– Но тебя шлют туда не для того, чтобы ты рисовал живность. Тебя шлют кормить свиней помоями. Тебя шлют возиться с навозом. К концу каждого дня ты вымотаешься настолько, что на ногах не удержишься, не говоря уж о том, чтобы рисовать живность.
– А твои руки! – поддержала мужа моя мать. – На фермах повсюду колючая проволока. И сельхозмашины с режущими поверхностями. Изуродуешь себе руки – и все, прощай, живопись! Я думала, ты пойдешь на лето в Колледж изящных искусств. И поучишься рисованию у мистера Леонарда!
– Колледж от меня никуда не убежит. А тут я смогу увидать Америку!
На следующий вечер к нам на ужин была приглашена тетя Эвелин; предполагалось, что в эти часы Сэнди отправится к однокласснику делать уроки и таким образом не станет свидетелем спора о программе «С простым народом», который наверняка разгорится между гостьей и моим отцом, – и этот спор и впрямь вспыхнул, едва тетя Эвелин, переступив через порог, объявила, что лично займется документами Сэнди, как только те поступят к ним в офис.
– Вот только не надо нам таких одолжений, – без улыбки ответил ей мой отец.
– Ты хочешь сказать, что не собираешься отпускать его?
– С какой стати? – возразил отец. – Я что, с ума сошел?
– А что ты имеешь против? – вспыхнула тетя Эвелин. – Только одно: ты из тех евреев, что боятся собственной тени.
В ходе ужина обмен колкостями только усилился. Мой отец утверждал, что программа «С простым народом» представляет собой первое звено задуманной Линдбергом цепочки мероприятий, то есть отделить еврейских детей от родителей и тем самым разрушить внутрисемейные связи, тогда как тетя Эвелин, не слишком церемонясь, отвечала, что евреи вроде моего отца боятся на самом деле лишь одного, а именно, что их дети вырастут не такими страдающими куриной слепотой паникерами, как они сами. Элвин оказался ренегатом по отцовской линии, а Эвелин – диссиденткой со стороны матери. Эвелин участвовала в создании нового ньюаркского Союза учителей левого толка, в отличие от более многочисленной, совершенно аполитичной Учительской ассоциации, с которой его члены отчаянно соперничали за контракты, заключаемые с муниципалитетом. В 1941 году Эвелин, младшей сестре моей матери, исполнилось тридцать лет, и два года прошло с тех пор, как скончалась от инфаркта их мать – моя бабушка по материнской линии – после практически десятилетнего пребывания в инвалидной коляске. Десять лет они жили вдвоем в крошечной холостяцкой квартирке на Дьюи-стрит, неподалеку от школы, в которой и работала Эвелин, и все заботы о беспомощной матери лежали на ней. И в те дни, когда Эвелин надо было идти на службу, а соседка оказывалась занята и не могла то и дело наведываться к старушке, моя мать садилась на автобус и ехала на Дьюи-стрит присмотреть за матерью, пока младшая сестра не вернется из школы. А когда Эвелин субботним вечером отправлялась со своими друзьями-интеллектуалами в Нью-Йорк на какую-нибудь театральную премьеру, бабушку или перевозили к нам на ночь, или же моя мать ночевала у нее на Дьюи-стрит, вдали от мужа и детей. И происходило такое частенько – Эвелин или заранее объявляла, что уезжает с ночевкой, или обещала вернуться к полуночи, однако не возвращалась. К этому добавлялись долгие вечерние часы, в которые Эвелин уже после школы не торопилась вернуться домой из-за многолетней любовной интрижки с учителем младших классов из северного Ньюарка, который, как и она сама, оказался пылким общественным деятелем, но, в отличие от Эвелин, был женат, причем на итальянке, и имел троих детей.
Моя мать была убеждена в том, что не будь Эвелин все эти годы прикована к инвалидке-матери, она получила бы образование, позволяющее преподавать и в старших классах, и в конце концов вышла бы замуж за какого-нибудь порядочного человека, раз и навсегда отказавшись от «недостойных» интрижек с женатыми коллегами. Большой нос Эвелин не мешал мужчинам находить ее редкостно привлекательной, и они, полагала моя мать, были правы: стоило крошечной Эвелин войти в дом – а была она яркой брюнеткой с безупречной, пусть и миниатюрной, фигуркой, с огромными – и горящими, как у кошки, – глазами, с кричаще-красной помадой на губах, – и взоры всех присутствующих обращались в ее сторону, причем не только мужчин, но и женщин. Ее волосы были покрыты лаком и отливали металлом, причем она носила их, собрав в узел; брови она выщипывала, превратив их в две выразительные ниточки, и на службу она ходила в цветастой юбке, подпоясанной широким белым ремнем, в полуоткрытой блузке в пастельных тонах и, естественно, в туфлях на высоком каблуке. Мой отец считал подобный наряд, явно не подобающий школьной учительнице, признаком дурного вкуса, да и директор школы на Готорн-авеню думал точно так же, но моя мать, испытывая угрызения совести – оправданные или нет – в связи с «загубленной» на уход за матерью молодостью Эвелин, отказывалась отнестись к ней хоть сколько-нибудь критически – даже когда ее младшая сестра бросила преподавание, вышла из Союза учителей, и, без тени сомнения преодолев прежние политические пристрастия, поступила на службу к рабби Бенгельсдорфу в учрежденный Линдбергом комитет по делам нацменьшинств.
Пройдет еще несколько месяцев, прежде чем мои родители сообразят, что у Эвелин роман с Бенгельсдорфом, начавшийся буквально с их первой встречи в Союзе учителей, где рабби произнес речь «Развитие американских идеалов в школьном классе», плавно перешедшую в скромный фуршет, – и сообразят они это, лишь когда Бенгельсдорф, получив перевод с повышением из Ньюарка в Вашингтон, на должность главы департамента в ранге замминистра, объявит ньюаркским газетчикам о своей – в шестьдесят три года – помолвке с собственной тридцатиоднолетней супертемпераментной помощницей.
Решив отправиться на борьбу с Гитлером, Элвин предполагал, что быстрее всего окажется в гуще сражений на борту одного из канадских противолодочных кораблей, сопровождающих караваны торговых судов с поставками в Великобританию. В газетах регулярно писали о том, как немецкие подводные лодки топят канадские суда в Атлантическом океане – порой прямо в береговой зоне возле Ньюфаундленда, – и такое развитие событий не сулило англичанам ничего хорошего, поскольку с тех пор, как администрации Линдберга удалось денонсировать соответствующий договор, заключенный Конгрессом еще при Рузвельте, Канада осталась единственной страной, поставляющей в Англию оружие, провизию, медикаменты и оборудование. В Монреале, однако же, Элвин повстречал еще одного молодого перебежчика из США, который посоветовал ему оставить мысли о военно-морском флоте, потому что на самом деле в гуще схватки, по его словам, оказывается канадский спецназ – совершая ночные рейды на территорию оккупированных нацистами стран, занимаясь диверсиями и саботажем, взрывая склады боеприпасов и – вместе с британскими коммандос и европейскими подпольщиками – разрушая портовые сооружения и доки по всей береговой линии континентальной Западной Европы. А когда он перечислил Элвину все способы убить человека голыми руками, которым обучают коммандос, тот отказался от своих первоначальных намерений и пошел записываться в спецназ. В канадские войска специального назначения, как и вообще в канадскую армию, полноправных граждан США брали без затруднений, поэтому, пройдя шестнадцатинедельный курс подготовки, Элвин был включен в боевое подразделение и отправился морем в Англию, на территории которой с военных баз и проводились секретные операции. Как раз в эту пору мы и получили от него последнюю весточку, состоящую всего из пяти слов: «Иду на войну. До скорого».
Всего через несколько дней после того, как Сэнди в полном одиночестве отправился поездом дальнего следования в Кентукки, мои родители получили другое письмо – уже не от Элвина, а из Министерства обороны в Оттаве, – в котором их как ближайших родственников уведомили о том, что их племянник ранен и в настоящее время находится на излечении в госпитале, расположенном в английском городе Дорсете. После ужина мать, справившись с посудой, снова вернулась за кухонный стол с ручкой и пачкой украшенной нашей монограммой бумаги, которая предназначалась для важной корреспонденции. Отец уселся напротив, а я встал за спиной у матери, наблюдая за тем, как она исписывает страницу с профессиональной сноровкой бывшей секретарши. Своим приемам она еще в раннем возрасте научила и нас с Сэнди: средний и безымянный пальцы упираются в стол, поддерживая руку, а указательный расположен ближе к перу, чем большой. Прежде чем записать то или иное предложение, она зачитывала его вслух на тот случай, если моему отцу захочется что-нибудь изменить или добавить.
Наш дорогой Элвин!
Сегодня утром мы получили письмо от канадского правительства, в котором нас известили, что ты ранен в бою и теперь лежишь в английском госпитале. Никаких подробностей в письме не приводится: только это и адрес, по которому тебе нужно писать.
Прямо сейчас мы сидим за кухонным столом – дядя Герман, Филип и тетя Бесс. Нам всем хочется узнать, как ты себя чувствуешь. Сэнди на все лето уехал, но мы немедленно напишем ему о тебе.
Есть ли шанс, что тебя теперь отправят обратно в Канаду? Если так, то мы непременно приедем с тобой повидаться. А пока этого не произошло, мы выражаем тебе свою любовь и надеемся, что ты сам напишешь нам из Англии. Пожалуйста, напиши или попроси кого-нибудь написать. Если тебе что-нибудь нужно от нас, только дай нам знать.
Мы любим тебя. Мы по тебе скучаем.
Под этим письмом мы все трое поставили свои подписи. Примерно через месяц пришел ответ.
Дорогие мистер и миссис Рот!
Капрал Элвин Рот получил Ваше письмо 5 июля. Будучи старшей сестрой в его отделении, я несколько раз прочитала его ему, чтобы удостовериться в том, что он понял, от кого оно и о чем в нем идет речь.
В настоящее время капрал Рот написать Вам не в состоянии. Он потерял левую ногу чуть ниже колена и серьезно ранен в правую стопу. Правая стопа заживает, и этой ноге ампутация не грозит. Когда заживет левая нога, ему выпишут протез и обучат им пользоваться.
Сейчас капралу Роту приходится нелегко, но я уверяю Вас, что через какое-то время он сможет вести полноценную жизнь, не испытывая серьезных физических проблем. Наш госпиталь специализируется на ампутациях и обработке тяжелых ожогов. Я повидала немало людей с теми же психологическими трудностями, которые испытывает сейчас капрал Рот, но большинство с этим в конце концов справлялись, и я искренне верю, что капрал Рот тоже справится.
С уважением,
лейтенант Э. Ф. Купер
Раз в неделю Сэнди писал, сообщая, что у него все хорошо, рассказывая, какая жара стоит в Кентукки, и заканчивая каждое письмо какой-нибудь сентенцией о прелестях деревенской жизни – что-нибудь вроде: «Здесь полно черники», или «Крупный рогатый скот дуреет от оводов», или «Сегодня убирают люцерну», или «Идет прополка», что бы это на самом деле ни значило. Затем, уже под подписью – и, возможно, затем, чтобы доказать отцу, что у него хватает сил заниматься рисованием и после работы в поле, – он рисовал свинью (с припиской: «Эта свинья весит больше трехсот фунтов!»), или собаку («Это Сьюзи, собака Орина, умеющая отпугивать змей!»), или овечку («Мистер Маухинни вчера отвез на скотопригонный двор тридцать овец!»), или коровник («Его только что продезинфицировали креозотом!»). Как правило, рисунок занимал куда больше места, чем само письмо, и, к огорчению моей матери, задаваемые ею тоже в еженедельных посланиях вопросы о том, не нужно ли Сэнди чего-нибудь – одежды, лекарств или денег, – чаще всего оставались без ответа. Разумеется, я знал, что мать относится к обоим сыновьям одинаково трепетно, но до тех пор, пока Сэнди не уехал в Кентукки, даже не представлял себе, сколько значит для нее именно он – старший из двоих. И хотя она не впала в уныние по поводу восьминедельной разлуки с тринадцатилетним сыном, нечто в этом роде все же чувствовалось, проскальзывая в жестах и набегая тенью на лицо, – особенно по вечерам, за ужином, когда четвертый стул, приставленный к столу, из раза в раз оказывался пустым.
В конце августа, в субботу, когда мы отправились на вокзал встречать Сэнди, с нами поехала тетя Эвелин. Конечно, она была последним человеком, которого хотелось бы видеть в такой ситуации моему отцу, но раз уж он нехотя дал согласие на участие Сэнди в программе «С простым народом» и таким образом благословил его на сельхозработы в Кентукки, то ему пришлось смириться и с влиянием свояченицы на старшего сына – хотя бы затем, чтобы заранее разгадать и предотвратить большую опасность, суть которой оставалась пока не ясна и ему самому.
На вокзале тетя Эвелин первой из нас узнала едва сошедшего на перрон Сэнди – он поправился фунтов на десять, и его каштановые волосы выгорели настолько, что он вполне мог сойти за блондина. Он и подрос на пару дюймов, так что брюки стали ему коротковаты, – и вообще, по-моему, он выглядел совершенно неузнаваемым.
– Эй, фермер! – окликнула его тетя Эвелин. – Иди сюда!
И Сэнди отправился к нам – вразвалочку, новой походкой под стать новой внешности, раскачивая на ходу висящие на плечах дорожные сумки.
– Добро пожаловать домой, чужестранец! – сказала моя мать и, как юная девушка, обвила Сэнди руками за шею и принялась нашептывать ему на ухо что-то вроде: «Где еще найдешь такого красавчика?», так что он даже шикнул на нее: «Мама, кончай!», что, разумеется, заставило нас с отцом и тетю Эвелин расхохотаться. Мы все бросились обнимать и тискать его, а он, стоя возле поезда, на котором только что проехал семьсот пятьдесят миль, тут же продемонстрировал и дал мне пощупать свои мускулы. В машине, когда он наконец начал отвечать на наши вопросы, мы заметили, что и голос у него огрубел, а говорить он стал медленно и с гнусавинкой.
Тетя Эвелин ликовала. Сэнди рассказал о последнем из своих занятий на ферме: они с Орином, одним из сыновей Маухинни, подбирали табачный лист, упавший наземь во время сбора урожая. Эти листья, рассказал Сэнди, растут, как правило, в самом низу, они называются «летунами», но как раз они представляют собой самый высококачественный табак и стоят дороже всего на рынке. Разумеется, рассказал он далее, обычным поденщикам, срезающим табачный лист на площади в двадцать пять акров, не до «летунов» – им надо выдавать на-гора по три тысячи табачных брикетов в день, чтобы через две недели получить при расчете мало-мальски приличные деньги. «Ну и ну! А что такое “брикет”? – поинтересовалась тетя Эвелин, и Сэнди с удовольствием объяснил это пространно и красочно. – А что такое “расчет”, – полюбопытствовала она далее, – что такое “окучивание”, что такое “околачивание”, что такое “перелопачивание”», – и чем больше вопросов она задавала, тем назидательней, по-лекторски отвечал Сэнди, – так что даже когда мы уже проехали Саммит-авеню и отец свернул в боковую аллею, мой старший брат все еще разглагольствовал о выращивании табака, как будто мы, едва прибыв домой, должны были броситься на задний двор и, вспахав булыжную грядку возле мусорных баков, засеять ее первым во всем Ньюарке белым барли. «В “Лаки страйк” барли подслащен, – сообщил он нам, – это и придает им особый вкус»; а мне хотелось вновь и вновь ощупывать его мускулы, оказавшиеся ничуть не меньшей диковиной, чем его кентуккский выговор: Сэнди произносил теперь не «что», а «чаво», не «класть», а «ложить», не «повторил», а «повто?рил», – короче, изъяснялся на языке, на котором не говорят в Нью-Джерси.
Тетя Эвелин ликовала, однако мой отец был сдержан, практически ничего не говорил и за вечерним праздничным столом особенно помрачнел, когда Сэнди завел речь о том, что за образец совершенства представляет собой мистер Маухинни. Во-первых, он закончил сельскохозяйственный факультет университета Кентукки, тогда как мой отец, подобно большинству детей еврейской бедноты перед первой мировой, даже не дошел до девятого класса средней школы. Мистеру Маухинни, как регулярно именовал его Сэнди, принадлежала не одна ферма, а целых три, – на тех двух, что поменьше, работали арендаторы, – а земля принадлежала его семье чуть ли не со времен Дэниела Буна, тогда как мой отец не владел ничем более впечатляющим, чем шестилетний автомобиль. Мистер Маухинни умел ездить на лошади, водить трактор, работать на молотилке, развозить по полям удобрения, пахать как на мулах, так и на волах, убирать урожай и управляться с батраками и поденщиками, как белыми, так и черными; он сам чинил инструмент, точил плуги и косы, ставил заборы, обносил их колючей проволокой, разводил кур, стриг овец, кастрировал быков, забивал свиней, коптил окорока, которые просто тают во рту, – и выращивал самые сладкие и сочные арбузы изо всех, какие Сэнди довелось попробовать. Культивируя табак, пшеницу и картофель, мистер Маухинни был в состоянии полностью обеспечить себя всем необходимым, и за воскресным столом ел пищу только собственного приготовления, а съедал этот фермер в шесть футов три дюйма ростом и двухсот тридцати фунтов весом больше жареных цыплят с кетчупом, чем все остальные члены семьи вместе взятые, тогда как мой отец умел только продавать страховые полисы. Само собой подразумевалось, что мистер Маухинни христианин – представитель того великого и всепобеждающего большинства, которое завоевало независимость, создало нацию, покорило целину, сломило сопротивление индейцев, освободило негров от рабства, дало неграм почти равные права с белыми и наконец включило негров в единую многомиллионную семью добронравных, порядочных, работящих христиан, которые, в свою очередь, освоили фронтир, завели фермы, возвели города, начали управлять штатами, попали в Конгресс, оккупировали Белый дом, приумножили богатство, получили во владение землю, завели сталелитейные заводы, танцполы, железные дороги и банки, наконец, сохранили и распространили на другие народы свой язык, – одним словом, Маухинни был из тех недостижимых, как идеал, белых англо-саксонских протестантов нордического типа, которые правят Америкой – и будут править ею всегда, – генералы, крупные чиновники, промышленные и финансовые магнаты, – из тех людей, что чтят закон, пока он им не разонравится, а в последнем случае берутся за оружие и поднимают восстание, – тогда как мой отец был, разумеется, всего лишь евреем.
Новости об Элвине Сэнди узнал, когда тетя Эвелин уже ушла восвояси. Отец сидел за кухонным столом, разбираясь со своими чековыми книжками, – он планировал еще этим же вечером отправиться за покупками, мать и Сэнди разбирали в подвале одежду, привезенную им обратно из Кентукки, прикидывая, что починить, а что выкинуть перед тем, как отправить в стирку все остальное. Мать никогда не откладывала дел на завтра, вот и сейчас она решила определиться с грязной одеждой, прежде чем пойти спать. Я сидел с ними в подвале, по-прежнему буквально пожирая глазами старшего брата. Он и так-то всегда знал кучу всего, что еще не было известно мне, а вернувшись из Кентукки, знал, конечно же, еще больше.
– Мне надо сообщить тебе об Элвине, – сказала ему мать. – Писать мне не хотелось, потому что… одним словом, я не хотела тебя расстраивать. – И тут, собравшись с силами, чтобы не расплакаться, она еле слышно произнесла. – Элвин ранен. Он в английском госпитале. Он восстанавливается после ранений.
– А кто ж его ранил? – с изумлением спросил Сэнди, как будто мать поведала ему о несчастном случае, происшедшем на нашей улице с кем-нибудь из соседей, а вовсе не об оккупированной нацистами Европе, где людей калечили, ранили и убивали круглыми сутками.
– Подробности нам неизвестны, – ответила мать. – Но это ранение нельзя назвать легким. Мне надо сообщить тебе, Сэнфорд, крайне неприятную и грустную вещь. – И хотя она старалась держаться сама и подбадривать нас, ее голос предательски дрогнул. – Элвин лишился ноги.
– Ноги? – Немного есть слов, столь же недвусмысленных, как «нога», но Сэнди понадобилось какое-то время, чтобы просто понять услышанное.
– Именно. Согласно полученному нами от больничной медсестры письму, он лишился левой ноги чуть ниже колена. – И, словно это могло в какой-то мере утешить, она добавила. – Если хочешь прочесть, письмо мы сохранили.
– Но… как же он будет ходить?
– Ему собираются приделать протез.
– Но я не понимаю, кто его ранил. При каких обстоятельствах это произошло?
– Ну, он ведь отправился на войну с немцами. Так что это, наверное, сделали немцы.
Сэнди, наполовину переварив услышанное, наполовину нет, спросил:
– А какая нога?
Мать не сочла для себя за труд повторить уже сказанное:
– Левая.
– Он что, потерял всю ногу? Всю целиком?
– Нет-нет, – она явно старалась его приободрить. – Я тебе уже говорила, сынок, – чуть ниже колена.
И вдруг Сэнди заплакал, а поскольку он так раздался в плечах и в груди и в запястьях по сравнению с тем, как обстояло дело перед его отъездом, поскольку его мускулистые руки подобали уже скорее не мальчику, а мужу, меня так изумил его плач, что я тоже заплакал в голос.