Никто, кроме меня, быть может, не дозволял себе даже думать, чтобы можно было иметь с ним в обращении малейшую вольность; но хотя в поступках его и заметна была гордость, то была гордость знатного дворянина, который уважал себя и хотел, чтобы его уважали другие.
Правда, что иногда смеялись над его необыкновенною точностью, но смеялись исподтишка, шепотом. Что же касается до его познаний как моряка и офицера, то они были всем известны с отличной стороны. Долгая привычка командовать заставила его свыкнуться со всеми обязанностями морского офицера, и он вполне достоин был командовать одним из лучших фрегатов королевского флота.
Что касается до его характера, то я хочу сказать только одно: что его слишком трудно было понять. Конечно, он никогда не дозволил бы себе поступка, недостойного дворянина, но он до того был скрытен, что невозможно было разгадать его настоящих чувств. Иногда только, но очень редко, он давал им некоторую свободу, но и то на одну минуту, и потом делался сдержаннее прежнего.
Правда, он был самолюбив; но кто же не заражен самолюбием? И знатным оно еще простительнее, потому что все льстит им. Легко было обидеть его гордость; но зато он презирал грубую лесть, и я уверен, что на фрегате он менее всех уважал низкопоклонного мистера Кольпеппера. Таков был благородный капитан Дельмар.
Мистер Гипслей, старший лейтенант, был широкоплечий, невидный мужчина, но он считался славным моряком, лихим лейтенантом и добрым человеком. Одного только он не любил – чтобы ему противоречили; молчание было лучшим средством утолить его гнев.
Он был, как говорят моряки, настоящим корабельным домовым, то есть очень редко съезжал на берег и на берегу всегда беспокоился о том, как бы попасть скорее на фрегат. Он был вежлив, но не короток с сослуживцами и чрезвычайно почтителен с капитаном. Никакой другой офицер так не сошелся бы с капитаном Дельмаром, как мистер Гипслей, который хотя иногда и роптал, что его не повышают, но вообще был ко всему очень равнодушен.
Команда любила его, как всегда любит постоянных офицеров. Ничего нет неприятнее для матросов, как служить с офицером, которого, по их выражению, никогда не знаешь, где найти.
Второй и третий лейтенанты, мистер Персиваль и мистер Веймис были молодые люди хороших фамилий и допускались до некоторой короткости с капитаном Дельмаром; оба они были прекрасно образованы, считались хорошими морскими офицерами и кротко обращались с подчиненными.
Мистер Кольпеппер, комиссар, предмет моей ненависти, был низкий, ползающий, кланяющийся мошенник. Штурман мистер Смит был тихий и кроткий человек и знаток своего дела.
Мистер Тоск, поручик морского полка, был совершенное ничтожество в красном мундире. Доктор был высокий, щеголеватый джентльмен, живой и веселый, знавший отлично свое дело.
Товарищи мои были большею частью молодые люди хороших фамилий, исключая Дотта, который был сыном отставного офицера, и Грина, отец которого был сапожником в Лондоне. Я не стану терять напрасно времени на их описание; они явятся в своем месте. Теперь же буду продолжать мой рассказ.
Обыкновенно позволяют мичманам забирать вина и провизии более, чем им следует, с тем, чтобы потом они платили комиссару за излишек; но мистер Кольпеппер, будучи самым неприятным и несносным стариком, не хотел нам этого позволить. У нас никогда не было вдоволь ни вина, ни провизии для обеда, и часто мы терпели недостаток в свечах.
Мы жаловались старшему лейтенанту, но он не расположен был помочь нам. Он сказал, что нам идет порция, более которой мы не можем требовать; что много вина пить вредно, а что свечи только заставляют сидеть нас долее вечером, вместо того, чтобы спать. Тогда возгорелась страшная война между мичманами и мистером Кольпеппером.
Но ничто не помогало; он редко доверял кому-либо, всегда сам был при раздаче провизии и вина; неудивительно, что он слыл богатым. Единственные люди, с которыми он был вежлив, были старший лейтенант и капитан.
Перед капитаном он весь превращался в покорность; все счеты он представлял ему с низкими поклонами и этим много выигрывал, набивая помаленьку свой карман.
Мы уже с неделю находились в море и шли к острову Мадере, к которому надеялись подойти на следующее утро. Назначение наше еще оставалось тайною; капитан имел депеши, которые должен был распечатать, пройдя остров.
Погода была теплая и ясная, и ветер стихал, когда при закате солнца с салинга закричали, что видят землю в сорока милях перед носом. Я по-прежнему был сигнальным мичманом и в это время стоял на вахте, которая должна была кончиться в полночь.
Мне пришло в голову, как бы сыграть какую-нибудь штуку с мистером Кольпеппером; мичманы часто предлагали выдумать что-нибудь подобное, но в настоящем случае я не хотел иметь товарища. Томушка Дотт часто изобретал что-нибудь, но я всегда отказывался, считая секрет тогда только секретом, когда он известен не более, как одному лицу. Я даже не хотел советоваться с Бобом Кроссом, зная, что он станет меня отговаривать.
Я уже прежде заметил, что мистер Кольпеппер носит белокурый парик, и зная его скупость, уверен был, что у него один только и есть на фрегате. И так, избрав парик предметом моего мщения, я решился исполнить свой план в ту же ночь, как мы подходили к острову Мадере.
В полночь дудка боцмана вызвала новую вахту наверх. Лейтенант еще одевался, и в каюте у него горела свеча. Я тихонько спустился вниз и незаметно проскользнул в кают-компанию.
Свеча в каюте лейтенанта горела довольно ярко. Ночь была жаркая, и офицеры спали в своих каютах, отворив настежь двери. Я без труда добрался до комиссара и, тихонько утащив у него парик, пробрался в свою каюту и стал думать, что мне делать со своею добычею.
Бросить ли его за борт, забить ли в помпу или положить в матросский котел, чтобы на другой день он сварился к обеду в горохе; или не бросить ли его за перегородку, где держали поросят?
Между тем как я оставался в раздумье, вахтенный мичман сошел вниз, и видя что все тихо, снова вышел наверх.
Наконец, все еще ни на что не решаясь, я выглянул из дверей своей каюты и заметил, что часовой у кают-компании крепко спал, сидя на сундуке. Я тотчас понял, что он в моей власти и что его нечего бояться; тогда мне пришла в голову мысль: сжечь комиссаров парик. Я тихо подошел к фонарю, возле которого спал часовой, снял его с крючка и отправился в свою каюту, считая это лучшим местом для исполнения своего плана. Парик прекрасно обгорел со всех сторон, между тем, как я держал его над свечою.
Сделав такое прекрасное дело, я повесил фонарь на место; и найдя дверь в кают-компании не запертою, тихонько вошел, положил на место парик, прошел мимо часового, который все еще спал, и отправился в свою койку, чтобы в ней раздеться; но я совсем позабыл об одном, и мне скоро это напомнили. Я услышал голос вахтенного офицера, говорившего с часовым у кают-компании.
– Часовой, отчего пахнет гарью?
– Не могу знать, – отвечал часовой, – я сейчас послал за капралом.
Запах, постепенно распространяясь по палубам, делался сильнее и сильнее. Вахтенный лейтенант сошел вниз и тотчас заключил, что загорелось в ахтерлюке, потому что запах в самом деле становился необыкновенно сильным.
Старший лейтенант в одну минуту был наверху и, приказав вахтенному офицеру вызвать барабанщика и бить тревогу, побежал уведомить капитана.
Барабанщик в ту же минуту выбежал наверх и, прицепив барабан, забил тревогу.
Все пробудилось при звуках барабана, зная, что случилось что-нибудь необыкновенное, и у каждого люка послышались боцманские свистки.
В это время кто-то из вахтенных матросов закричал, что фрегат горит, и жилая палуба представила сцену шума и смятения.
Ничто не может быть ужаснее, как пожар на корабле в открытом море. Невольно всеми овладело чувство, что нет спасения; остается один только выбор, где умереть: в огне или в воде. Но если это так ужасно днем, то можно себе представить, какое действие должно произвести это известие на людей, пробужденных от крепкого, безмятежного сна.
Капитан поспешно оделся и выбежал на шканцы. Вид его был решителен и спокоен. Старший лейтенант принял команду.
– Где артиллерийский офицер? Мистер Гут, возьмите ключи из моей каюты и будьте готовы очистить крюйт-камеру. Зарядите помпы. Смирно!
Но смятение увеличивалось и какой-то панический страх овладел командою. Тогда капитан приказал боцманам выгнать всех людей наверх.
Это приказание было исполнено; матросы вышли, как стадо овец, в беспорядке и страхе.
– Смирно! – закричал капитан Дельмар. – Так ли должны вести себя матросы на военном корабле! Я стыжусь за вас! Молчать! Ни слова! Тиммерман, заряжены ли помпы?
– Заряжены, – отвечал Тиммерман.
– Пожарные, взять ведра; другие не шевелись. Смирно! Ни слова! По местам!
Я удивился, как все успокоились, видя хладнокровие капитана, который продолжал командовать. Когда люди разошлись по местам, он послал двух младших лейтенантов узнать, где горит.
Я вместе с другими вышел наверх и, узнав причину тревоги, нисколько не оробел; напротив, я старался успокоить матросов и силою заставлял их повиноваться приказаниям капитана, показывая гораздо более хладнокровия, чем другие офицеры, что, впрочем, нисколько не было удивительно.
Мистер Кольпеппер в страшном испуге вышел наверх и стоял дрожа возле капитана и старшего лейтенанта: он надел свой парик, не замечая, что он опален, и от него распространялся сильнейший запах.
– Теперь я хорошо слышу, что где-то горит, – сказал капитан старшему лейтенанту.
– Запах стал гораздо сильнее, – отвечал лейтенант.
Это было для меня нисколько не удивительно, потому что комиссаров парик находился между ними. Через несколько минут офицеры вышли наверх и донесли, что они нигде не нашли огня, и что внизу почти не слышно запаха дыма.
А здесь слышно, – сказал капитан Дельмар.
– Здесь он гораздо сильнее, чем внизу.
– Странно; пусть еще ищут.
Поиски возобновились; старший лейтенант также сошел вниз, и скоро донесли, что запах слышен из комиссаровой каюты.