Оценить:
 Рейтинг: 0

Июль, июль, август

Год написания книги
2018
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– И когда вы потеряли свою вторую букву? – я всё-таки втянулась в эту нелепую историю.

– За игрой в кости. В тот очень несчастливый день я проигрывал, и проиграл уже очень много, но всё никак не мог остановиться – словно какой-то бес толкал меня в спину… И вот я понимаю, что денег у меня больше не осталось. Я стал играть в долг, и долг мой всё рос и рос, словно деньги проваливались в какую-то дыру у меня под руками. Так я проиграл всё приданое моей сестры, затем проиграл и саму сестру, дав слово выдать её замуж за того, кто нынче так ловко обыгрывал меня. Но потом удача вдруг ненадолго улыбнулась мне – или бес, который толкал меня в спину, зевнул и отпустил меня – и я неожиданно выиграл: так я вернул себе сестру, потом сестре – её приданое и собирался было и вовсе встать из-за стола, но тут бес перестал зевать и снова взялся за меня. Я снова оставил сестру без гроша, сумев, однако, каким-то чудом сохранить ей свободу. Но мне стало жаль её, совершенно безденежную, и я исхитрился отыграть шестнадцатую часть её приданого, поставив на кон моё заветное слово. Мы играли, не отходя от стола, еще два дня, и слово переходило из рук в руки раз сто – никто из нас не хотел остановиться и согласиться с окончательной потерей слова или с тем, что словом будет владеть соперник. Мы разделили слово на буквы, то есть на ставки, и вразнобой проигрывали их друг другу. И когда внезапно пришёл игре конец – а пришёл он тогда, когда к нам явился маршальский гонец, – то дело обстояло так: бес, который разорял меня, толкая в спину кривым огненным пальцем, утомился и отстал от меня, и в моём распоряжении оказались все буквы моего слова, кроме, разве что, одной, последней. Я бы и её отыграл обратно – не хватило для этого пары минут… Эту последнюю букву оставил при себе на память мой соперник – и слово стало еще короче. Ну а третью из растраченных мной букв я просто подарил…

– Кому же, интересно, понадобилась буква без слова?

– Я подарил её просто так одной даме, и, конечно, не на какое-либо пользование, а для того, чтобы выразить ей свою любовь.

– Вот как?

– Да. Я рассказал ей о своём слове, а она обиделась на меня, что через сорок раз на сорок первый мне удаётся тайком урвать чей-нибудь незаконный поцелуй – ведь раз уж слово есть, то им – хочешь-не хочешь – а пользуешься где-нибудь время от времени, как бы ты ни был в этот момент влюблён и счастлив. И вот она, та моя возлюбленная, потребовала, чтобы в знак моей к ней любви и верности я раз и навсегда забыл это своё слово. Но я возразил ей, что слово это стало за три с половиной века семейной реликвией и достоянием моего рода, и оно принадлежит уже даже и не мне, а моим потомкам, сколько бы букв от него ни осталось. Тогда моя возлюбленная долго думала, что же ей делать со всей этой историей и, наконец, придумала: она попросила меня подарить ей одну из его букв – любую, на мой выбор. Эта малость, как она выразилась, была бы ей очень приятна. И мне не оставалось ничего иного, как взять и подарить ей букву, о которой она просила. Получив свою букву, она успокоилась: ведь теперь, после моего дара, в слове осталась всего лишь одна буква, то есть, строго-то говоря, слово перестало быть словом, превратившись в букву, и, конечно, лишилось жалких остатков своих былых чар – и я, как думала моя возлюбленная, остался без этого так удручавшего её наследства. Следует добавить, правда, что наше с ней счастье было весьма недолгим: очень скоро её страсть ко мне остыла, и она упорхнула от меня прочь. Признаться, я не очень-то грустил по этому поводу: мои чувства к ней как-то незаметно и непоправимо пошатнулись, как только я отдал ей букву. Пошатнулись в сторону разочарования, а потом и вовсе скосились в безразличие… Вот, например, вы, Августа, стали бы требовать от меня в подарок букву, зная, что их у меня осталось только две?

– Я? Я – нет, не стала бы.

– Ну вот видите.

– Зачем же лишать человека законно причитающихся ему радостей!– скривила я губы.

Оскар Легниц улыбнулся непонятно чему:

– Я всегда говорил, что настоящая ревность сродни настоящей гордости – она выдаёт себя только в самых крайних случаях, когда сердцу грозит смерть от грусти… А у настоящей любви всё настоящее – и ревность, и грусть. Подделки сразу же выдают себя.

– Ну, а вы тоже хороши, господин Легниц!– отшвырнула я назад косу, отяжелевшую от пота с ладоней и невыпитого вина, которое я по своей неистребимой привычке незаметно вытирала со стола и с пальцев. Привычка эта осталась еще с детства: отец ругал меня за неряшество, если я вдруг нечаянно проливала что-нибудь на стол… И на этот раз коса, свившаяся в винный жгут, так хлестнула меня по спине, что я чуть не поперхнулась…– Конечно, ясно как божий день, что всю историю про тайное слово вы придумали от начала и до конца, но, тем не менее, нечего и удивляться, что ваша возлюбленная оставила вас так скоро! Вы с ней были та ещё парочка!

– Почему же «нечего удивляться»?– удивился Оскар Легниц.

– Да потому что, люби вы её по-настоящему, то дурацкое ваше слово само вылетело бы у вас из головы! А вы всё продолжали его помнить, «ведь раз уж слово есть, то им – хочешь-не хочешь – а пользуешься где-нибудь время от времени». Что же это за любовь такая получается, если «время от времени» вы испытываете потребность поискать где-нибудь маленькую передышку от всего этого и, надо думать, никогда не упустите случая, если уж он подвернётся…

– Ну а вы как думали, милая моя Августа!– широко развёл руками Оскар Легниц.– Любовь – очень и очень нелегкое дело, и странно, на вас глядя, видеть, что вы до сих пор не поняли этого! Любовь – тяжёлая, трудная и, бывает, очень убыточная работа, за которую никто – ни, я повторяю, кто – и никогда не берётся добровольно. А берётся только тогда, когда сама собой, внезапно и ни с того ни с сего в боговом слове, завязшем в ухе, дойдёт очередь до буквы «любовь». Конечно же, здесь не обойтись без передышки… А знаете,– вдруг улыбнулся Оскар Легниц, и в его глазах заплясали крошечные искры,– а ведь слово-то цело до сих пор. Ну, то самое моё слово, от которого осталась одна буква. Когда мне станет это очень нужно, буква сработает – по привычке, разумеется: ведь ей ещё невдомёк, что она осталась одна из всего слова. Она до сих пор думает, что слово живо, что вслед за ней я назову и остальные буквы, которые мне известны. И она, будучи первой, начнёт спокойно и твёрдо выполнять привычную свою работу, да вот только других так и не дождётся… А когда она поймёт, что осталась одна и слова больше нет, то всё прекратится раз и навсегда. Но один раз обман еще может проскочить. Так я и подумал, когда отдал своей легкомысленной возлюбленной вторую из двух оставшихся букв – именно вторую, а первую приберёг для себя.

– Вот я же и говорю, что вы никогда не любили по-настоящему ту женщину! Вы обращались с ней довольно расчетливо – а настоящая любовь уж конечно не знает никакого расчета…– я и не заметила, как моя коса снова оказалась у меня в руках; я мяла и теребила её, то вплетая в волосы свои пальцы, то вынимая их оттуда, и глядела, как коса всё больше разрушается от этого… Я скривила губы, почувствовав, что никак не могу прекратить этот странный разговор и что опять не в силах удержать себя от того, чтобы не ответить ему – сорная болезнь спора уже так крепко проросла во мне, что я начала отвечать ему прежде, чем поняла, что именно я говорю. Ну а когда я поняла это, то было уже поздно что-либо исправить… Кажется, тогда-то я и сказала ему, что, похоже, он не имеет никакого понятия и представления, что это значит на самом деле – любить… Почему я обвинила Оскара Легница в этом, как я полагала, самом страшном грехе – я не знаю и до сих пор…

Помню только, что говорила я быстро и без остановки, и губы от этих моих быстрых и внезапных слов сохли и трескались – я облизывала их шершавым, как у ящерицы, языком… И чем больше я облизывала их, чтобы мне было не больно и не трудно говорить, тем больше они бледнели – как будто я съедала их цвет, розовый цвет спокойствия и безмятежности. И поэтому когда я, подавившись последними словами своей внезапной речи, остановилась, то мои губы, не поспевающие за мной не более чем на полдыхания, еще говорили: «…что это значит на самом деле!»

И он совсем не обиделся на меня за эти слова, обиднее которых, по моему тогдашнему мнению, ничего на свете не могло быть. Он только глянул на меня пытливо и даже кивнул мне в ответ – так, будто вполне принимает мой страшный упрёк. А вслед за этим сказал:

– Может, вы и правы, милая Августа, ведь всё это произошло очень давно, когда мне было лет семнадцать – не больше. Я в те времена действительно натворил много разных глупостей. Кроме всех вышеперечисленных безумств, о которых я нынче поведал вам, были проделки и ещё похлеще: так, например, я пошатнул наш дом…

Я подняла на него глаза.

– Да, я думал, что смертельно влюблен в неё… ну, в ту прелестную особу, о которой я вам уже рассказывал, и имя которой для этой истории не столь и важно. И вот как-то раз я бродил по саду, думая о ней и о своей любви, и не мог найти себе ни занятия, ни места – сердце во мне колотилось и рвалось, и я от этого клокотания в груди был счастлив, беспомощен и, как тогда мне казалось, безмерно всемогущ. Да, я чувствовал в себе необъяснимые силы – я был так всемогущ, милая Августа, что это сделалось совершенно невыносимым в конце концов. Ведь человек не может быть слишком долго всемогущим. И я, чтобы избавиться от этой радостной, но опасной силы, приложил ладони к стене замка и чуть-чуть – клянусь, только слегка! – толкнул его. А он закачался, как будто был сделан из желе. Особенно долго тряслась крыша, с таким, знаете, особенным железным лязганьем, а потом оттуда посыпались старые грачиные гнезда – труха да пыль… Я испугался, что моя матушка станет меня ругать за то, что я раскачал замок – и убежал подальше от места преступления. Я стоял и всё никак не мог отдышаться – шутка ли: раскачать целый дом со всеми слугами, столами, креслами, кроватями и ночными горшками! Но облегчения от этой внезапной выходки не наступило, и ненужная сила меня не покинула. Она продолжала жить во мне, свернувшись острым и тугим жгутом прямо в моей груди. Надо было куда-то деть её. И мне пришла в голову совсем уж бесшабашная мысль: на этот раз немножко раскачать землю. Немножко. Ведь говорят, она движется всё время куда-то. И я подумал, что раз она движется, то ведь может и перестать двигаться. Если существуют силы, которые крутят и погоняют ее, то найдутся силы, которые ее остановят. Я пришёл в восторг от этой мысли: она казалась мне тогда не столько сумасшедшей, сколько озорной – схватить уезжающую из-под ног землю за холку да и подержать ее немного на весу просто так, чтобы земля упиралась когтями, скребла и щелкала хвостом, рвалась из ошейника прочь… И я вцепился в жирный и прохладный землин загривок, почти по самые запястья погрузил руки в зеленую траву, как в зеленую шерсть. Я зажмурился от натуги и потянул землю на себя, стараясь тянуть ее плавно, бережно, чтобы от случайного резкого толчка не рухнула бы вдруг старая колокольня… Что-то внутри земли, на которой я стоял на четвереньках, хрустнуло, лязгнуло, и земля тихо остановилась. Она замерла, дыша изнутри вспотевшими глубинными жабрами. Я видел, как несутся над уставшей за миллионы лет землей облака, как ветер удивленно облетает неподвижную землю, как тень на солнечных часах замерла на одном месте и больше не тронулась ни вперед, ни назад. Я держал землю, чтобы она немного отдохнула. Как тяжело работать земле! Сколько всего она несет и тащит на себе – и корабли, и луга, и шагающие полки солдат, и бальные вихри, и дрожащие кровати любовников… Несколько минут я всё это держал на себе – плечи земли обмякли, она порывисто и свободно вздохнула, слизнув зеленым языком столетний пот с вон тех дальних холмов… А по мне тем временем плыли корабли, качались луга, шагали полки солдат, гремели в уши бальные вихри, дрожали кровати любовников… Земное всеведение открылось мне – я знал, что где-то на левом конце земли зеленый кузнечик бесцветным своим брюхом припал к качающемуся листу, и так же ясно я знал, как на правом конце земли море рушит бурей прибрежный город. Одно мое плечо щекотали усы кузнечика, а другое обдавали брызги кровавой пены. И я понял, что тяжело быть землей не от того, что всего много на ней, а от того, что всё на ней печально… И когда в сердце прокралась эта печаль, которая и держит мир, сила моя иссякла. Я отпустил землю, и она одним скачком догнала саму себя, неукротимо и молодо качнув тополями – землиной челкой – и бросилась туда, в будущее, сгребя в пригоршню всех нас. Стрелка солнечных часов тоже метнулась вперед и ожила. Я, уставший до изнеможения, пошёл домой. И только придя в свою комнату, я заметил, что держу в кулаке полумертвого кузнечика – я тут же выкинул его в окно… Правый мой рукав был весь мокрый – кружева набухли и огрубели от тяжелой морской соли… Теперь я думаю, что, наверное, я перестарался тогда: всё затеянное мной слишком подточило силы ещё не окрепшей любви, и очень скоро моя влюблённость прошла и окончилась сама собой…

– Ты мне расскажи лучше вот о чём: что ты в конце концов ответила ему на все его откровения?– спросил Робин, видимо, уставший ждать конца этой истории.

– Ну, мы потом еще долго и о многом говорили,– уклончиво сказала я.– Мы говорили о том, что такое счастье и есть ли оно; о том, как и почему бог сотворил землю и какова мера грусти в любви и в просто жизни…

– И ты, конечно, во всём не соглашалась с ним, как обычно?

– Нет, не во всём, – покачала я головой.– Скорее, наоборот. Я почти во всём с ним соглашалась против своего обыкновения.

– Соглашаться с сумасшедшим – большой риск, – вздохнул Робин.– Пожалуй, зря я оставил тебя наедине с ним. Но он – совершенно не знаю как – что-то такое наговорил мне про тебя… Уж сколько раз я зарекался связываться с ним – и вот пожалуйста!

– А утром мы попрощались, и он уехал.

Я выходила его провожать. У ворот мы с Легницем в последний раз посмотрели друг другу в глаза. Верхний его глаз был менее грустен – наверное, потому, что глядел вдаль и видел то, что ждало нас впереди…

– Ну а что же всё-таки ты ответила ему, Августа?– ещё раз спросил меня Робин.– О чём вы с ним договорились? Согласись, я должен это знать, ведь так?

– И зачем вы всё время называете его сумасшедшим?– перебила я Робина.– Ведь на самом же деле вы про него так не считаете, да?

– Конечно, он не совсем обычный сумасшедший, не из тех, кого сажают под замок… Но, согласись, во всех этих его рассказах есть что-то по меньшей мере странное. Вот то, например, как умер бессмертным и любимым его дядюшка… Или – ещё больше – как сам он ворочал землю…

– Ну и что? Я не нахожу в этом ничего странного или заслуживающего насмешки,– нахмурилась я.

– Насмешки? Да упаси меня бог! Хотя теперь мне кажется – вы с ним действительно два сапога пара, как он и уверял меня!

– А я очень его понимаю,– упрямо вскинула я голову.– Однажды, тоже очень давно, когда я полюбила одного человека – не Оскара Легница, а другого…

– Следует ли из этих твоих слов, что Оскара Легница ты всё-таки уже успела полюбить?

Я медленно опустила голову.

– Ну что же, вот мы и добились некоторой ясности. Продолжай дальше, раз уж начала, а там, глядишь, выплывет еще что-нибудь интересное…– вздохнул Робин.

– Однажды…– почему я вдруг стала рассказывать это Робину, я не знаю, но из души у меня словно выскочила какая-то пробка, и слова сами собой стали выпрыгивать на язык, а уж удержать их там не было никакой возможности…– Однажды я собрала из всех шкатулок со всего дома все перстни и кольца, какие только были у моей матери, и надела их все сразу… А колец этих было так много, что пальцы мои перестали гнуться. Отец увидел меня в саду и, конечно, очень удивился моему виду. Я всё ему объяснила: «Это для того, чтобы золото держало мои руки. Если всё снять, то руки потянутся вверх, и я сама, в конце концов, улечу туда… Ничего не могу с этим поделать, но я так чувствую… А в туфлях у меня лежит по три монеты – по три очень тяжелых, очень тяжелых, папа, монеты. Хотя скоро, наверное, и это перестанет меня спасать. Дойди до дела, и меня вытянет ветром прямо из туфель, босую, в небо…» Да, меня тянуло туда, вверх. Я до сих пор помню и никогда не забуду этого чувства… Блаженный ужас охватывал меня при мысли о том, что я вполне могу взлететь, подхваченная, например, ветром, которому, как известно, всё всё равно. Я стала тонка и несуществующа для самой себя – и да, от ветра мне была большая опасность – мне, ставшей легкой, как чертополоховый пух, с тех самых пор, как сладкое любовное блаженство кольнуло меня в грудь тонкой серебряной иглой счастья… Подул ветер, и я схватилась рукой за ветку сирени, чтобы меня не унесло с земли. Отец и удивился моим речам, и испугался. «Тебе плохо, Августа?»– спросил он. «Н-нет… Нет, конечно,– ответила я и, не удержавшись, снова покачнулась – так, что тонкая сиреневая ветка хрустнула у меня под пальцами.

– Да что же это такое!– воскликнул отец, взяв меня за руки.– Иди приляг, я привезу к тебе лекаря.

– Не надо лекаря, папа. Уже всё прошло,– поспешно сказала я и нашла необходимым солгать:– Я забыла с утра позавтракать, и теперь у меня немного закружилась голова.

Я ему солгала. Голова у меня совсем не кружилась, только немножко поднималась вверх… Всё началось с подбородка – мне хотелось смотреть всё время в небо… вернее, в то, что от него осталось. Ведь небо недавно исчезло – примерно тогда, когда к нам приехал милый Освальд…

Отец всё-таки заставил меня лечь в постель и вызвал ко мне лекаря – Мариуса, который тогда еще только начал заниматься лекарским делом и был не очень опытен в лекарских уловках, но зато жил неподалеку – в Мюрццушлаге – и мог приехать к нам скорее любого другого врача.

Когда приехал Мариус, я услышала его голос и немедленно притворилась спящей, чтобы бесполезный лекарь как-нибудь поскорее убрался бы восвояси. Моя хитрость сработала, и отец не повёл его ко мне. Они довольно долго стояли на лестнице перед моей комнатой, и я слышала, как отец, хорошенько прикрыв дверь, спрашивал у него надтреснутым от волнения голосом:

– И что теперь мне с этим делать?

На что Мариус, понизив голос до свистящего шёпота, ответил, разведя руки в стороны (я слышала, как он развёл руки, и слышала, как он покачал головой):

– Лекаря не лечат от любви. И слава богу, что не лечат. Не думайте, пожалуйста, что она сошла с ума, хотя именно так вам, наверное, и думается теперь. Будьте спокойны: Августа знает, что небо, скорей всего, на месте – для вас, для меня и для всех остальных. Ведь было же оно на месте всё время до того, как она полюбила этого злополучного Освальда! Но всегда кто-то где-то кого-то любит, и кто-то теряет свои следы, а небо – этот спокойный потолок – всё-таки как-то держится, цепляется там за что-то своё и не сваливается никому на голову. И она, понимая это, спокойна за мир, за то, что всё будет как надо и как всегда – а это значит, что она не сошла с ума. Ведь сумасшедшие, как правило, очень переживают за мир, как там и что с ним происходит, хотят как-нибудь покрепче приколотить небо к небу, чтобы оно не дай бог навсегда не исчезло бы куда-нибудь, и от этого беспокойства сходят с ума еще больше… Ну а у Августы детское сердце меняется на взрослое – только и всего. Вместе с сердцем меняются мысли и глаза. Это у всех бывает как-нибудь по-непонятному. У неё, по-видимому, глаза поменялись на немножко быстрее, чем мысли: она смотрит на мир уже взрослыми глазами, но еще не понимает, что там видит – а детские мысли подсказывают ей всякую чепуху, которой она пока ещё верит, но верит не совсем по-настоящему, понимая, что что-то здесь всё-таки не так и что скоро всё должно стать на свои места – старые или новые.

– И как долго ждать, пока всё образуется?– снова спросил отец, видимо, не очень охотно принимая мнение такого молодого и пока слишком уж недолго занимающегося своим делом лекаря.– Как долго ждать, пока они догонят друг друга – её глаза, мысли и сердце?

– На это трудно ответить что-либо определённое,– развёл руками Мариус.– Но утешайтесь тем, что рано или поздно всё это пройдет…»

– Так что любовь – болезнь довольно распространённая, – закончила я свой рассказ.– И даже с вами, Робин, такое было, ведь так?

Робин медленно покачал головой.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10