радостно кричит он в третий раз, а я знаю: будет четвертый и пятый, до бесконечности… Его надо обрубить или заткнуть ему рот этой самой тряпкой, но я такая в этот момент медленная, такая осевшая на дно… Ну, в общем, в конце концов я встряхиваюсь и начинаю вытирать стол.
– Как здоровье жены? – внедряюсь я в тучу, зарплату и Ельцина.
Приятель адекватен, мы непринужденно переходим к жене, как будто бы только что не крутились в воронке.
Я рассказываю этот случай как еще один признак нашей болезни – скрытого паралича, который давно в нас поселился и водит нас по кругу мыслей ли, поступков… Так и живем…
Вот и Ольга сто семнадцать раз рассказывала мне, как обозвала Федора немецкой мордой.
На этом все и кончилось в тот период времени, когда была еще жива ее мама, когда существовали неотъемлемой частью школы пионервожатые, многие из них были причудливыми существами, сотканными из необразованности, энтузиазма и практически обязательного гормонального дисбаланса или как там назвать это их пребывание в некоем усредненном, почти как правило, роде. Ольга тогда лет десять жила с ощущением, что умрет от одного прикосновения мужчины. «Немецкая морда» обрубила в ней женское желание припасть – или как это называется? – к другой природе.
В эти годы у мамы сильно обострилась болезнь. При отце Ольга не подозревала, что у всякой болезни большой спектр составных. Что аптека, лекарства, градусник и мокрое полотенце на голову – одуванчики болезни, за которыми след в след идут пеленки, прокладки, судна. Что все это плохо пахнет и еще хуже выветривается. При папе она этого не знала, теперь же этому надо было учиться. Тут надо сказать одну вещь. Живи Ольга нормальной, не изнасилованной жизнью, еще неизвестно, как бы у нее получилось с маминой болезнью. Ведь у очень многих не получается. Родных матушек скидывают в богадельни по причине аммиачных паров не с ощущением разрыва сердца, а с полным сознанием, что с парами жить нельзя, а значит, правильно скинуть родительницу.
Я иногда в транспорте разглядываю людей с этой точки зрения: способен ли он или она ухаживать за близким? Не за чужим, а именно за своим – очень близким?
Ах, как неутешительно выглядит картина, хотя и не без случаев попадания пальцем в небо.
…Еду в долгом трамвае. Вламывается пьяная тетка. Остановившись посередине, она внимательно смотрит на нас всех, и мы ей не нравимся.
– Сволочи! – говорит она нам. – Суки вы! Сели и едут… Ишь, с дитями… Рожают… бляди… Я щас вас всех проверю… На вшивость! Снимайте, гады, шляпы! Буду считать гниды…
Она примеряется к ближайшей женщине, та начинает орать, за ней – другие, и выясняется, что это – наш ор – и было целью пьяной бабы. Она просто заходится от восторга, видя наши рты и глаза. Она просто радостно приседает от зрелища нас. Все так поглощены собственным возмущением, что она почти незаметно выскакивает из трамвая, а мы еще долго толчем тему «пьяных стерв», из-за которых мы недосчитываем на ниве жизни Толстых и Чеховых, каждый из нас на ничтожности этой тетки становится выше, лучше. Не все ли равно, что подставить себе под ноги, чтоб взорлить? И тут в транспортном заторе, пока трамвай стоит, к нам как-то по-домашнему, как из соседней комнаты, выходит водитель, тоже простая тетка, в теплом исподнем, торчащем из-под юбки на случай сквозняков из передней двери.
– Раззявили варежки! – говорит она с какой-то странной беззлобной ненавистью. Ненависть в ней как бы изначательна. Она как числитель жизни, крупный такой числитель, не два плюс три. И делится этот числитель на некий знаменатель «х», то ли на количество народа в стране, то ли на дни в году, а может, вообще на некое число «пи», которому еще не назначили имя. В результате деления и рождается, вернее, не рождается, а выпадает в сухой осадок, экстракт злобы. Чистое вещество. – Орете тут! – говорит водительница нам. – А эта пьяная из конца в конец три раза в неделю ездит к парализованной подруге убирать и убираться, потому как трезвые родственники ее бросили, а подруга осталась. Она после ее говнов обязательно напивается. Туда едет тихая, смирная, а назад буянит…
Отдаю себе полный отчет: я тоже не мать Тереза… Ольга же… Ольга… В свои шестнадцать она приняла на себя и боль, и аммиачные пары, и все вытекающее, и было это у нее естественно, как и должно быть у людей хороших. Но ничего подвижнического на ее лице сроду бы никто не прочел. Я видела ее фотографии тех лет. Сцепленные губы, холодные глаза и обхват себя руками. Странная жесткая поза. Уже потом Ольга сама нет-нет, а вспомнит какие-то знаки судьбы, которые были уже тогда. Знаки судьбы женщины – это знаки мужчин. Казалось, ничего подобного в смысле интереса умственного или там физического и близко не было, но знаки были.
– Были, – говорила она мне. – Еще какие! Однажды иду по улице, а я ходила всегда очень быстро, без этой манеры вразвалочку, откуда у меня время! И вот иду, а под ноги мне летит мяч, детский. Я его взяла рукой, не стала пинать, рядом дорога. Взяла и оглядываюсь… И вдруг понимаю, что никого нет… Никаких детей… А я чего-то стою, жду… И проехал какой-то парень на велосипеде. И как-то снизу, под согнутый локоть на меня посмотрел. И я подумала: «Боже мой!» И все. Положила мяч возле урны и пошла, а это «Боже мой!» душу ломит, ломит… Я его лица не видела. Он же меня перегонял, просто взгляд под локоть на дуру, что стоит с детским мячом.
Скажете: в коконе трепыхалась женщина, нормальные дела. Конечно, нормальные, какие же еще? Но и ненормальные тоже.
За ней стал ухаживать пожилой человек…
Семен Евсеич
Сосед по площадке случился в результате обменов. Рядом жила колготливая женщина, стремящаяся к совершенству места жительства. Она хотела иметь «окна на церковь» и «утопать в деревьях». В конце концов она где-то «утопла», а рядом появился старый – лет около сорока – еврей с нездоровой мамой. Параллелизм обратил на себя внимание, хотя еврейская мама была еще вполне сохранная и регулярно ходила «в концерты».
Они, Семен Евсеич и Ольга, смущаясь, вешали на архитектурно объединенном балконе женские причиндалы, и он сказал, что его маме пять лет тому сделали операцию на сердце, это большой срок, и теперь «дело как бы… Вы понимаете?.. Времени чуть. У вас самой тоже тяжелый случай…». Они стряхивали с маминых рейтуз капли воды и цепляли их прищепками.
Ольгу почему-то охватил нервный озноб. «С головы до ног, – говорила она. – А косточка на мизинце почему-то встала дыбом. Это ты не поверишь… Но он, мизинец, как бы поднялся… Восстал… Когда я теперь слышу, как говорят: «Сравнил жопу с пальцем», я не смеюсь ни на миг. Так бывает. На свете бывает все!»
Семен же Евсеич на Ольгу обратил внимание по-глубокому. Его можно было понять. Из-за больной мамы в мужья он не ходил ни разу. Он был хороший еврейский сын. Одновременно он был и математик по профессии. На работе в столе у него лежала «кривая его собственной жизни». Кривая – это грубо. Лучше сказать, изобара. Можно даже сказать это с большой буквы. Как испанское имя. Так вот на ней, на этой «кривой Изобаре», мамина жизнь неумолимо кончалась, но и его жизнь, жизнь Семена Евсеича, тоже переставала плавно подыматься вверх, а как бы начинала неуправляемое скольжение вниз. Еще не рывком, не обвалом, но тем не менее. Семен Евсеич знал о роли женщины в жизни мужчины и даже о роли молодой женщины в жизни мужчины с «опадающей Изобарой».
Ольга была шансом, который трудно переоценить. Общий балкон, практическая привязанность к дому, как и у него, и великолепная перспектива ломануть стену между квартирами. «И даже пусть они живут», – великодушно решил Семен Евсеич о болящих матерях.
Ольга дома повозилась с мизинцем, пока не положила его на место. Но с этой минуты в ее сердце стало раскручиваться отвращение к Семену Евсеичу. Странная вещь! Все достоинства соседа: стирка женских трусов, аккуратное вынесение мусора, опрятность квартиры и половика перед дверью – все легло как бы поперек сознания Ольги. И чем активней шло ухаживание – «я купил вам говяжью печень, с вас рубль шестьдесят, но не берите в голову, отдадите потом», «я и на вас взял хлопковую вату, взяли манеру делать ее из химии, а она же близко к телу и вызывает аллергию», «я починил вам почтовый ящик, вы видели, как эти негодяи подростки покривили у вас дверцы?» и так далее, – тем сильнее Семен Евсеич захватывал жизненное пространство вокруг Ольги. Чтоб куда она ни оглянулась, а он уже был, он уже занимал там место. Это была великая и, можно сказать, беспроигрышная стратегия. В конце концов чему-чему, а искусству захвата чужого нас учили хорошо.
А однажды мама сказала Ольге, что евреи – самые лучшие мужья на свете и это, мол, известно всем.
– Ты к чему? – спросила Ольга, потому что ей и в дурном сне не могло присниться, что говяжья печенка и выправленный почтовый ящик значат больше самих себя.
– Я была в этом смысле полная дура, – говорила Ольга. – Он мне был неприятен этой своей угодливостью, но я себя корила, что плохо отношусь к хорошему. И еще… Мне всегда было стыдно за антисемитизм наших людей. Я могла за него бить морду, поэтому, если мне не нравился отдельный еврей, я делила это свое отношение на два, на четыре, на шесть, на восемь. Делила, а не множила, понимаешь? Я потом поняла, что это тоже стыдно по отношению к тем же чукчам. Но я так медленно развивалась!
Одним словом, вязь добрососедства тянулась и тянулась, больные мамы пили общие чаи, но тут стали вспухать первые случаи эмиграции. И Семен Евсеич одним из первых получил вызов откуда надо. И с ним письмо от дальних, но действительных родственников, которые обещали маме еще одну сердечную операцию и всякие другие радости медицины.
Трудно бросать завоеванное. Все-таки так много было потрачено сил и даже обстукана стена легким молоточком на предмет проверки пролегания в ней электрических проводов. Семен Евсеич надел вельветовый пиджак, редкость по тем временам, и пришел к Ольге с глобальным разговором.
– Если б ты знала, как я захотела уехать, – рассказывала она мне. – Я не слышала, что он там лопотал, я просто замерла от мысли, что можно все это послать к ебенематери и начать все, как бы заново родившись. Я и в мыслях не допускала, что можно уехать без мамы. Я, значит, замерла, а потом поняла суть. Маму он предлагал взять потом. Когда мы там пустим корни, а пока… Ну дальше у него был вычерченный план по времени и месту. Маму примут за квартиру в хорошую богадельню с обслуживанием. Телевизор, холодильник у него были наиновейшие – все это ей в богадельню, плюс библиотека поэзии, плюс ковер три на четыре и прочая, прочая… Представляешь? А мне так хочется уехать! Так хочется! Ну просто спазм, и все тут! Даже ощущение, что уже лечу и что свободна, что как птица и что ни одна нитка ко мне из прошлого не прилипла. Миг сладкой мечты… А потом крупная реализация действительности… Вельветовый пиджак там и прочая. Знаешь, какая была вежливая? Как ангел у входа в рай… Они там ведь вежливые, как считаешь? Или праведники тоже могут надоесть до чертиков? Могут! Могут! Я представила, как они недуром прут… Которые хорошие… Все такие на постном масле, с зашитыми гениталиями, чтоб ненароком не проявились… Но я была вежлива, это точно. Я поблагодарила и сказала, что как он никогда бы не бросил свою маму, так и я учусь у него жить… В таком духе. Он сказал, что еще не вечер – а это правда был день – и он вернется к разговору. Но он не вернулся. Никогда больше…
Много позже я ей сказала:
– Не с этого ли случая ты начала торить дорогу за границу, будто бы за парфюмом, а на самом деле…
Ольга посмотрела серьезно, а потом покачала головой:
– Нет. Ни разу в Польше никакого чувства остаться там навсегда не возникало. Но это же понятно… когда торгуешь утюгами, какие могут быть мысли? Утюжьи… И вообще, Польша – продолжение отечества и всего с ним связанного.
– Даже на слове «шляхтич» не западала? У меня, например, от него в душе радостный щекоток…
– Ты украинка. Какую-нибудь твою прабабку трахнул поганый лях. В тебе живет воспоминание удовольствия. А я баба русская, у меня другие манки.
Федор