Я работал для этой монографии в Патриаршей палате, которую занимал тогда ризничий, архимандрит Савва, ныне архиепископ Тверской. Он заведовал и Патриаршею ризницею, и Синодальною библиотекою, из которой нужные мне рукописи приносились в ту палату. Именно в этом-то обиталище всероссийских патриархов впервые увидел я человека, который потом в течение целых тридцати лет был моим искренним другом, усердно помогал мне в моих ученых работах, и мы делились с ним нашими семейными радостями, заботами и печалями.
Это был Алексей Егорович Викторов. Учился он в Московской Духовной академии вместе со своим товарищем иеромонахом Саввою, который по окончании курса был возведен в сан архимандрита и определен ризничим Патриаршей ризницы, а Викторов по окончании курса получил место в архиве министерства иностранных дел и, подружившись там с знаменитым библиоманом Ундольским, усвоил себе его специальность и пристрастился к рукописям и старопечатным книгам. Все свободное от службы время он проводил у своего товарища архимандрита Саввы, помогал ему в его археологических трудах, а сам неутомимо изучал и исследовал сокровища Синодальной библиотеки, которую он знал, как никто лучше его. Когда я готовил свою юбилейную монографию, именно он-то отыскивал и приносил в Патриаршую палату нужные мне рукописи, а вместе с тем давал мне наставительные указания в библиографическом отношении, как ими пользоваться. Это было для меня дело новое, и он ввел меня в самую его суть. Радушными его услугами и моею признательностью началась тогда наша неизменная дружба, которая год от году усиливалась и скреплялась, благодаря его ревностной заботливости о моих успехах в науке и на кафедре. Читая студентам историю древнерусской литературы, я постоянно нуждался в его помощи для указания и приискиванья надлежащих рукописей и старопечатных книг. Ему же я обязан внесением множества наиболее значительных и любопытных статей в мою большую хрестоматию из лучших и редких памятников нашей старины.
Я, в свою очередь, помогал ему чем умел. По моей рекомендации он получил место помощника библиотекаря в университетской библиотеке, а потом – хранителя рукописей и старопечатных книг в московском Публичном и Румянцевском музее, как только было основано у нас это учреждение. Около этого времени он женился. Для истории нашей дружбы я непременно должен вам рассказать, как это случилось.
В конце пятидесятых годов и в начале шестидесятых я был, между прочим, заинтересован женским образованием и без всяких служебных обязательств и вознаграждения взялся инспекторствовать в одном из женских училищ, состоявших под попечительством княгини Софьи Степановны Щербатовой, именно в Мариинско-Ермоловском. В качестве профессора я мог дать этому заведению самых лучших учителей из моих университетских слушателей. Чтобы вы судили сами, достаточно будет назвать Кананова, ныне директора Лазаревского института восточных языков, и Поливанова, который впоследствии основал лучшую из частных гимназий. В свое Мариинско-Ермоловское училище я поместил преподавателем русской литературы и Викторова. Он увлекал своих учениц занимательным изложением подробностей из более значительных памятников нашей старины, и они любили его, а лучшая из них, первая в классе, так пленила Алексея Егоровича своими дарованиями и прилежанием, что он объяснился ей в любви, лишь только она окончила курс и еще оставалась в заведении, где жила с десятилетнего возраста. Она с великою радостью, можно сказать, с благоговением приняла его предложение. Ей было тогда всего шестнадцать лет, а ему за тридцать. Это была княжна Марья Александровна Макулова. Я решительно ничего не знал и не догадывался об интересном романе, который зачинался в стенах женского училища, пока сам Алексей Егорович не покаялся и не открылся мне во всем. Я только развел руками и, не медля ни минуты, взял Марью Александровну к себе и поместил в своем семействе. Это было в январе 1860 г. В течение зимы по вечерам жених навещал у нас свою невесту и не переставал услаждать ее своими беседами, которые содержали в себе не праздное щебетанье влюбленных, а назидательное обсуждение и решение разных мудреных вопросов науки и жизни, и особенно так называемый женский вопрос, которым оба они сильно интересовались. Впрочем, больше говорил и ораторствовал Алексей Егорович, а Марья Александровна только слушала внимательно и подобострастно и лишь изредка ввернет свое меткое словечко. Она была молчалива и сдержанна, но замечательно умна и рассудительна. Иногда он читал ей разные литературные произведения и объяснял их, будто в классе на уроке, так что, глядя на них, всякий бы сказал, что это не жених с невестой, а учитель с ученицею, и каждый день все больше и больше завязывался и скреплялся этот оригинальный союз, так сказать, педагогического бракосочетания, которое наконец и воспоследовало на Фоминой неделе в церкви Пятницы Божедомки близ Пречистенки, в переулке, где квартировал тогда Викторов. Вскоре затем он переселился со своею молодою женой на казенную квартиру, в одном из корпусов Румянцевского музея. Не долго наслаждался он семейным счастьем. Года через два Марья Александровна скончалась скоропостижно.
XXVI
Когда граф Сергий Григорьевич вышел в отставку, я сблизился с ним так, что никогда прежде. Заботы о Московском университете, которым он ревностно предавался, теперь обратились на меня и еще на тех немногих из молодых профессоров, которые умели ценить его и остались ему верны и преданны. Видя его в незаслуженной опале, я сострадал ему, но не сожалел, потому что жалость казалась чувством одинаково унизительным и для него, и лично для меня самого. Я только любовался на него и поучался, как переносить житейские невзгоды. Он представлялся мне непреклонным вассалом, которому нанесли обиду в его правах и обязанностях. На мои глаза это был последний из придворных могикан, которые во времена Екатерины Великой, императора Павла и Александра Благословенного поспешали из Петербурга в Москву, чтобы коротать дни и годы в уединении своих вельможных палат.
Мое присутствие – я это чувствовал и видел – было для него необходимо, развлекало его и радовало. Я посещал его так часто, как только мог, и непременно должен был обедать у него, по крайней мере, раз в неделю и особенно в дни семейных праздников, на которые никого из посторонних не приглашалось. В 1849 и 1850 годах из экономии я нанимал дачу в Давыдкове, маленькой деревушке, верстах в двух от Кунцева, где каждое лето, как я уже вам говорил, жил граф. Мое отдаление тяготило его; ему недоставало меня. До сих пор сохранил я одну его записку как памятник дружеского расположения его ко мне.
«Федор Иванович! Мне кажется, что вернее всего для вас будет нанять квартиру у священника; но как она дороже крестьянской избы, я приду вам на помощь и надеюсь, что вы мне не откажете в удовольствии способствовать к приятнейшему вашему устройству на лето. Зайдите ко мне сегодня и не теряйте время, чтобы предупредить кунцевского священника.
Вам преданный – гр. С. Строганов. 24-го апреля 1851 г.» Таким образом, на дачное время 1851 года я поместился со своим семейством в кунцевском церковном доме, в квартире священника, которую каждое лето он сдавал внаймы дачникам; потому она вполне была обеспечена исправным отоплением. При ней была большая терраса, выходившая в густо заросший садик с беседкою под тенью переплетенных ветвей акации. С тех пор и до 1867 г. проводил я лето на этой даче, за исключением двух годов, когда я уезжал из Москвы сначала в Петербург, а потом за границу. Летнее время было для моих ученых работ самое бойкое и благотворное. Уютный уголок той террасы с письменным столом, узенькие дорожки между высокими деревьями того садика и та уединенная беседка под зыбким пологом листвы навсегда слились в моей памяти с самыми счастливыми часами, днями и с целыми неделями моей жизни, потому что именно здесь я обдумывал, соображал и написал большую часть моих монографий, вошедших потом в оба тома «Исторических очерков русской народной словесности и искусства», а также и большую грамматику в двух частях.
Теперь, когда я стараюсь передать вам о моих близких, позволяю себе сказать – интимных отношениях к графу, в моих воспоминаниях выступают они передо мною на первом плане не в московской обстановке, не в московском его кабинете, в бильярдной или в столовой, а в кунцевском саду и в липовой роще, куда каждое утро отправлялся я гулять вместе с графом, а к девяти часам возвращались мы оба на широкую террасу его дачи, обставленную лавровыми и померанцевыми деревьями, кипарисами, миртами и другими растениями, и вдвоем за большим обеденным столом пили кофей, причем граф угощал меня своими редкими сигарами. Не умею теперь рассказать вам, о чем и как велись наши нескончаемые беседы: они были до бесконечности разнообразны и всегда увлекали меня живейшим интересом; граф обладал всесторонним образованием, много знал и много видел на своем веку, и очень часто наш разговор принимал характер назидательного диалога между смышленым учеником и его опытным и разумным наставником. Я поверял ему свои ученые планы и задачи, вводил его в подробности предпринятых мною работ, и он внимательно выслушивал все это, иногда делал свои замечания и ободрял меня к новым и новым успехам в тот решительный для меня трудовой период жизни, когда я открывал себе путь к самостоятельной деятельности. В дополнение к моим научным интересам и чтобы расширить уже слишком тесный круг моих воззрений на современность, он посвящал меня в тайны международной дипломатии и в более существенные и настоятельные вопросы правительственных и государственных мероприятий. Не любя терять время на газетную полемику передовых статей и корреспонденции, я вполне довольствовался немногими сведениями, которые сообщал мне граф, и тем более потому, что он, конечно, стоял ближе издателей русских газет к текущим событиям и намерениям или предначертаниям нашего правительства. Особенно назидательны были для меня его глубокие и проницательные взгляды на освободительные преобразования, воспоследовавшие с воцарением императора Александра Николаевича. Опытный и прозорливый политик может иногда безошибочно заглянуть в будущее не в силу гадательного предвидения, а просто по расчету, как математик легко решает мудреную задачу. Многие из прискорбных событий последующего времени не были для меня нечаянной новостью. Я их боязливо поджидал и, когда они наступали, немало дивился осторожной и предусмотрительной политике этого глубокомысленного государственного человека. Под его благотворным влиянием слагались, созревали и наконец окрепли в душе моей умственные и нравственные убеждения и основные понятия о людях и жизни: именно с тех пор я стал таким, как чувствую и сознаю себя и теперь, в глубокой старости.
Мои обязанности домашнего секретаря при графе не прекращались и по выходе его в отставку, только приняли они другой характер. Он делился со мною своими учеными и литературными занятиями, и я должен был просматривать написанное им для печати и исправлять, как он выражался, «шероховатость слога», т. е. кое-какие галлицизмы, неизбежные у человека, который в течение всей жизни привык говорить больше по-французски, нежели по-русски.
В 1849 г. он издал свою археологическую монографию о Димитриевском соборе во Владимире на Клязьме конца XII столетия, с многочисленными снимками внутренних и наружных частей этого здания, барельефов и орнаментов, а также и стенной иконописи. До сих пор сочинение это высоко ценится любителями русской старины и специалистами. Обнаружив обширные сведения в истории византийского и романского стиля архитектуры, граф не ограничился только техническою стороною предмета, но вошел в исторические исследования о сооружении храма, пользуясь свидетельствами наших летописей.
Эту монографию, прочитанную мною дважды, сначала в писаном оригинале, а потом в корректурных листах, я проштудировал основательно еще до выхода ее в свет. Она оказала на меня решающее действие, открыв моим глазам новую область для исследований неизвестных мне до того времени богатых материалов русской монументальной и художественной старины в сравнительном изучении их с средневековыми стилями византийского и западного искусства. Вместе с тем руководству и указаниям графа я обязан знакомством с самым главным пособием для научной разработки древнерусской иконописи, именно с так называемым «Иконописным подлинником», т. е. руководством для мастеров, в каком виде, на основании православного предания, живописать священные лица и события, в их однажды навсегда принятых и установившихся типах, или, как в старину говаривали: «По образу и подобию». У графа было два таких подлинника: один «толковый», содержащий в себе подробные описания иконописных сюжетов, а другой «лицевой», состоящий из миниатюр, соответствующих толкованиям текста. Последний, XVI столетия, в руководство мастерам издан Бутовским, директором Строгановского училища технического рисования. Я так сильно был заинтересован этими рукописями графа, что составил обширную монографию о русском иконописном подлиннике, дополнив свои исследования многими додробностями и из других рукописных источников. В то же время я пристрастился и вообще к лицевым рукописям, т. е. к таким, в которых какой-либо текст объясняется наглядно в миниатюрах. Лет сорок или тридцать назад любители древнерусской письменности вовсе не обращали внимания на миниатюры, и лицевые рукописи были ни по чем. Я покупал их за бесценок на Толкучем рынке у Пискарева и на Варварке в Кожевенном ряду у старика Большакова, который в своей лавке, при опойковом и подошвенном товаре, торговал и древними рукописями, а также и старопечатными книгами. Им обоим я много обязан своими сведениями в русской палеографии, особенно в техническом отношении. По их же указанию я знакомился с разными лицевыми рукописями, а вместе с тем и покупал их, как например: жития Андрея Юродивого и Василия Нового с любопытным эпизодом о мытарствах, которые вполне соответствуют католическому пургаторию; сказание Палладия Мниха о Страшном Суде, повествование о том, как черти издеваются над грешниками, вроде западной «Пляски Смерти»; история о пустыннике Варлааме и о царевиче Иосафате, составленная под влиянием буддийских преданий, и многое другое. Мне казалось, что не обращать внимания на миниатюры при тексте и не понимать их научно – значило бы не исчерпывать вполне всего, что давал писец своим читателям, а вместе с тем обидно чувствовать себя отсталым в эстетическом воспитании XIX столетия перед смышленым грамотеем допетровской Руси. Вот почему в обоих томах исторических очерков русской народной словесности и искусства свои исследования по рукописям я снабдил множеством снимков с миниатюр, украшающих те рукописи.
Через два года по выходе в свет монографии о Димитриевском соборе во Владимире на Клязьме граф Сергий Григорьевич занялся одним вопросом из истории итальянской живописи и вступил в оживленную полемику с С. П. Шевыревым. Дело касалось тех картонов, которые по повелению папы Льва X изготовил Рафаэль с своими учениками: Джулио Романо, Джиовани да Удине и Франческо Пенни, для ковров, вытканных золотом и разноцветным шелками во Фландрии, в городе Аррасе, с изображениями деяний апостольских, – всего семь картонов.
По зиме 1851 г. Шевырев читал в Московском университете публичные лекции в общем очерке истории итальянской живописи, сосредоточенной в произведениях Рафаэля. По стенам аудитории было развешено семь громадных картин, писанных на холсте соковыми красками, с теми же самыми изображениями, как и на ватиканских воротах. Картины эти принадлежали тогда Лухманову. Для своего антикварного магазина он приобрел их от престарелой наследницы графа Ягужинского, который в начале XVIII века вывез их откуда-то, не то из Рима, не то из Швеции, где он был русским посланником.
Честь открытия этих художественных произведений для науки принадлежит Шевыреву. Никому из писавших о Рафаэле ни у нас, ни за границею они не были известны. Знали только те бумажные картоны, которые в числе семи находятся в замке Гэмптонкуртском, около Лондона. Это были те самые образцы, по которым аррасские мастера ткали ковры, потому что все разрезаны на узкие полосы, по контурам проткнуты булавкою и явным образом служили на фабрике для тканья частей, которые после сшивались в одно целое.
Главный вывод из наблюдений и исследований Шевырева о Рафаэлевых картонах состоит в следующем: «Изготовлены были двоякого рода картоны: одни на холстине, соковою краскою, сымпровизированы были рукою самого великого мастера для того, чтобы дать ткачам идею общего впечатления, как должны быть вытканы ковры и как соблюден имеет быть общий тон колорита; другие же на бумажном картоне исполнены были отчасти Рафаэлем, но более учениками его, под его наблюдением по образцу холстинных картонов».
Граф Сергий Григорьевич видел настоящую работу Рафаэля и его учеников только в гэмптонкуртских бумажных картонах, а за лухмановскими холстами вовсе не признавал того высокого значения, какое приписывал им Шевырев. До сих пор правда – на стороне графа. Развешенные некогда в аудитории картины, на которые любовалась московская публика, слушая лекции красноречивого профессора, и теперь остаются не проданы, несмотря на то, что были посылаемы за границу и выставляемы на выставках в Москве. Будь эти картины произведением Рафаэля, они, как великая драгоценность, уже давно бы красовались на первом месте в петербургском Эрмитаже или в одной из лучших галерей на Западе. Кто желает познакомиться с газетною полемикой между профессором университета и бывшим попечителем Московского учебного округа, может найти ее в февральских нумерах «Московских Ведомостей» 1851 г.
В своих воспоминаниях, коснувшись моей пространной грамматики, этого тяжеловесного труда, переполненного необъятною массою мелких и крупных примеров из древних рукописей, из народных песен, причитаний, заговоров, пословиц, поговорок, из старинных книг XVII и XVIII столетий и из новейших писателей до Пушкина – на первом плане моего рассказа я должен назвать вам того же моего руководителя и наставника, графа Сергия Григорьевича. Вот как было дело.
В ту печальную годину, когда наши университеты были в загоне, начальник главного штаба военно-учебных заведений Яков Иванович Ростовцев принял благое намерение приподнять в этих заведениях науку до надлежащего уровня современных требований знания людей образованных и для этой цели озаботился о составлении не только лучших учебников и руководств для учеников, но и более объемистых пособий для преподавателей. Чтобы вести дело как следует, он обратился с своими предложениями и заказами к лучшим, опытным учителям, а также к ученым специалистам и к профессорам университетов.
По своему высокому положению он был одним из тех немногих, которые, не опасаясь навлечь на себя неприятность, продолжали оставаться в прежних дружественных отношениях с таким человеком, хотя и отмеченным опалою, как граф Строганов, и именно к нему-то и прибегнул он за советом и наставлением в своем предприятии обширных размеров. В то время он часто посещал Москву и в один из приездов, по рекомендации графа, познакомился со мною и предложил мне участвовать, по своей специальности, в исполнении задуманного им плана улучшить обучение в военно-учебных заведениях.
В Петербурге он заказал Введенскому составить историю общей литературы, а русской – Алексею Дмитриевичу Галахову, который жил тогда в Москве. На мою долю пришлось изготовить два руководства, предназначенные только для учителей, именно: обширную грамматику, о которой я сейчас говорил, и большую хрестоматию, в два столбца, в которой многочисленные выдержки из рукописей и старопечатных книг до XVII столетия включительно напечатаны буква в букву согласно с текстами этих памятников нашей допетровской литературы, даже с соблюдением попадающихся в них описок и опечаток, чтобы таким образом дать полное понятие о философском характере и правописании тех произведений, откуда взяты выдержки. Из сказанного об этом вовсе не учебном сборнике, а предназначенном для специалистов, вы ясно видите, что начальник Главного штаба военно-учебных заведений в своем предприятии не ограничивался дидактическими интересами вверенных его ведомству корпусов и училищ, а имел в виду и вообще успехи науки в ее университетском объеме.
Кроме того Галахову же поручил Ростовцев составить подробную программу обучения русскому и церковнославянскому языкам, теории словесности и истории литературы, как отечественной, так и иностранной. В этом деле принимал участие и я, сколько мог, по своей специальности, именно: по грамматике, стилистике и по древнерусской и народной словесности. В то же время мы с Галаховым были усердными сотрудниками Краевскому в отделе критики его «Отечественных Записок», иногда одну и ту же статью писали вдвоем, искусно прилаживая одну к другой отдельные части, которые каждый из нас измышлял сам по себе, так что я сам с трудом могу отличить теперь, что принадлежит мне и что – Галахову. Гонорар таких статей, разумеется, мы делили пополам, как, например, в критическом разборе публичных лекций Шевырева по истории русской литературы. С того далекого времени установились и до сих пор неизменно продолжаются мои дружественные отношения к милому товарищу в наших совокупных работах.
Всякий раз как Ростовцев приезжал в Москву – непременно вызывал нас обоих к себе, то рано утром до девяти часов, перед началом официальных приемов, то вечером, и тогда мы должны были сообщать ему, что каждый из нас успевал сделать в предпринятых нами по его заказу работах. Таким образом, Я. И. Ростовцев вместе с Галаховым прежде всех других довольно основательно и подробно ознакомились с моею пространной грамматикою.
Когда она была наконец вполне готова, переписана набело и отправлена в Главный штаб военно-учебных заведений в двух увесистых фолиантах, Якову Ивановичу вздумалось подвергнуть ее публичному диспуту в виде диссертации на ученую степень. В исполнение этой счастливой мысли он вызвал меня в Петербург, и я должен был защищать свою грамматику перед судом многочисленного собрания, состоявшего из преподавателей, инспекторов и директоров военного ведомства, а также и посторонних специалистов, между которыми первое место занимали оба знаменитые автора общепринятых руководств русской грамматики – издатель Остромирова Еванге я Востоков и редактор «Северной Пчелы» Греч. Диспут происходил в зале Главного штаба военно-учебных заведений за длинным столом под председательством Ростовцева; по правую его руку сидел я, а по левую – Востоков; от нас направо, на конце стола, находился Греч со своими единомышленниками и приверженцами. Заседание открыл сам Яков Иванович в упительною речью, в которой с основательным знанием дела ясно и подробно изложил главнейшие пункты моих нововведений, как в научном отношении, так и особенно в учебном. Хотя он был косноязычен и заикался, но, обладая железною волею, мог побеждать этот недостаток, когда хотел, и на этот раз говорил четко и плавно, с расстановками, которые, сдерживая заиканье, вместе с том способствовали обдуманности и выбору надлежащих выражений, так что из этого врожденного недостатка он умел извлекать себе пользу.
Сколько могу припомнить, в этом диспуте все возражения были направлены на мою грамматику с точки рения учебной в практическом применении к преподаванию; а так как я сам целых шесть лет упражнял свои учительские способности не только в высших, но и в низших классах гимназии, пользуясь всегда практическим методом, то мне очень легко было отражать неприязненные нападения или же разрешать и объяснять вежливо высказываемые мне недоразумения. Как учитель элементарной грамматики я был не хуже других в этом собрании, но как автор научного руководства для преподавателей я мог иметь соперником только такого специалиста, каким был Востоков. Н. И. Греч долгое время не принимал ни малейшего участия в диспуте и только изредка повертывался направо и налево к своим соседям и что-то сообщал им, размахивая руками: видимо, он кипятился; а когда я вежливо и сдержанно стал отклонять от себя озлобленные придирки его клиентов и почитателей, он вспылил, вышел из себя и наговорил мне разных дерзостей. После него никто уже не возражал. Тогда наступила очередь Востокова: он вполне одобрил мою грамматику, а встреченные им немногие ошибки и недосмотры отметил на полулисте и передал его мне для исправления замеченных им погрешностей.
XXVII
Года через два по восшествии на престол императора Александра Николаевича, граф С. Г. Строганов переселился из Москвы в Петербург на постоянное жительство в своем доме с известными уже вам залами, картинной галереею и с бесподобным кабинетом; но вскоре он должен был воротиться назад в звании московского генерал-губернатора. В этой должности он пробыл не больше года, потому что был приглашен ко двору для высокого призвания состоять попечителем при особе, его высочества покойного цесаревича Николая Александровича.
В шестнадцатилетнем возрасте цесаревич по годам и развитию соответствовал поступившим тогда в студенты. Имея это в виду и ценя редкие, блистательные его дарования, граф по строго обдуманному плану составил для него своеобразный университетский курс из нескольких наук юридического и филологического факультетов и Военной академии Генерального штаба, а в преподаватели взял профессоров этих высших учебных заведений и Духовной академии.
В 1859 г., 11 ноября, получил и я от графа следующее официальное письмо:
«М. г., Федор Иванович! Высоко ценя ученые труды ваши, я нашел полезным пригласить вас для преподавания его высочеству государю наследнику истории русской словесности, в том ее значении, как она служить выражением духовных интересов народа, и имел счастие повергать сие на усмотрение Государя императора, на что и последовало высочайшее его величества соизволение. Во исполнение высочайшей воли сообщено о новом назначении вашем министру народного просвещения.
Извещая о сем, прошу вас, милостивый государь, о составлении по сему предмету программы в том виде, как вы предполагаете вести занятия с наследником, имея в виду годовой срок и лекции по три раза в неделю».
Я знал, впрочем, еще до получения этого официального документа о решении графа вызвать меня и покойного Сергия Михайловича Соловьева, для чтения лекций государю наследнику. Вот вам выдержка из письма графа ко мне от 26 октября 1859 г.
«Сегодня я писал академику Гроту, прося его дать мне письменно и последовательно сведения о занятиях его с наследником, но узнал, что Яков Карлович уехал в Москву. Хотя я уверен, что он с вами увидится, но считаю нужным предупредить вас и просить о том же сообщить Сергию Михайловичу Соловьеву. Желательно, чтобы вы оба получили от Грота нужные подробности о занятиях его с наследником и о степени его развития.
Прилагаю вам при сем перечень всем сочинениям, прочитанным при участии Класовского.
Мне, кажется, Ф.И., что главное внимание ваше должно быть обращено на приучение воспитанника к самодеятельности, знакомя его с бытом и умственным развитием России в истории ее литературы; но не терять из вида необходимость упражнять наследника в письменных занятиях, в передаче словесно, отчетливо всего пройденного вами; одним словом, приучать его к труду. Впрочем, при вашей опытности мне нечего останавливаться на этих подробностях».
Для будущей полной биографии покойного цесаревича Николая Александровича помещаю упомянутый в письме графа перечень сочинений, прочитанных им с Класовским.
«Его высочество наследник цесаревич, кроме пройденных статей из стилистики и теории поэзии, кроме упражнений в собственных сочинениях, переводах и т. д., читал с преподавателем Класовским:
1) Хераскова: две песни из «Россияды» и «Владимира», отрывки из «Кадма и Гармонии».
2) Фонвизина: «Недоросль», «Калисфен».
3) Кострова: 1-я рапсодия «Илиады».
4) М. Н. Муравьева: отрывок из «Аскольда», разговоры (некоторые) «В царстве мертвых».
5) Екатерины II: «Февей», «Хлор».
6) Дмитриева: «Ермак», «Причудница», «Воздушная башня».
7) Карамзина: «Борнгольм» и несколько «Писем русского путешественника».
8) Гнедича: две рапсодии «Илиады».
9) Жуковского: несколько рапсодий «Одиссеи», «Наль и Дамаянти», 2-я песнь «Энеиды», отрывок из «Мессиады» Клопштока, «Орлеанская дева».
10) Грибоедова: «Горе от ума».
11) Пушкина: «Борис Годунов», «Полтава», «Медный всадник», «Скупой рыцарь», отрывки из «Евгения Онегина» и «Кавказского пленника», «Путешествия в Арзерум», отрывки из «Записок», «Гробовщик», «Капитанская дочка», «Дубровский».
12) Лермонтова: «Герой нашего времени» (с необходимыми пропусками).