– Я думаю, что следует не теряя ни минуты после смерти старого готского льва, собрать два войска и справить поминки, достойные великого Теодорика. Одну из армий пусть Витихис и Тейя ведут против Византии, с другой же мы с братом дойдем до Сены и разорим гнездо коварных меровингов… Когда от Лютеции и Константинополя останутся одни дымящиеся развалины, тогда готы могут быть спокойны. На Западе и на Востоке никто уже не станет угрожать нам.
– Ты забываешь, что у нас нет флота, без которого нельзя взять Константинополь, – грустно заметил Тотилла.
– Ты забываешь и о том, что франки могут выставить по семи воинов против каждого гота… Правда, если бы все готы были равны тебе по силе и воинской доблести, то можно было бы еще надеяться на успех. Ты говорил нам, как подобает воину Великого Теодорика, и я благодарю тебя именем больного повелителя… Теперь очередь за тобой, Витихис. Что ты посоветуешь? – обратился Гильдебранд к своему соседу.
– Я бы предложил союз всех северогерманских племен против греков, священный союз, огражденный клятвами и обеспеченный заложниками.
– Ты веришь клятвам потому, что сам не способен нарушить данное слово. К несчастью, таких, как ты, немного осталось в наше развращенное время… Нет, сын мой. Мы сами должны спасти себя от опасности и сможем сделать это, если захотим… Слушайте внимательно мои слова, потомки древних готов.
Старый Гильдебранд торжественно поднял свою седую голову, и его глубоко впалые голубые глаза загорелись огнем юности. Четыре молодых человека благоговейно склонили головы, слушая этого столетнего свидетеля геройских подвигов своих предков.
– Вы все молоды… Все любите что-либо или кого-либо. У каждого из вас есть цель в жизни, личное счастье или личное горе, которое подчас дороже счастья… Но придет время, когда все ваши радости, и даже ваше горе, покажутся вам пустыми и детскими забавами, никому не нужными, как увядшие венки после пира… Тогда многие позабывают земное в мечтах о загробной жизни. Но я не в силах так чувствовать, да и не я один… Много нас, любящих живую зеленую землю, с морями синими, с лесами дремучими, со страстями и немощами людскими, с любовью безумной и ненавистью жгучей, живущей в гордом сердце свободного человека… О загробной же жизни, в бесконечности непонятной, между облаками летучими, где сонмы праведников вкушают блаженство райское, я ничего не знаю… Многое слышал я от христианских жрецов о таком бестелесном житие, а понять его все же не могу… Что же осталось потерявшему все радости, надежды и привязанности личной жизни? Остается одно священное чувство, ради которого стоило жить и умереть, никогда не гибнущее чувство, которое все заменяет и заставляет все забыть… Взгляните на меня, дети мои. Я старый дуб, ветви которого давно обломаны судьбой. Все потерял я, чем дорожил когда-либо. Жена моя сошла в могилу, когда отцы ваши были еще молодыми воинами. Сыновья мои уснули сном храбрых. Внуки мои последовали за своими отцами… Всех взяла безжалостная смерть, всех кроме одного – последнего, который хуже, чем умер, – стал врагом своего народа, изменником… Один остался я, без кровных родных, ежедневно считая угасающих близких. Вокруг меня умирали товарищи детских игр и друзья зрелых лет… Последняя любовь моя, мой сын, друг и повелитель, великий герой моего народа, забота о котором наполняла мою старую душу, король Теодорик, не нынче – завтра сойдет в могилу… Что же останется мне после него? Что может удержать меня на земле? Что даст мне силы жить одному? Что повлекло меня в эту темную бурную ночь, как юношу на любовное свидание? Что горит в моем старом сердце и бурлит под снегом моих белых волос, наполняя душу бесконечной мукой и беспредельной гордостью? Любовь к моему народу, к племени, передавшему мне свою кровь и свою душу, свои чувства и убеждения. К тому племени, которое говорит на одном языке со мной, которое родилось и выросло в далекой милой отчизне, незабвенной и оплакиваемой всегда, везде и всеми. Одна любовь остается жить в сердце, испепеленном ударами судьбы, между истлевшими чувствами и привязанностями, – любовь к родине и к родному народу. Это последнее чувство, никогда не умирающее в сердце каждого человека, достойного этого имени… Священный огонь этого чувства горит в душе человеческой с рождения и до смерти, и загасить его не может ни время, ни воля, ни сила, ни даже… сама смерть…
Голос старика дрогнул. Он умолк, осиленный волнением, и стоял освещенный быстро мигающими молниями, мрачный и могучий, подобно древнему жрецу, перед юными воинами, сердца которых бились быстрей под звуки пламенной речи, исходящей из сердца столетнего храбреца.
Долго длилось молчание, прежде чем Тейя решился его нарушить.
– Ты прав, отец мой… Любовь к родине и родному народу горит не угасая в сердцах, способных стать жертвенным очагом для этого чистого и священного огня. Но все ли братья наши чувствуют то же, что и мы, собравшиеся здесь, вокруг тебя?.. Пройди по селам и городам прекрасной Италии, заменившей готам далекую любимую родину, и приглядись к братьям нашим. На сотню готов, способных понять тебя, ты найдешь сотни тысяч утративших всякую связь с родиной, отрекшихся от родного народа, гордящихся званием подражателей иноземцев, не способных откликнуться на твой призыв… Что же может сделать чувство немногих в борьбе с равнодушием большинства? Сможем ли мы, патриоты, спасти великую империю Теодорика, когда большинство наших соплеменников позабыли самое слово «патриотизм» и скрывают свое происхождение как позор и бедствие, предпочитая родному народу покоренных чужеземцев, ненавидящих нас и презираемых нами… Увы, патриотизм немногих не спасет империю готов, отец мой…
– Ты ошибаешься, сын мой, – торжественно ответил Гильдебранд. – Люди, одушевленные любовью к родине, могут делать чудеса, как бы малочисленны они ни были… Так было ровно сорок пять лет тому назад, и я сам видел это чудо… В то время мы, готы, спускались с родных гор в заманчивые южные равнины, в поисках земли, славы и добычи. И вот внезапно целое племя, сотни тысяч воинов с женами и детьми, попало в засаду и очутилось в безвыходном положении, – в глубоком горном ущелье, между отвесными скалами, без пищи и питья, и без надежды на спасение, так как враги сторожили все тропинки. Хитрые греки сумели обмануть брата нашего короля и заманить его в засаду, перебили весь отряд, до последнего человека, лишив нас ожидаемых запасов еды. Нам оставалась голодная смерть, либо позорная сдача, в сущности, та же смерть, уничтожение всех способных носить оружие… Мы ведь знали, как ведут войны византийские императоры… Не стану описывать мучения наших братьев. Да таких и слов-то нет… От голода мы ели древесную кору и варили ее для грудных младенцев. Матери потеряли молоко от голода… Многие тысячи наших не выдержали лишений и остались в проклятом ущелье… Стужа, голод и двадцать попыток пробиться сквозь вражеские войска унесли большую половину наших воинов. О женщинах и детях что уж и говорить… Те мерли как мухи… Наступила минута, когда храбрые опустили руки, самые выносливые застонали. Целый народ дошел до отчаяния… И в эту минуту явились посланцы от императора и принесли нам хлеб, мясо, вино и свободу… Да, полную свободу. Безбедную и обеспеченную жизнь для всех, без исключения… Одно лишь условие ставил византийский император: «разделение». Все готы должны быть расселены в обширных римских владениях маленькими партиями, не более двух-трех семейств вместе. И все мы должны были поклясться честью нашей никогда не вступать в брак с единоплеменницами, никогда не говорить на нашем родном языке и не учить ему младенцев наших… Одним словом, мы должны были стать римлянами, и самое воспоминание о германском племени готов должно было исчезнуть… Дрожа от негодования, выслушал король наш постыдное предложение послов и, созвав народ свой, спросил его, что лучше: отказаться ли навеки от родного языка, от далекой родины, от памяти отцов и дедов, или умереть, сражаясь за свободу, и жить и чувствовать, как предки наши… Немного слов сказал король наш, но слова эти, точно меч огненный, прожгли души наши, и все сотни тысяч готов, воинов и стариков, юношей и детей и женщин воспрянули, как один человек, пылая одним одушевлением, и ринулись в проход, охраняемый лучшими войсками императора… Порывом народного негодования смыты были все препятствия, расставленные на пути нашем, и, подобно снежной лавине, скатились мы с голых утесов смерти в плодородные долины Италии, где и остались победителями…
Голос старого воина дрогнул, но глаза его горели юношеским огнем, а седая голова гордо поднялась на могучих плечах. Отблеск великих воспоминаний освещал его суровые черты, когда он снова заговорил, положив руку на плечо ближайшего слушателя.
– И теперь может спасти нас только одушевление народное. Только подъем того таинственного чувства, которому имя «патриотизм», вершит чудеса. Для нас, ушедших из родины отцов и дедов, чувство это сохранилось в кровной связи одного племени, в правах и обычаях, в вере, сказаниях и преданиях, и прежде и больше всего – в родном языке, в нашем звучном, любимом германском наречии… Когда проснется древняя родовая гордость в душе народа нашего, тогда каждый из братьев наших почувствует всем существом своим кровную связь со всеми остальными готами, когда сердца миллионов забьются, как одно, тогда не одолеть нас никакой силе, не уловить никаким хитросплетениям… И вы, избранные мною, лучшие сыновья народа моего, если вы сознаете справедливость моих слов, если вам дороже всего на свете слава и благополучие родного народа, если вы готовы пожертвовать для него всем, не исключая жизни, то мы будем непобедимы… Но поняли ли вы меня? Осмелитесь ли со спокойным сердцем произнести страшную клятву?
– Да… – в один голос ответили все четверо. – Да, мы можем поклясться, отец наш.
– В таком случае царство готов спасено, потому что достаточно пяти убежденных смельчаков, чтобы раздуть огонь одушевления, тлеющий в сердцах народных. Когда же весь народ наш охвачен будет священным пламенем патриотизма, тогда не страшны ему никакие враги. Но, к сожалению, до этого еще далеко… Много, слишком много готов прельстились иноземными обычаями, забыли о родине и ее законах, о нравах и обычаях предков наших, о старых песнях и преданиях германских… Увы, многих ослепила лжецивилизация иноплеменников. Эти заблудшие германские души стыдятся своего происхождения, стыдятся названия «варвар», которое придумано иноплеменниками, завидующими молодой силе готов… Горе заблудшим потомкам славных германцев. Они погибнут и погубят родину и родной народ. Тщетна и несбыточна их мечта стать римлянами и заставить иноплеменников забыть об их происхождении. Чужую кровь не скроешь, чужой кожи не наденешь, как платья иноземного модного покроя… Горе отступникам, изменяющим своей родине и своему народу… Они глупцы и предатели… Они останутся без родины, чуждые своим и чужие иноплеменникам. Они подобны человеку, который желал бы жить, вырвав сердце из своей груди. Нельзя выпустить свою кровь из жил и заменить ее другой. А без этого нельзя стать своим среди них. Отступники – те же листья, оторванные бурей от веток старого дуба и мнящие себя живыми соперниками могучего дерева. Но пройдут немногие часы, и солнце сожжет отлетевшие листья, и рассыплются они прахом… Обнаженные же ветви старого дуба покроются новой зеленью и будут гордо красоваться долгие века, защищая от непогоды все, что укрывается под ними, что остается верным… Вот что надо объяснить родному народу, дети мои. Будите любовь к родине, будите патриотизм в сердцах готских. Рассказывайте детям о славных победах предков наших и остерегайте отцов семейств от надвигающейся опасности иноземного поглощения. Учите сестер ваших беречь сердца свои от лживых иноземцев, презирающих дочерей варваров, даже когда они сжимают их в своих объятьях. Просите матерей пожалеть детей своих, которым грозит рабство духовное от иноплеменников, задумавших истребить все, чем жив был славный народ готов, все то, что ему было дорого и свято… И когда все готы поймут истину слов ваших, то не страшны будут римские императоры ни вам, ни детям вашим. Непобедим и непоколебим останется народ готов посреди иноплеменников, подобно гранитной скале посреди бушующих волн, омывающих ее подножье… Готовы ли вы помогать мне, готовы ли потрудиться для достижения этой великой и священной цели? Отвечайте, дети мои.
– Да, мы готовы, – снова произнесло четыре голоса сразу, без малейшего колебания.
– Я верю вам, дети мои. Верю слову вашему так же, как самой священной клятве. Но уважая древние обычаи, я все же прошу вас подтвердить клятвой священный союз наш, союз народной обороны, начало которому положено в этот час, на этом месте… Следуйте за мной…
II
Величественным жестом поднял старый Гильдебранд факел над своей головой, свободной рукой приглашая своих молодых собеседников следовать за собой.
Безмолвно прошла маленькая группа всю длину разрушенного храма, мимо длинного ряда постаментов, лишенных статуй, мимо полуобвалившегося главного жертвенника, вплоть до внутреннего двора святилища, и дальше, через обломки древней ограды, вплоть до громадного развесистого дуба, последнего представителя священной рощи, когда-то украшавшей склоны этого холма. Отсюда открывался величественный вид на спящий у подножья его город Равенну, на поля и леса, окутанные ночной мглой.
У подножья могучего лесного великана германские воины увидели нечто, сразу напомнившее им седую старину и предания далекой туманной родины. Дрожь суеверного почтения пробежала по телу молодых воинов и наполнила душу их смутным трепетом.
Под сенью широко раскинутых ветвей, не пропускающих ни капли дождя на стоявших под ними, земля была вырезана на протяжении нескольких аршин. Зеленый дерн, словно узкий ремень, был приподнят на трех копьях таким образом, что в образованном треугольнике, по обе стороны от среднего, самого длинного копья, могли спокойно стоять несколько человек. Тут же, на обнаженной полосе черной земли, стоял железный котел, наполненный водой, и рядом с ним лежал длинный, острый нож старинной формы, какие употреблялись германскими языческими жрецами, с рукояткой из турьего рога и с лезвием из острого отточенного кремня.
Старый оруженосец Теодорика воткнул длинную рукоятку факела в землю возле котла с водой и вступил правой ногой вперед в узкую рытвину, приглашая взглядом своих спутников последовать его примеру.
Молча повиновались ему молодые люди, и через минуту все пятеро стояли под приподнятой полосой дерна, составив цепь из своих соединенных рук. С минуту продолжалось торжественное молчание, только губы старика беззвучно шевелились, как бы произнося мысленные заклинания.
Затем он выпустил руки Витихиса и Хильдебада, стоявших слева и справа от него, и опустился на колени. Подняв правой рукой горсть черной земли, он бросил ее назад через свое левое плечо. Затем, левой рукой зачерпнув воды из котла, он так же звучно выплеснул ее через правое плечо. Он повернул голову по направлению ветра, трепавшего его длинную седую бороду, как бы призывая бурю в свидетели того, что должно было произойти, и, наконец, высоко подняв факел над головой, поводил им справа налево, и снова воткнул его в землю.
Только теперь разжались губы старика, и быстрым, неудержимым потоком полилось из его уст древнее заклинание.
– Услышь меня, мать-сыра земля, воды вешние, ветры буйные, огонь-пламя горючее, да будет слово мое крепко… У зеленого дуба, в чужой стране, собрались пять витязей племени германского. Я, Гильдебранд, сын Хильдунга, Тотилла и Хильдебад, братья единоутробные, Витихис, сын Вальтари, Тейя, певец славы народной… То воины готские, сошлись мы темной ночью для союза кровного, неразрывного по самую смерть. Да будем мы братьями назваными, все вместе и каждый порознь, в сладком мире и лютой войне, в ночь мести кровавой, в день радости светлой иль лютого горя. Да будет для всех нас едина надежда, едина любовь и едина вражда. На жизнь и на смерть нас свяжет сегодня неразрывной связью кровь.
Окончив заклинание, старик обнажил левую руку, и жест этот повторили все остальные.
Тогда Гильдебранд поднял правой рукой жертвенный нож и быстрым движением разрезал кожу на протянутых над котлом руках своих товарищей, так же, как и на своей левой руке. Алая кровь закапала в воду, правые же руки сплелись в одну цепь, а старик снова заговорил громче и торжественнее прежнего.
– Клятву приносим мы ненарушимую: отдать все, что имеем, забыть все, что мы любим иль что ненавидим, для блага родного народа. Не будет нам дорог ни дом, ни жена, ни конь быстроногий, ни девица-красавица, ни малые дети, ни жизнь молодая, ни слава ратная, ни честь великая, ни мать-старуха, ни сын-первенец, ни распря с врагом, ни спасение друга… От всего отрекаюсь и все отдаю я. И тело и душу готов принести я в жертву на благо отчизны, для счастья народного… А кто позабудет ту страшную клятву…
При этих словах старик вышел из рытвины, и за ним последовали его товарищи, оставаясь возле приподнятой полосы дерна.
– …Кто изменит родному народу, тот сгинет без чести, без мести, без слез… И кровь его пусть прольется бесславно, подобно воде, поглощенной бесшумной травой.
Резким движением выплеснул Гильдебранд окрашенную кровью воду, а затем вынул из рытвины котел, нож и факел.
– Да покроет предателя черным покровом мать-сыра земля, и не будет ему в могиле покоя. Его память угаснет навеки под гнетом стыда, что придавит его под землей.
Одним ударом меча старик подрезал все три копья, поддерживающих полоску дерна, которая с глухим шумом упала на прежнее место. Тогда кровные братья стали на эту полосу, а старик продолжал быстрее выговаривать древние заклинания, торжественно звучащие в сердцах молодых людей.
– Горе лютое ждет того, кто позабудет про клятву, кто кровного брата родным не признает, кто от жертвы для блага отчизны откажется ради чего-либо… Такого изменника ждет вечная тьма, ждут черные силы под черной землей. Могила изменника проклятою будет, а имя его станет словом позорным повсюду, где звучит колокол церкви христианской, где язычники жертвы приносят Богам, где матери любят детей своих кровных, где ветер несется, бушуя над землей и водой… Согласны ли вы, братья, на такое условие?
– Согласны… – торжественно отвечали четыре молодых голоса. Руки кровных братьев расплелись, а старый воин произнес:
– Благодарю вас, братья, от имени родного народа… А теперь узнайте, почему я привел вас именно сюда, почему выбрал это место для великой клятвы. Идите за мной…
Снова взяв факел, могучий старик молча обошел вокруг дуба и остановился у глубокой могилы, с которой его сильные руки сдвинули тяжелый камень. Колеблющееся пламя факела осветило красным блеском три длинных белых скелета, окруженных обломками оружия.
– Здесь лежат мои сыновья… Все трое легли здесь в один день тридцать пять лет назад, во время последнего штурма Равенны. Они были молоды, сильны счастливы и любимы, и все же они не колеблясь пошли на смерть. Счастливые и гордые, они отдали свои юные жизни за родного монарха, за родной народ… Я же остался с тремя трупами и все же живу и останусь жить, пока могу быть полезным родине… Помните героев, братья мои, и помолитесь, кто как умеет…
Он замолчал и склонил седую голову на грудь. Его молодые товарищи с почтением глядели на открытую могилу и на склоненную голову седого воина. Ни один не решился выговорить слова утешения осиротелому старцу, с таким величественным спокойствием сносящему свое одиночество. Но в сердцах их звучали слова клятвы: «Все за родину… Все для родного народа…»
Через минуту старый Гильдебранд поднял глаза к небу.
– Звезды меркнут, близится рассвет… Пора по домам, братья. Вашей молодости нужен сон. Только старость да горе в отдыхе не нуждаются. Потому и прошу тебя, Тейя, остаться со мной. Тебе дан дар песни. Помоги мне почтить день кончины моих сыновей.
Тейя молча кивнул головой и медленно опустился на землю у изножья открытой могилы. Гильдебранд передал Витихису факел, и затем так же молча прислонился к скале, напротив черноглазого воина. Темная глубь могилы зияла между ними.
Когда уходящие обернулись, старец и Тейя уже слились с темной тенью ночи.
III
В то самое время, как в Равенне образовывался союз кровных братьев, поклявшихся отдать жизнь для спасения готов, в Риме происходило тайное сборище людей, задавшихся противоположной целью.
На одной из роскошных улиц Вечного города находится вход в таинственные катакомбы, образующие столь же огромный город под землей. Улицы и переулки этого подземного города, не раз уже служившие местом спасения преследуемых христиан, настолько перепутаны, их входы так искусно скрыты, что только опытные проводники отваживаются ходить по этому мрачному лабиринту. Люди, не знакомые с бесчисленными извилинами подземных галерей, обречены погибнуть от голода и усталости в бесплодных поисках выхода.
Но посетители, собиравшиеся в усыпальнице христианских мучеников, не боялись ничего подобного. Архидьякон католического собора Св. Себастьяна встретил своих друзей у дверей склепов и проводил их мимо гробниц епископов к потайной двери, соединяющей нижний этаж храма с катакомбами, хорошо известными христианским священникам, постоянно служившим панихиды на гробницах первых мучеников христианства. Присутствующие, очевидно, не в первый раз спускались в это опасное место. Мрачное величие катакомб не производило на них никакого впечатления. Равнодушно прислонились новоприбывшие к сырым стенам полукруглого подземного зала, которым заканчивалась полуразвалившаяся узкая галерея. Не раз ноги медленно подвигающихся спотыкались в темноте о какой-нибудь полуистлевший череп. Но эта реликвия презрительно отпихивалась в сторону, не вызывая обычного благоговения в этих посетителях. Их было немного: дюжина католических священников да десятка три знатных римлян, равнодушно следящих за движениями архидьякона Сильверия. Тот осторожно оглядел входы темных галерей, которые примыкали к этой, полуосвещенной бронзовой лампой зале. В глубине каждой из боковых галерей виднелись фигуры низших послушников, оберегающих собрание от появления нежелательных гостей.
Убедившись в полной безопасности, так же, как и в отсутствии лиц не приглашенных, архидьякон Св. Себастьяна обернулся к закутанному в темный плащ мужчине, с которым уже не раз обменивался взглядами, и вопросительно взглянул на него, как бы спрашивая разрешения открыть собрание. Получив в ответ едва заметный наклон головы, Сильверий обернулся к собранию и заговорил мягким и вкрадчивым голосом: