По прибытии я представился старшему лейтенанту, рассказал ему свои приключения и показал кочергу, принесенную мною на борт. Он выслушал меня терпеливо и сказал:
– Что ж, мистер Симпл, в вашей семье вы, может быть, и дурак, но я на этот счет совсем другого мнения, а потому постарайтесь никогда не казаться глупым при мне. Эта кочерга доказывает мою правоту; если у вас хватает ума действовать себе на пользу, то я требую, чтоб его хватало и на пользу службы.
Вслед за тем он послал за О'Брайеном и сделал ему выговор за то, что он позволил мне участвовать в наборе, подчеркивая то, что толку от меня не было и не могло быть никакого, а между тем со мной могло бы случиться какое-нибудь серьезное несчастье. Это замечание действительно было справедливо. Я взошел на верхнюю палубу, где встретился с О'Брайеном.
– Питер, – сказал он, – меня выбранили за то, что я брал тебя с собой; после этого я вправе вручить тебе твою долю за то, что ты просил меня об этом.
Я хотел было сказать что-нибудь в опровержение этого умозаключения, но он укоротил все мои аргументы, вытолкав меня в люк. Таков был конец моей ревностной попытки приобрести матросов на службу его королевского величества.
Наконец, фрегат был вполне экипирован (мы получили еще несколько отрядов матросов с других кораблей), и нам велено было до отплытия в море выдать экипажу жалованье. Народ на берегу всегда пронюхает о выдаче жалованья на корабле, и нас еще рано утром окружили лодки с евреями и другим торговым людом Одни просили пропуск для продажи своих товаров, другие – для получения платы за то, что было забрано матросами в кредит. Но старший лейтенант запретил впускать их, пока не выдано будет жалованье экипажу. Однако ж они так надоедали нам, что он вынужден был поставить цепь часовых с ружьями, заряженными порохом, чтоб удерживать на почтительном расстоянии боты, подходящие слишком близко к кораблю. Я стоял у сходней, надзирая за ботами, как вдруг какой-то человек отвратительной наружности закричал мне с лодки:
– Прошу вас, сэр, позвольте мне пробраться с бакборта, я вам подарю прекрасную вещицу.
Говоря это, он вынул и протянул мне золотую печатку.
Меня очень оскорбило предположение этого человека, что меня можно подкупить, и я приказал часовому прогнать его подальше. Около одиннадцати часов прибыл адмиралтейский бот с писцами казначейства, и кассир со своим денежным сундуком был введен в переднюю каюту, где его ожидал капитан за конторкою. Матросов поочередно вызывали, и так как суммы, которые им следовало выдать были уже заранее отсчитаны, то дело 9 двигалось очень скоро. Сосчитав деньги в присутствии офицеров и капитана, они укладывали их в свои шляпы.
У дверей каюты стоял высокий человек, весь в черном, с зачесанными вверх волосами, доставленный на борт по особому приказу от адмирала порта. Он не давал проходу ни одному матросу, выходившему из каюты с деньгами в шляпе, добиваясь от каждого пожертвований на эмансипацию негров Вест-Индии. Но матросы не давали ничего.
Они клялись, что неграм лучше, чем им, так как те не работают так тяжело изо дня в день и не несут вахту за вахтой по ночам.
– Все мы в целом мире являемся рабами, мой старый псалмопевец, – говорил один из них. – Они – рабы своих господ, так сказать, из чувства долга; мы – рабы короля, потому что он не может обойтись без нас; и он никогда нас ни о чем не спросит, а делает все, как хочет.
– Да, это так, но их рабство – это нечто совсем иное, у вас совсем не рабство, – возразил джентльмен с ежиком.
– Не могу сказать, чтобы я заметил какую-нибудь разницу. А ты, Билл?
– И я не вижу; но я полагаю, что если им не нравится это, они могут убежать.
– Убежать! Бедные создания! – воскликнул черный джентльмен. – Да если они это сделают, их будут пороть!
– Пороть! Ха-ха! А если мы убежим, то нас повесят. Неграм значительно лучше, чем нам. Не так ли, Том?
В это время вышел интендант. Он был, что называется, законник, или чуть-чуть юрист, то есть получил немножко больше образования, нежели матросы вообще.
– Надеюсь, что вы, сэр, пожертвуете что-нибудь, – сказал ему человек в черном.
– Я? Никак нет, друг сердечный; я задолжал каждый фартинг моих денег и боюсь, что даже больше.
– И тем не менее, сэр. Ведь я прошу сущую безделицу.
– Каким вы должны быть бесчеловечным мошенником, чтобы требовать от меня отдать то, что мне не принадлежит! Разве я не сказал вам, что задолжал все эти деньги? Есть старинная пословица: будь более честен, чем щедр, или сначала отдай долг, а уж затем раздавай милостыню. А вы, по-моему, – продолжал он, – методистский бездельник, мерзавец, и если кто-нибудь будет так глуп, что даст вам денег, вы их присвоите и употребите в свою пользу.
Когда он убедился, что ничего не добьется у дверей, он сошел на нижнюю палубу, что было не очень мудро с его стороны. Так как жалованье уже было роздано экипажу, то ботам разрешили причалить к кораблю, а они тайком навезли столько спиртного, что большинство моряков были более или менее пьяны.
Как только он спустился вниз, то принялся раздавать картинки, на которых был изображен негр, стоящий на коленях, опутанный цепями и вопрошающий: «Разве я не твой брат?». Некоторые матросы смеялись и клялись, что расклеят этих братьев над обеденными столами, чтобы они молились вместо матросов, другие были весьма сердиты и оскорбляли его. Наконец, один из них, очень пьяный, подошел к нему.
– Ты хочешь этим намекнуть, что этот плаксивый черный вор – мой брат?
– Уверен в этом, – сказал методист.
– Тогда вот тебе за эту дьявольскую ложь! – сказал моряк, ударяя его по лицу с правой и с левой, после чего опрокинул беднягу на бухту каната.
Выпутавшись из канатов, он убрался с фрегата так быстро, как только смог.
На корабле в это время царили беспорядок и суматоха. Тут были евреи, старавшиеся продать платье или получить деньги за уже проданное прежде; маркитанты и маркитантки, показывавшие свои счета и умолявшие заплатить; береговые обыватели, предъявлявшие тысячи ничтожных долгов, и матросские жены, следовавшие по их стопам и оспаривавшие каждый представляемый счет, называя его лихоимством и грабительством. Отовсюду слышались крики, угрозы, смех, вопли женщин, которые должны были покинуть корабль до захода солнца. Здесь еврея сбивали с ног, и весь его короб с платьем летел в трюм; там матрос бегал взад и вперед, отыскивая еврея, который обманул его; везде пьяные, везде спор и драка. В самом деле, матросам очень трудно было расплатиться с долгами. Деньги требовали все: евреи – за платье, маркитанты – за пищу, которую доставляли им в гавани, а жены требовали средств к пропитанию на время их отлучки; денег же, которые матросы получали, хватило бы, вообще говоря, на удовлетворение не более как одного из этих требований. Само собой разумеется, жены получали большую часть, прочим уплачивалась безделица, а остальное обещалось по возвращении из крейсерства. С первого взгляда вам может показаться, что таким образом две части кредиторов были обижены; но в сущности, они были более чем удовлетворены, потому что требования их были до того ни с чем не сообразны, что если бы оплатить только третью часть их счетов, и тогда б они остались в большом барыше. Около пяти часов отдан был приказ очистить корабль. Морской сержант во главе отряда матросов уладил все спорные пункты; он разлучил евреев с их противниками и выпроводил с борта всех посторонних.
По свистку опустили койки, пьяных уложили, и корабль наконец успокоился. Никого не наказали за пьянство, так как на борту военного корабля в день выдачи жалованья оправдывается всякое дурное поведение; но с этого дня матросы открывают новую страницу жизни. В самом деле, хотя в гавани и делается некоторое послабление в дисциплине против устава и матросов редко наказывают, но с той минуты, как якорь занимает свое место на носу корабля, соблюдается строжайшая дисциплина и пьянство уже не прощают.
На следующий день все было готово к отплытию; отпуск не давали никому, даже офицерам. Всякие припасы доставлены на борт, большие боты подняты и привязаны. На следующее утро, на рассвете, флагманский корабль, стоявший в гавани, подал нам знак к поднятию якоря. Мы получили приказание крейсировать в Бискайском заливе. Капитан прибыл на борт, якорь подняли, и корабль поплыл мимо Нидлсов при тихом северо-восточном ветре. Я наслаждался зрелищем, которое представлял остров Уайт, с удивлением обозревал Алумский залив, с тайным трепетом Нидлские скалы, и, наконец, почувствовал себя до того нездоровым, что вынужден был сойти вниз. Что было в следующие шесть дней, я не могу сказать. Я ожидал смерти каждую минуту и провел все то время, лежа в койке или на сундуке, будучи не в состоянии ни есть, ни пить, ни стоять на ногах. На седьмое утро ко мне вошел О'Брайен и объявил, что мне нужен моцион, иначе я никогда не выздоровлю. Он уверял, что любит меня, берет под свое покровительство и в доказательство сделает для меня то, чего не потрудился бы сделать ни для одного из наших мичманов, а именно хорошенько поколотит меня, так как это самое действенное лекарство против морской болезни. К словам он присоединил действие и начал колотить меня без пощады по бокам, так что, казалось, душа моя готова была оставить тело; потом, взяв конец веревки, стал меня стегать, пока я не исполнил его приказание идти на палубу. До его прихода я и не воображал, что в состоянии сделать это; но как бы то ни было, я постарался ползком взобраться по лестнице на верхнюю палубу и, усевшись там на пороховом ящике, начал горько плакать. Чего б я не дал, чтоб быть опять дома! Виноват ли я, что глупее всех в своем семействе – и, однако ж, как жестоко наказан за это! Но мало-помалу я успокоился, почувствовал себя гораздо лучше, и эту ночь спал хорошо. На следующее утро О'Брайен снова вошел ко мне.
– Эта морская болезнь, Питер, – сказал он, – не что иное, как гадкая медленная лихорадка; мы прогоним ее!
И он выдал мне новую порцию вчерашнего лекарства, пока из меня не вышло что-то вроде студня. Не знаю, опасение ли быть снова избитым, или что другое прогнало мою морскую болезнь; верно только то, что после повторных побоев О'Брайена я выздоровел и, проснувшись на следующее утро, почувствовал сильный голод. Я поспешил одеться до прихода О'Брайена и увиделся с ним только за завтраком.
– Позволь мне пощупать твой пульс, Питер, – сказал он.
– О нет, – возразил я, – я уже выздоровел.
– Уже выздоровел! Можешь ты есть сухари и соленое масло?
– Могу.
– А кусочек жареной свинины?
– Да.
– Ну, так благодари меня, Питер. Теперь ты избавлен от моего лекарства до возвращения болезни.
– Надеюсь, что этого не будет, – возразил я, – лекарство твое не очень-то приятно.
– Не очень-то приятно! Какой же ты простак, Симпл! Где ты слышал, чтоб лекарство было приятно, если оно не прописано самим тобой? Желтая лихорадка давно бы уж свела тебя в Елисейские! Живи и учись, мальчик мой, и благодари небо, что ты нашел человека, который настолько любит тебя, что не отказывает в побоях, когда они необходимы для твоего здоровья.
Я отвечал, что очень благодарен ему, но надеюсь, что больше такие доказательства любви не понадобятся.
– Позволь тебе сказать, Питер, что эти доказательства чистосердечны. Пока ты был болен, я съедал твою порцию свинины и выпивал твой грог, который не скоро найдешь в Бискайском заливе; теперь же, когда я вылечил тебя, ты будешь уписывать все это сам. Следовательно, от твоего выздоровления я ничего не выиграл. Надеюсь, ты теперь убедишься, что за всю жизнь свою не получал еще таких бескорыстных побоев. Но как бы то ни было поздравляю с выздоровлением и не станем говорить об этом.
Я промолчал и весело принялся за завтрак. С того же дня я снова приступил к своим обязанностям. Меня назначили на одну вахту с О'Брайеном, который просил о том старшего лейтенанта, обещая взять меня под свой надзор.
Глава одиннадцатая
О капитане и старшем лейтенанте было уже так много сказано, что читатель в состоянии получить представление об их характере. Теперь я упомяну еще о двух странных лицах, моих товарищах по службе, именно о плотнике и боцмане. Плотник, по имени Мадли, отзывался на прозвище «Философ Чипе» не потому, что он следовал какой-нибудь особенной школе, а потому, что составил собственную теорию, в которой его никак нельзя было разуверить. Она состояла в том, что события Вселенной круговращаются так, что в известный период времени должны повториться снова. Я никак не мог добиться от него объяснения, на каких данных он основывает свои вычисления. Он говаривал, что я слишком молод, чтоб понимать это, но дело в том, что через 27672 года все, что происходит теперь, повторится снова с участием тех же самых лиц. С капитаном Савиджем он редко говорил о своей теории, но старшему лейтенанту излагал ее очень часто.
– Так было и прежде, сэр, уверяю вас: 27672 года тому назад вы уже были старшим лейтенантом этого корабля, а я плотником, хоть мы того и не помним; через 27672 года мы будем снова стоять около борта и разговаривать о ремонте, как и сейчас.
– Не сомневаюсь, сэр, – возражал старший лейтенант. – Скажу даже, что все это совершенно справедливо; но тем не менее починки должны быть окончены ночью, а через 27672 года вы получите такое же категорическое приказание по этому предмету, так уж лучше делайте, что вам говорят.
Такая теория делала его, Мадли, весьма равнодушным к опасностям и ко всему на свете. Это ничего не значило, все происходит уж не в первый раз. Случалось в прошлом – повторится и в будущем; судьба всегда останется судьбой.