– Да, сэр, это действительно моя мысль. Я не намерен был сердить вас, капитан Савидж, и никак не предполагал, что вам не понравится мое выражение.
– Хорошо, мистер Мадли, я в первый раз делаю вам подобное замечание; постарайтесь, чтобы это было и в последний.
– В первый раз, – возразил плотник, не в силах поступиться своей философией. – Прошу извинить, капитан Савидж, вы бранили меня за это и на этом самом квартердеке 27672 года тому назад и…
– Если это уже было, мистер Мадли, – перебил капитан сердито, – то будьте уверены, что тогда же я приказывал вам лезть на снасти и исполнять вашу обязанность, вместо того чтобы болтать чепуху на квартердеке; и хотя, как вы говорите, ни вы, ни я не помним об этом, но так как вы не исполнили тотчас мое приказание, я посадил вас под арест и принудил оставить корабль по прибытии в гавань. Понимаете вы меня, сэр?
– Мое мнение, сэр, – возразил плотник, почтительно приложив палец к фуражке и взбираясь на снасти, – ничего этого не было, потому что я тотчас не отправился наверх, как делаю и теперь, – продолжал неизлечимый мистер Мадли уже на снастях, – как сделаю спустя еще 27672 года.
– Этот человек неисправим в своей нелепости, – заметил капитан старшему лейтенанту. – Ему только бы иметь слушателя своих смешных теорий, а там хоть все мачты лети в море.
– Он недурной плотник, сэр, – ответил старший лейтенант.
– Знаю, – сказал капитан, – но всему есть свое время.
В эту самую минуту со снастей сошел боцман.
– Ну, мистер Чакс, что вы думаете о грот-марсарее? Нужно ли его заменить? – спросил капитан.
– Я думаю, капитан Савидж, что в настоящее время состояние его эфемерно и зыбко; но с помощью малой толики человеческого искусства – четырех сажен трехдюймовых досок и полдюжины гвоздей в десять пенсов – он будет висеть, пока не наступит для него время оторваться снова.
– Я не понял вас, мистер Чакс, через сколько времени должен оторваться рей?
– Это относится не к нашему времени, сэр, – отвечал боцман, – а к 27672 годам мистера Мадли, когда…
– Ступайте, сэр, занимайтесь своим делом! – закричал раздраженным голосом капитан. – Кажется, наши офицеры с ума сошли, – продолжал он потом, обращаясь к старшему лейтенанту: – Где слыхано, чтобы боцман употреблял такие выражения, как «эфемерный и зыбкий»? Его пребывание на корабле будет эфемерно и зыбко, если он не исправится.
– У него очень странный характер, сэр, – возразил старший лейтенант, – но я не колеблясь скажу, что это лучший боцман на службе его королевского величества.
Глава пятнадцатая
Теперь я должен рассказать об одном приключении, имевшем, несмотря на мою тогдашнюю молодость, серьезное влияние на всю остальную мою жизнь. Как мало мы знаем утром, что принесет нам вечер!
Мы возвратились к нашей стоянке и несколько дней были у берегов, как однажды поутру, находясь не более как в четырех милях от города Сета, заметили огромный конвой кораблей, огибавший мыс. Наш флот погнался за ним на всех парусах и принудил его бросить якорь у самого берега под защитой батареи, которой мы не замечали, пока она не открыла по нам огонь. Во фрегат попали два или три ядра, потому что море было тихо, а батарея находилась с ним почти на одном уровне. Капитан повернул корабль и держался вне батарейного огня, пока не спущены были боты, чтобы плыть на берег для взятия батареи. О'Брайен находился на катере, которым он командовал, и опять позволил мне ехать с собой.
– Ну, Питер, посмотрим, какого рода рыбу ты привезешь сегодня на борт, – сказал он, когда мы отчалили, – быть может, на этот раз ты так легко не отделаешься.
Матросы, находившиеся на боте, усмехнулись, и я отвечал, что меня нужно ранить опаснее прежнего, чтоб снова взять в плен. Мы устремились к берегу под огнем неприятельских канонерских лодок, оберегавших конвой, причем лишились трех матросов и напали на батарею, которой овладели без сопротивления, потому что французские артиллеристы бежали, завидев нас. Капитан строго приказал нам не оставаться при батарее ни минуты и, взяв ее, идти на абордаж канонерских лодок. При батарее же он велел оставить один только маленький ботик с оружейником, чтоб заклепать пушки, потому что ему известно было, что вдоль берега расставлены войска, которые могут атаковать нас. Старший лейтенант, командовавший всей экспедицией, приказал остаться О'Брайену с первым катером и отчаливать, лишь только оружейник заклепает пушки. О'Брайен и я остались вместе с оружейником у батареи, матросов же мы услали в бот, приказав им быть наготове отчаливать по первому знаку. Мы заклепали уже все пушки, кроме одной, как вдруг раздался залп из мушкетов, убивший наповал оружейника и ранивший меня в ногу, повыше колена. Я упал к ногам О'Брайена.
– Всемогущий Боже! – вскричал он. – Вот они, а одна пушка еще не заклепана.
Он подскочил к оружейнику, вырвал у него из рук молоток, вытащил гвоздь из мешка и в несколько минут заклепал пушку. В это время я услышал уже топот приближавшихся французских солдат. О'Брайен, откинув в сторону молоток, поднял меня на плечи.
– Пойдем, Питер, мальчик мой! – закричал он и с этими словами во всю мочь пустился бежать к боту.
Но было уже слишком поздно. На полпути к нему двое французских солдат схватили его за ворот и оттащили назад к батарее. Тем временем подоспели французские войска и завязали жаркую перестрелку. Наш катер спасся и соединился с прочими ботами, овладевшими без большого сопротивления канонерскими лодками и конвоем. Наши большие боты были снабжены каронадами, метко отвечавшими на огонь неприятеля и принудившими его укрыться в батарее, откуда он в безопасности наблюдал за нашими, пока они не овладели всеми кораблями. Те из них, для которых у нас не хватило матросов, были сожжены. В это-то самое время был схвачен в батарее О'Брайен со мной на спине; увидев себя в плену, он бережно положил меня на землю.
– Питер, мальчик мой, – сказал он, – пока ты находился под моим покровительством, я готов был нести тебя сквозь огонь и воду, но теперь, когда ты на ответственности этих французских нищих, пусть они сами несут тебя. Всякому своя ноша, Питер; этого требует справедливость. Итак, если они считают, что ты стоишь, чтобы тебя тащить, то пусть тяжесть твоя падет на них.
– А если они не сочтут меня достойным этого, О'Брайен, ужели ты покинешь меня?
– Покинуть тебя, Питер? Нет, если это будет зависеть от меня; но они не оставят тебя, не бойся. Пленные такая редкость для французов, что они не оставили бы и капитанской обезьяны, если бы она им попалась.
Лишь только наши боты отошли на такое расстояние, что были уже вне мушкетных выстрелов, офицер, командовавший французским отрядом, принялся осматривать пушки батареи, в надежде направить их против ботов, и с досадой заметил, что все они были заклепаны.
– Будь он зорок, как сорока, ему все равно не найти свободного отверстия, – сказал О'Брайен, следя за офицером.
Здесь я должен заметить, что О'Брайен проявил большое самообладание, заколотив последнюю пушку, потому что, если бы неприятель имел хотя бы одну, из которой он мог бы обстреливать наши боты, занявшиеся буксированием призов, он наделал бы им много вреда и побил у нас пропасть народу. Этим поступком и попыткой спасти меня О'Брайен принес в жертву самого себя.
Когда огонь прекратился, командовавший офицер подошел к О'Брайену и, смотря ему в лицо, произнес:
– Офицер?
В ответ на это О'Брайен кивнул головой. Потом, указывая на меня, француз снова повторил:
– Офицер?
О'Брайен кивнул головой еще раз, что вызвало смех во всем французском отряде.
Как я узнал от него впоследствии, им казалось странным видеть офицера в таком ребенке. Я совершенно ослабел, окоченел и не мог держаться на ногах. Командовавший офицер оставил небольшой отряд солдат в батарее и приготовился с остальными возвратиться в Сет. О'Брайен шел пешком, меня же шестеро солдат несли на трех мушкетах – экипаж не очень-то уютный во всякое время, а в моем положении мучительный до крайности. Тем не менее, я должен признаться, они обходились со мной очень ласково и подложили под мою раненую ногу широкий плащ или что-то в этом роде. Я был в агонии и несколько раз терял сознание. Наконец мне принесли воды. О, какой вкусной она показалась мне! Впоследствии, бывая в компании людей с гастрономическим вкусом и видя, с каким наслаждением они причмокивали губами, выпив стакан кларета, я часто думал, что если бы они были ранены и попробовали простой воды, тогда только поняли бы, что такое вкусный напиток. Через полтора часа, показавшиеся мне пятью днями, мы прибыли в город Сет. Офицер, командовавший отрядом и часто поглядывавший на меня, приговаривая «Бедный ребенок!», принял меня в свой собственный дом. Уже в постели я снова лишился чувств. Придя же в себя, увидел, что меня раздели и хирург перевязал мою ногу. Около постели стоял О'Брайен и, кажется, звал людей, решив, что я умер. Я взглянул ему в лицо.
– Питер, – сказал он, – как ты испугал меня! Черт меня побери, если я в другой раз возьму на себя ответственность за кого бы то ни было из молодых мичманов. Для чего ты прикинулся мертвым?
– Мне теперь лучше, О'Брайен, – ответил я. – Как много я тебе обязан. Ты попал в плен, спасая меня.
– Я попал в плен так или иначе, но исполняя свои обязанности. Если бы этот дурак оружейник не держал так крепко молоток, который ему вовсе не был нужен, так как он уже умер, то я был бы теперь свободен, и ты также. Ну да это ничего не значит! Сколько я замечаю, Питер, жизнь человека состоит в том, чтобы постоянно попадать в беду и постоянно выпутываться из нее. С Божьей помощью я надеюсь освободиться, так что успокойся, мой милый, и выздоравливай поскорее. Человек с двумя ногами может убежать, но я еще не слыхивал, чтобы кто-нибудь выскочил из французской тюрьмы на одной.
Я пожал протянутую мне руку О'Брайена и поглядел вокруг себя; хирург стоял по одну сторону моей постели, по другую – офицер, командовавший французским отрядом. В изголовье кровати находилась девочка лет двенадцати, державшая в руке стакан, из которого вливали мне что-то в горло. Я взглянул на нее; на ее лине, замечательно красивом, выражалось такое сострадание, что она показалась мне ангелом, и я повернулся как мог в ее сторону, чтоб видеть только ее одну. Она подала мне стакан, которого я не принял бы от всякого другого, и выпил немного. Кто-то еще вошел в это время в комнату, и между ними завязался оживленный разговор на французском языке.
– Желал бы я знать, что они намерены делать с нами? – сказал я О'Брайену.
– Т-с! Молчи! – ответил он и, наклонясь ко мне, продолжал шепотом. – Я понимаю все, что они говорят; выучился их языку, когда был в Южной Америке.
Немного спустя офицер и все прочие ушли, оставив в комнате только девочку и О'Брайена.
– Это посланный от губернатора, – сказал мне О'Брайен, лишь только они оставили комнату, – он требует, чтоб пленные были представлены в городскую тюрьму для осмотра. Офицер же – настоящий джентльмен, сколько я могу судить о нем, – говорит, что ты ребенок, вдобавок раненый, и что бесчестно помешать тебе умереть спокойно; из всего этого я заключаю, что нам придется расстаться в скором времени.
– Надеюсь, нет, О'Брайен, – ответил я. – Если ты отправишься в тюрьму, то и я отправлюсь с тобой, потому что не хочу оставлять тебя, моего лучшего друга, одного с чужестранцами. Хотя здесь я окружен удобствами, которых не найду в тюрьме, но без тебя я сделаюсь вдвое несчастнее.
– Питер, мальчик мой, я рад видеть, что сердце у тебя на месте, в чем я всегда был уверен, иначе не взял бы тебя под свое покровительство. Мы вместе пойдем в тюрьму, душа моя. Я надеюсь, что мы не расстанемся, потому что слышал: офицер – истинный джентльмен, он мог бы быть природным ирландцем – говорил, что он попросит у губернатора позволения оставить меня на честное слово при тебе до твоего выздоровления.
Девочка подала мне лимонаду, я сделал несколько глотков и снова почувствовал дурноту. О'Брайен перестал говорить; я опустил голову на подушку и заснул спокойным сном. Через час я был разбужен приходом офицера в сопровождении хирурга. Офицер заговорил по-французски с О'Брайеном, который снова принялся покачивать головой.
– Что же ты не отвечаешь, О'Брайен, если понимаешь его? – спросил я.
– Питер, помни, что я не понимаю ни одного слова на их языке, потому что, благодаря этому обстоятельству, мы будем знать все, что они станут говорить при нас, да и они не станут взвешивать своих слов.
– Но благородно ли это, О'Брайен?