Между тем в бар понемногу стекались клиенты: первым пришел огромный датчанин, которого Эйб где-то уже встречал. Датчанин сел по другую сторону зала, и Эйб догадался, что он собирается провести в баре весь день, выпивая, завтракая, разговаривая или читая газеты. Эйбу захотелось пересидеть его. В одиннадцать начали появляться студенты – не уверенные в себе, они старались держаться поближе друг к дружке. Примерно тогда Эйб и попросил лакея позвонить Дайверам; но пока тот дозванивался, успел связаться с несколькими знакомыми, а затем ему пришла в голову счастливая мысль: попробовать поговорить по всем телефонам сразу – получилась своего рода куча-мала. Время от времени мысли его обращались к необходимости отправиться в полицию и вытащить Фримена из тюрьмы, однако он отмахивался от любых необходимостей, как от части ночного кошмара.
К часу дня бар оказался набитым битком, сквозь общий шум пробивались голоса официантов, напоминавших клиентам, кто из них что выпил и съел и на сколько.
– То есть два виски с содовой… и одно… два мартини и одно… вы, мистер Квотерли, еду не заказывали… повторяли три раза. Получается семьдесят пять франков, мистер Квотерли. Мистер Шеффер сказал, что это его… а, последняя ваша была… Как скажете, так и сделаем… премного благодарен.
В этой суете Эйб остался без места и теперь стоял, легко покачиваясь и разговаривая с человеком, с которым только что познакомился. Чей-то терьер обвил поводком его ноги, но Эйбу удалось выпутаться, не упав, и тут же кто-то рассыпался перед ним в глубочайших извинениях. Потом его пригласили на ленч, однако он приглашение отклонил. Уже почти Бриглит, объяснил он, а у него на Бриглит одно дельце намечено. Немного погодя он, блеснув изысканными манерами алкоголика, мало чем отличающимися от манер арестанта или старого семейного слуги, попрощался с новым знакомцем и, совершив поворот кругом, обнаружил, что великая пора бара завершилась так же стремительно, как началась.
По другую сторону зала завтракал в своей компании датчанин. Эйб тоже заказал еду, но почти не притронулся к ней. Потом он сидел, радуясь возможности жить в прошлом. Спиртное умеет переносить счастливые мгновения прошлого в настоящее, чтобы мы пережили их заново, – и даже в будущее, обещая, что они наступят опять.
В четыре к нему подошел отельный лакей:
– Вы хотите увидеть цветного малого по имени Жюль Петерсон?
– О боже! Как он меня нашел?
– Я не говорил ему, что вы здесь.
– А кто же тогда? – Эйба качнуло так, что он едва не упал лицом в тарелку, впрочем, ему удалось удержаться.
– Он говорит, что уже побывал во всех американских барах и отелях.
– Скажите ему, что меня и здесь нет… – Лакей повернулся, но Эйб вдруг спросил: – А сюда он зайти может?
– Сейчас узнаю.
Получив этот вопрос, Поль оглянулся через плечо, покачал головой и подошел к Эйбу:
– Извините, этого я разрешить не могу.
Эйб с трудом поднялся на ноги и направился в сторону рю Камбон.
XXIV
Ричард Дайвер, выйдя с кожаным портфельчиком в руке из полицейского комиссариата седьмого аррондисмена, где оставил Марии Уоллис записку, подписанную «Диколь», – совсем как те письма, которыми он и Николь обменивались в начальную пору их любви, – направился к шившему его сорочки портному, и там подмастерья подняли вокруг него суету, совершенно несоразмерную тому, что он платил за их работу. Эти бедные англичане ждали от него столь много – от господина с изысканными манерами и лицом, говорившим, что он владеет секретом надежной, обеспеченной жизни, – и Дик стыдился смотреть им в глаза, как стыдился того, что портной вынужден виться вокруг его особы, сдвигая туда и сюда дюймовый кусочек шелка по рукаву сорочки. Покинув портного, он зашел в отель «Крийон», выпил в баре чашечку кофе и на два пальца джина.
Свет в отеле показался ему неестественно ярким, и только покинув его, Дик понял, почему: на улицах смеркалось. Было всего четыре часа, но уже наступал вечер – ветреный – на Елисейских Полях пела и опадала истончившаяся буйная листва. Дик свернул на рю де Риволи, прошел под аркадами двух площадей к своему банку, забрал почту. Потом остановил такси и под перестук начинавшегося дождя поехал по Елисейским Полям, сидя в машине наедине со своей любовью.
Двумя часами раньше, в коридоре «Короля Георга» красота Розмари выглядела рядом с красотой Николь так, как выглядит рядом с картинкой из журнала девушка Леонардо. Сейчас одержимый, испуганный Дик ехал сквозь дождь, ощущая, как в нем бушуют страсти не одного мужчины, но многих, и не различая в своей душе никакой простоты.
Розмари открыла ему дверь, переполненная эмоциями, о которых никому, кроме нее, известно еще не было. Она обратилась в то, что иногда называют «бесенком» – за прошедшие сутки ей так и не удалось стать чем-то цельным, эти двадцать четыре часа она лишь играла с хаосом, в который погрузилась, как если бы судьба ее была складной картинкой – пересчитаем свои преимущества, сочтем надежды, дадим по отповеди Дику, Николь, матери, режиссеру, с которым вчера познакомились, и все это – словно четки перебирая.
Перед тем как Дик стукнул в дверь, она только-только успела одеться и постоять у окна, глядя на дождь, думая о каком-то стихотворении, о переполненных водостоках Беверли-Хиллз. А открыв дверь, увидела Дика таким же неизменно богоподобным, каким он был для нее всегда, – примерно так же пожилые люди представляются косными и несговорчивыми тем, кто моложе их. Дика же, едва он увидел ее, охватило неотвратимое разочарование. Впрочем, отклик на безоглядную ласковость улыбки Розмари, на ее тело, продуманное до миллиметра – так, чтобы создать впечатление бутона, но и цветок обещать с гарантией, – родился в душе Дика мгновенно. Он отметил также отпечаток мокрой ступни на коврике за приоткрытой дверью ванной комнаты.
– Мисс Телевидение, – сказал Дик с легкостью, которой вовсе не ощущал. Он положил на туалетный столик перчатки и портфельчик, прислонил трость к стене. Властный подбородок его не позволял морщинкам страданий лечь вокруг рта, отгонял их наверх, к уголкам глаз, ко лбу, – как страх, который не следует показывать на людях.
– Подойди, присядь на мое колено, прижмись ко мне, – тихо попросил он, – дай мне полюбоваться твоим прелестным ртом.
Она подошла и села, и пока за окном замедлялась капель – кап… кааап… – прижалась губами к прекрасному, холодному образу, который сама же и создала.
Розмари несколько раз поцеловала его в губы, лицо ее разрасталось, приближаясь к лицу Дика; никогда еще не видел он чего-либо такого же ослепительного, как ее кожа, а поскольку красота иногда возвращает нас к лучшим нашим мыслям, он вспомнил о своей ответственности перед Николь, об ответственности за Николь, отделенную от него лишь двумя дверьми по другую сторону коридора.
– Дождь перестал, – сказал он. – Видишь солнце на черепицах?
Розмари встала, склонилась над ним и произнесла самые искренние ее за весь этот день слова:
– Ох, мы такие актеры – ты и я.
Она отошла к туалетному столику, однако, едва успела поднести щетку к волосам, как услышала неторопливый, настоятельный стук в дверь.
Оба в ужасе замерли; упорный стук повторился, и Розмари, внезапно вспомнив, что дверь осталась не запертой, одним взмахом щетки покончила с волосами, кивнула Дику, чтобы тот быстро разгладил кроватное покрывало, на котором они сидели, и направилась к двери. Дик же сказал вполне естественно и не слишком громко:
– …поэтому, если вам не по душе выходить сегодня, давайте проведем наш последний вечер тихо и мирно.
Предосторожности оказались излишними, поскольку те, кто стоял за дверью, пребывали в положении до того неприятном, что им было не до замечаний, пусть даже самых кратких, по поводам, которые их не касались. А стояли там – Эйб, состарившийся за последние сутки на несколько месяцев, и очень испуганный, встревоженный темнокожий мужчина, которого Эйб представил как мистера Петерсона из Стокгольма.
– Из-за меня он попал в жуткий переплет, – сказал Эйб. – Нам нужен хороший совет.
– Пойдемте в наш номер, – предложил Дик.
Эйб настоял на том, чтобы и Розмари составила им компанию, и все пошли коридором к люксу Дайверов. Жюль Петерсон, невысокий, респектабельный, очень почтительный негр – в приграничных штатах такие голосуют за республиканцев – последовал за ними.
Вскоре выяснилось, что он официально числился свидетелем перепалки, которая произошла ранним утром на Монпарнасе; что сходил с Эйбом в полицейский участок и подкрепил его жалобу, согласно которой некий негр, установление личности коего стало целью начатого полицией расследования, вырвал у него из рук банкноту в тысячу франков. В сопровождении агента полиции Эйб и Жюль Петерсон возвратились в бистро и с опрометчивой поспешностью указали, как на преступника, на негра, который, что выяснилось несколько позже, появился там лишь после ухода Эйба. Полиция еще пуще запутала дело, арестовав известного негритянского ресторатора Фримена, который промелькнул в этой истории в самом начале, когда ее еще не окутал алкогольный туман, и тут же исчез. Подлинный преступник, всего-то и прикарманивший, по уверениям его друзей-приятелей, пятьдесят франков, которыми Эйб попросил его расплатиться за выпивку, появился на сцене лишь недавно и в роли несколько более зловещей.
Коротко говоря, Эйб ухитрился всего за час увязнуть в личных обстоятельствах, мыслях и эмоциях одного афроевропейца и трех афроамериканцев, проживавших во французской части Латинского квартала. Надежды выпутаться из этой истории у него пока не было даже и призрачной, и весь день перед ним в самых неожиданных местах и за самыми неожиданными углами возникали незнакомые негритянские лица, а настойчивые негритянские голоса требовали его к телефону.
Эйбу удалось улизнуть от всех этих негров – исключение составил Жюль Петерсон. Последний оказался в положении хорошего индейца, помогшего белому человеку. Пострадавшие от такой его измены негры гонялись не столько за Эйбом, сколько за Петерсоном, а тот гонялся как раз за Эйбом, на защиту которого очень рассчитывал.
У себя в Стокгольме Петерсон был мелким производителем сапожного крема, но прогорел, и теперь у него остался лишь рецепт крема и кое-какие инструменты его ремесла, уместившиеся в небольшую коробку. Однако новый его покровитель еще рано утром пообещал пристроить Петерсона к одному делу в Версале. Бывший шофер Эйба работал там сапожником, и Эйб авансом выдал Петерсону двести франков – в счет будущего заработка.
Розмари слушала этот вздор с неприязнью; для того, чтобы усмотреть в нем смешную сторону, ей попросту не хватало чувства юмора. Маленький человечек с его портативной фабричкой и лицемерными глазками, которые время от времени выкатывались от ужаса, показывая полукружья белков; Эйб с лицом, затуманенным настолько, насколько то допускали его изможденные тонкие черты, – все это было так же далеко от нее, как болезни и старость.
– Мне только шанс и нужен, – сказал Петерсон, выговаривая слова точно, но с неверной, присущей колониям интонацией. – Методы у меня простые, рецепт хорош настолько, что меня выжили из Стокгольма, разорили, потому что я не хотел его раскрывать.
Дик окинул его вежливым взглядом, ощутив некоторый прилив, а следом отлив интереса, и повернулся к Эйбу:
– Отправляйтесь в какой-нибудь отель и ложитесь спать. А как совсем протрезвеете, мистер Петерсон заглянет к вам и вы все обсудите.
– Но разве вы не понимаете, в какой он попал переплет? – возразил Эйб.
– Я подожду в коридоре, – предложил деликатный мистер Петерсон. – Возможно, вам будет трудно обсуждать мои проблемы при мне.
И он, изобразив короткую пародию на французский поклон, удалился. Эйб с неторопливостью локомотива поднялся на ноги.
– Похоже, я не очень популярен сегодня.
– Популярны, но ненадежны, – ответил Дик. – Мой вам совет: уходите из этого отеля – через бар, если угодно. Отправляйтесь в «Шамбор» или в «Мажестик», если вам требуется обслуживание получше.
– Выпить у вас не найдется?