– Мы никогда не сойдёмся. Это неподвижное подсознание, о чём бы ни спорили. Есть два разных типа людей, два разных мира. Один всхлипывает от счастья при виде грохочущих танков по площади на военных парадах, или парадах физкультурников с голоногими рядами гимнасток в трусах – скрытой формой тоталитарной сексуальности типа «секса у нас нет». Другой – счастлив, когда соборность не подавляет его свободу. Время ещё не пришло, чтобы народ осознал свои свободы. Слава богу, что вам теперь не загнать провинцию на обочину цивилизации.
Что-то мне не нравилось в самодовольстве Олега. С тех пор, как он оказался на виду, в опасное время становления партии, когда приходилось работать под топором критики и недоброжелательства большинства населения, у него определились и окостенели убеждения, и он сейчас не хотел понимать точку зрения противника. В отличие от него, я пережил становление моей организации без внимания власти и общества, так как наши цели были для них безопасными, и не мог обозлиться. Но мне он был ближе.
– В демократии тоже есть недостатки, коренные, – подзуживал я Олега. – Её законы работают по правилам гильотины, а не по любви. Да, они спасают от своеволия, но не дают тепла. Меня поражает отсутствие нравственности у либералов.
Гурьянов подхватил:
– Да, оголтелая бессердечность к народу. То, из-за чего вас осудил народ. Мы восстановим дух всеобщего братства! Как было в советское время.
Когда-то он служил в войсках специального назначения, и полюбил армейское братство – единую семью, не знающую сомнений. «Приказ получен – цель обретена!», и как уютно быть влитым в общее дело, в весёлом смертельном риске поиска врага. Индивидуалисты-либералы разрушали это братство, были для него как предатели, готовые отдать страну врагу. И не мог простить либеральной власти сдачу Крыма. Подсознательное пронзало: отдали, гады!
– В провинции копится такая ненависть, который сметёт и нынешнюю власть, и породивших её либералов!
Мне почему-то претили такие, как Гурьянов. Откуда они берутся? Он меня слушал внимательно, соглашался, когда я доказывал ему исторически очевидное, но потом словно забывал новые резоны и возвращался к своему обычному занудству, гнул своё – его убеждённость ничем не выбить. Я забывал, что и сам упёртый, и вообще это человеческое свойство.
– Твое время ушло! – жёстко сказал Олег. – Знаю, что здесь готовится что-то. Не то, что ты хотел бы.
– Нет, не ушло. Мы тоже не хотим вернуть старое. Но вас повесим за ваш девиз: «Если у тебя нет миллиона – иди в жопу!»
Олег схватил стакан в руке Гурьянова.
– Пьёшь нашу либеральную водку – отдай стакан! И вон с моей кровати!
Тот чинно встал, поправил платочек в кармашке пиджака и, уходя, мстительно произнёс, как заклятие:
Одиссеей, новой жизнью рождённой,
Эта ярость челюскинцев в яркости льда,
И внезапные слёзы старух поражённых
Непонятным – из мирового родства.
Олег, ещё уязвленный, лёг на постель и отвернулся.
– А ты тоже… Почему не поддержал? Наш ли ты на самом деле?
Я сказал, почему-то недовольный собой:
– Ты же знаешь. Для меня политика – большой театр, и всё зависит от таланта актёров. Но почему-то всегда игроки средненькие. И злые.
– Но без политики ты не можешь осуществить свои утопические проекты. Для этого нужна другая система.
Почему не могу всерьёз принимать эти споры, взаимное раздражение Олега и Гурьянова? Или примкнуть к одной из партий? Словно нахожусь в какой-то чёрной дыре рока, куда человек ввергнут без надежды на избавление, и только всеобщая близость и сострадание людей и каждого друг к другу поможет пережить этот рок, и даже ощутить иллюзию бессмертия. Из той метафизической неудовлетворённости, действительно страшной, шумные демонстрации протеста кажутся мне мелкими, недостойными подлинной трагедии существования. Разве может победа тех, кто считает своих противников врагами, сделать нас счастливыми? Только осознание подлинной трагедии человеческой судьбы может придать смысл действию.
Именно это я почувствовал в жителях Черёмушек, – стойкость перед трагедией, роком их судеб. У нас с моей Беатриче есть родство. Она, с провинциальным ожиданием чуда, кажется значительней, чем суета вокруг.
* * *
Вечером мы со Светланой ходили по дорожкам в тени садов, заглядывая в окна, порхавшие синим светом телевизионных экранов, и во мне не было прежней неудовлетворённости. Эта ночь со светящимся небом в огромных необычных звёздах, эти таинственные сады казались податливыми до исчезновения. Подлинно всё: и охота внезапная – выкрасить дом, или землю вскопать. Где этот чистый источник запрятан древних порывов – свободно желать?
Я прочитал ей подправленные стихи, не называя автора, как бы только что сочинённые мной:
Что краше звёзд? Что звёзд закатных выше?
Молчи, молчи, о том не говори!
Там, в доме на окраине, под крышей —
Окно, горящее не от одной зари.
Она слушала как-то странно, я заметил, с влажными глазами.
Она говорила о себе мало. Дед её был независимым – от него её характер. Из-за чего отсидел в лагере. Рассказывал, как их вели колонной, и какой-то пацан пренебрежительно бросил ему пряник, твёрдый как камень. Ничего слаще не грыз. В детстве уехали от репрессий в глушь, на окраину, где нельзя найти. Здесь был приют каторжников, беженцев. Дед добровольно пошёл на войну, погиб под Сталинградом. От голода умерла его дочь, сестра мамы. Отец в детстве, после войны, убежал в детдом, и вернулся сюда, на новую родину. Здесь и умер. Училась случайно, не до того было. С трудом институт экономики закончила.
– Вот, как будто о моём отце написано. Из книжки стихов, которую нашла на помойке. Называется «Детский дом».
И прочитала строчки:
И во мне был ужас – детской раны,
Когда боль сиротства в нас скулит.
Но всегда был связан с миром ранним
Рода, что спасёт и сохранит.
Что же было в год послевоенный?
Мой побег из дома – в никуда,
Чтоб в семье хватило хлеба – ели,
И не умирали никогда.
И детдом – жестокий мир и взрослый
Дал мне выжить, смерти вопреки.
Время нас не бросило в сиротство,
Пусть и кто-то отнимал пайки.
– Кто он такой, этот поэт? Не нашла в Интернете. Сгинул, наверное, в безвестности.
Что-то есть в ней такое, о чём не хотела говорить. Я осторожно спросил:
– У тебя проблемы? С этим… замминистра?
Она глянула с нарочитым удивлением.
– Что ты… Хотя он меня ревнует. Не даёт проходу.
И повернула на другое.
– Как всегда, влипаю в историю. Послала в Комитет против коррупции заявление нашей экологической организации – как власти отняли у противотуберкулёзного санатория место в низине с целебным воздухом, и какие там построили для себя дворцы. Туда, кстати, он звал меня жить. Люди стали меня избегать, боятся за себя. Омоновцы берут меня уже на подходе к демонстрации. Если бы не наша народная дружина… Видишь, не только я тебя, но и меня берегут.
– Так серьёзно?
– Так.
Я вдруг понял, о чём предупреждал меня незаметный защитник лесов. Это было очень опасно. Потому что боялись, как огня, Антикоррупционного комитета, куда она послала своё заявление. У него неслыханные полномочия, мог привлекать к ответственности самостоятельно, даже по простому подозрению, – внедрялся опыт подобного комитета в Гонконге, который ликвидировал за три года коррупцию, бушевавшую десятки лет.
Видимо, здесь противостояние приняло характер войны. Я почувствовал, что моё убеждение о чёрной дыре рока, куда мы все ввергнуты, не работает. Чтобы это пережить, нужно просто действовать.