Разумеется, и тогда были люди, которые иначе смотрели на вещи и, по-нынешнему, знали настоящую цену и увлечениям идеального настроения умов, и строгим принципам положительной, насущной действительности. К таким людям принадлежал граф Сергий Григорьевич. Я уже говорил вам, как он преследовал меня за мое глупое педантство в непростительном равнодушии к красотам итальянской природы. Теперь в Неаполе я давал ему новые поводы издеваться и подсмеиваться надо мною. Для него было и странно, и забавно мое полнейшее невнимание к текущим событиям дня, к разнообразным интересам современности, и мое упорное укрывательство в далекие области прошедшего от живых людей с их нравами и обычаями, с их заботами и нуждами, с их увеселениями и забавами, и особенно в таком бойком, крикливом и толкучем городе, как Неаполь, где живется по-домашнему на улицах и площадях.
Чтобы ознакомить меня с современной действительностью и с политическим устройством Италии, где теперь мы живем, граф советовал мне читать газеты; но когда я сказал ему, что сроду никогда их не читывал и не умею, как взяться за них, тогда он принял надлежащие меры для посвящения меня в таинства дипломатии и политики. Это дело поручил он своему старшему сыну Александру Сергеевичу, как я уже говорил вам, моему товарищу по Московскому университету, благо был он кандидатом юридического факультета. Я не имел ни малейшего понятия о современном состоянии европейских государств, ни даже о форме их правления. Моему учителю надобно было сначала познакомить меня со всем этим, а также и с именами тогда царствовавших особ иностранных держав. Исходя от времени Венского конгресса 1815 года, он объяснил мне на географической карте переустройство западных держав, предоставив первенствующее между ними место Австрии с ее тогдашнею хитроумною политикою. Но, несмотря на все старания моего учителя и на его ловкое уменье излагать ясно и занимательно, эта мудреная наука мне не давалась, и я, путаясь во множестве подробностей, нисколько для меня не интересных, усвоил себе только их общий смысл. По крайней мере мне стало теперь вполне очевидно унизительное положение бедной Италии, которую поработили себе Габсбурги и Бурбоны, раскромсав ее на мелкие части, и чем больше я сердился на этих эксплуататоров, тем живее сочувствовал бедственному положению народа, изнывавшего под игом чужеземного захвата, тем гнуснее становились мне те из вельможных фамилий итальянских, некогда прославленных доблестями патриотизма, которые тогда из личных выгод и ради почестей при дворах владетельных особ усердно помогали им нажимать и затягивать это иго к пущей ненависти и озлоблению народа.
Для сформирования моих способностей к пониманию тонкостей политики и для возбуждения во мне охоты к чтению газет уроки Александра Сергеевича не пошли мне впрок. Когда через несколько дней граф Сергий Григорьевич дал мне нумер любимой им аугсбургской газеты «Allgemeine Zeitung», я, просмотрев ее, выразил ему мое сожаление, что решительно ничего в ней я не понял, и мы порешили на том, что по крайней мере буду читать только прибавления к этой газете (Beilage) и именно те статьи, которые он отметит мне карандашом. Чтение их пришлось мне по вкусу, потому что они предлагали обстоятельные сведения о более крупных новостях по литературе, искусствам и по таким научным специальностям, которые меня интересовали. Сверх того, по указанию графа, стал я читать «Историю Италии» Ботты, который пользовался тогда авторитетностью образцового писателя, как наш Карамзин в его «Истории государства Российского».
В заключение моих воспоминаний о житье-бытье в Неаполе мне хотелось бы показать вам самого себя лицом к лицу, хотя бы вскользь и в профиль, каков я тогда был, как понимал и чувствовал и какими глазами смотрел на вещи. Для этого привожу свое письмо из Неаполя к барону Михаилу Львовичу Боде[21 - Впоследствии он принял двойную фамилию: Боде-Колычев.] от 13 апреля 1840 г., сохранившееся между другими, как вы уже знаете, в его Колычевском архиве.
«Пусть мои письма из Италии напомнят вам мои с вами московские уроки, о которых я вспоминаю с таким же удовольствием, с каким теперь пишу к вам. Проводя жизнь спокойную и наблюдательную, я изучил Неаполь лучше, нежели сколько я знаю Москву. Впрочем, Неаполь знаменит не сам собою, несмотря на то, что он самый многолюдный город во всей Италии, а своими окрестностями с огнедышащими горами и изумительными остатками древности, знаменит природою, может быть, лучшею во всей Италии, следовательно, и во всей Европе. Город же с своими обитателями, начиная от короля неаполитанского и до последнего рыбака, вряд ли бы заслуживал внимания путешественников, и я уверен, что столько же, а может быть еще более, посещали бы они этот берег Средиземного моря, если бы необъятная груда неаполитанских домов с своими жителями – от землетрясения и взрыва своего угрюмого соседа Везувия – провалилась под землю. Города, столь грязного, не видывал я никогда; по узеньким улицам нужно ходить всегда под зонтом: иначе из окон обольют вас всякою дрянью, забросают сором, раскроят лоб каменьем. По главной улице, называемой Толедо, всегда таскается множество мошенников и воров, которые не пропустят ни одного неосторожного путешественника, чтобы не украсть у него чего-нибудь из кармана; в толпе вырывают даже из рук зонты и палки. Везде по улицам валяются больные нищие и калеки с ужасными болезнями; не один раз я сам видал на мостовой умирающих и даже мертвых бедняков. Нищие не дают прохода, цепляясь за платье проходящих, и просят хлеба. Прибавьте к этому еще особый низший класс людей в Неаполе, так называемых лазарони, по имени евангельского Лазаря, прозванных за то, что они, подобно ему, наги и нищи. И действительно, на днях как-то, катаясь на лодке по морю, я видел одного лазарони, страшного старика, дочерна загорелого от палящего солнца и костлявого, полуобнаженного. Он один стоял в лодке с длинным веслом, и я, право, почел бы его за адского Харона-перевозчика, если бы увидел его во сне. Каждый лазарони есть вместе и нищий: он живет подаянием Христа ради и пробавляется поденной работою. К сожалению, нищенство распространилось здесь до того, что почти всякий простолюдин готов у иностранца просить милостыню, будучи приучен к этому с малолетства. Всему этому виною не столько врожденная леность народа, сколько себялюбивое управление его короля, следуя которому, и вельможи здешние столько же немилостивы и равнодушны к бедствующему человечеству, как и он сам».
XVI
В последних числах апреля 1840 г. мы оставили Неаполь, чтобы переселиться на остров Искию. Но сначала граф со своим семейством отправился через живописную долину Кавы – до Салерно, чтобы осмотреть знаменитый пестумский храм, а меня отпустил на две недели в Рим, чтобы я, хотя и наскоро, мог ознакомиться с его знаменитыми примечательностями, которые промелькнули передо мною вскользь, как фантастическое сновидение, когда мы останавливались в нем на короткое время, поспешая отдохнуть и успокоиться в Неаполе от продолжительного странствования. Эта поездка особенно дорога и необходима была для меня потому, что следующую зиму предполагалось провести нам не в Риме, а где-нибудь около Ниццы или в южной Франции.
Старший сын графа, Александр Сергеевич, в конце апреля прямо из Неаполя уехал в Россию для поступления в военную службу.
В половине мая поселились мы на Искии, в уединенной и скромной вилле, называвшейся Панеллою и более похожей на хозяйственный хутор с фруктовым садом и виноградником. Елизавета Сергеевна и Павел Сергеевич должны были пользоваться целительными ваннами из знаменитых минеральных источников Казамиччолы, того самого городка, который был до тла разрушен землетрясением 1883 г. Уцелела ли наша милая Панелла? Она отстояла от Казамиччолы всего минут на двадцать ходьбы. Обе они находились на широком и самом верхнем ровном уступе горы, которая образовала некогда весь остров Искию. Выше этой равнины, где мы приютились, жилья уже не было. Около версты от Панеллы поднялся далеко в небо утесистый конус или, точнее сказать, одна только половина его. То была вершина огнедышащей горы Эпомея. В незапамятные времена при последнем извержении этого вулкана от напора кипучих веществ в его жерле конус лопнул и другая половина его распалась и раздробилась на осколки, которыми завалило по ту сторону далеко внизу отлогие спуски горы.
В Панелле мы жили по-деревенски: обедали в два часа и ужинали в десять. Мой день располагался в таком порядке. Я вставал в шестом часу и пил минеральную воду под названием acqua di Castiglione, которую прописал мне наш врач-француз (итальянские медики были тогда из рук вон плохи). Эту воду надобно было доставать не из Казамиччолы, а далеко внизу у самого моря, из впадающего в его волны источника, который бил ключом из расселины крутой скалы. Рано утром, каждый день мое минеральное снадобье добывала оттуда молоденькая островитянка лет пятнадцати и приносила мне в глиняном кувшине, держа его рукою на голове. От самой виллы вниз шла зигзагами каменистая дорожка, проложенная по крутому спуску горы, на котором был раскинут виноградник. Когда я выходил сюда спозаранку пить минеральную воду, утреннее солнце еще не успевало подняться из-за вершины Эпомея; потому я гулял по дорожкам в тени, а передо мною под синим небом далеко внизу покоилось и нежилось такое же синее море в сиянии солнечных лучей; направо, будто светлые опаловые облака на окраине горизонта, тянулись в непроглядную даль гористые берега Италии. Было прохладно в моем тенистом приюте. По дорожкам было скользко, будто кто нарочно поливал их; с широких листьев виноградных лоз падали на меня крупные капли свежей воды. Сначала я думал, что по заведенному на Искии порядку каждую ночь перед рассветом бывают дожди, но потом догадался, что то были неиссякаемо обильные росы, которыми здесь в течение всего лета поддерживается весенняя свежесть травы, цветов и древесной листвы.
К восьми часам я возвращался из виноградника и, напившись кофею, от девяти до двенадцати, как и в Неаполе, давал уроки своим ученикам и ученицам. Перед обедом Елизавета Сергеевна и Павел Сергеевич отправлялись в Казамиччолу брать минеральные ванны, а я освобождался от своих учительских обязанностей на целую половину дня до самой ночи. В полдень я всегда уходил из своей комнаты с книгою в сад, расположенный между виллою и крутым спуском того виноградника. Здесь оставался я до самого обеда, усевшись на скамейке под тенью густой листвы развесистого орехового дерева, и читал свою книгу в освежительной прохладе легкого ветерка, который ежедневно об эту пору начинал повевать и стихал к двум часам, когда я возвращался к обеду. Затем часов до пяти наступала нестерпимая, удушливая жара: наружу палит, как из печки; в комнатах духота, как в бане. На это время я оставался в своей комнате и наглухо затворял выходившую на террасу дверь, из которой пышало, как из отдушника. Как ни легка была одежда, которую мы, все мужчины, носили в Искии, она в эту пору дня была мне невтерпёж. Она состояла из белых полотняных панталон и голубой холстинковой блузы, без помочей и жилетки, потому что то и другое было бы в тягость; на ногах башмаки, на голове соломенная шляпа с широкими полями – и из соломы не из сплющенной, а из цельной, одутлой, потому что такая легче, провевательнее от скважин между соломинками и устойчивее против жгучих лучей южного солнца. Вентиляция из окна в окно не помогала; ни сидеть несколько минут на одном месте, ни прилечь на диване не было никакой возможности: удушающая истома одолевала. Чтобы хоть немножко освежать свою комнату, я время от времени поливал ее каменный пол водою из рукомойника, но и это ни к чему не вело, потому что пол тотчас же высыхал, как в бане каменка, в которую поддают пару.
Гораздо удачнее предохраняло меня от жары одно средство, которое оказалось самым действительным. Я нашел его в чтении, и именно в таком, которое не требовало напряженных усилий ума, и было настолько интересно, что отвлекало мое внимание от окружающей меня душной атмосферы, уносило из нее воспоминаниями в радостное прошедшее и затейливыми мечтами манило в будущее. Таким чтением была для меня история живописи Куглера. В ней я просматривал и с мелочной отчетливостью воспроизводил в своем воображении описания тех художественных произведений, которые видел в Дрездене, Нюрнберге, Мюнхене, Вероне, Мантуе, Болонье, Венеции, Флоренции, Риме, Неаполе, и те, с которыми могу ознакомиться на возвратном пути как в этих же городах, так и в разных других. Где-то читал я, что Кант излечивал себя от кашля и зубной боли усиленным углублением в философские думы. Я воспользовался его рецептом для освежения себя в несносной духоте.
Около пяти часов, когда начинала спадать жара, я выходил наружу и отправлялся гулять. Любимым местом этих прогулок был густой лес, который разросся с нашей стороны по всему подножию оголенной вершины Эпомея, и всползал на его нижние крутые спуски. Издали этот лес казался мелким кустарником, а когда войдешь в него, очутишься под высокими старыми деревьями, которые сплетаются друг с другом своими развесистыми ветвями; плющ и другие ползучие растения в великом изобилии густо и плотно одевали толстые стволы и сучья и своими тонкими и длинными побегами в виде гирлянд падали книзу. Пробираться в такой чаще было затруднительно и особенно там, где лес взбирался на крутизны. Я направлял сюда свои прогулки всегда с одним и тем же намерением, чтобы преодолеть препятствия и добраться до тех мест, где у самого подножия скалистого конуса прекращается всякая растительность. Блуждая по окраинам леса, я замечал там и сям выемки прогалин, которыми открывался путь к расщелинам. Судя по валунам и булыгам, застилавшим их русло, я догадывался, что в зимнюю пору от проливных дождей тут мчатся с высот бурные потоки. Именно здесь-то и нашел я желанное приволье для своих прогулок, а вместе и прямой путь к тем заповедным местам, которые меня так манили к себе. Чем дальше от равнины поднимался я по ущелью, тем больше оно суживалось и тем выше становились его берега, с которых свешивались ветви кустарника с густо перепутанными плетями ползучих растений; затем мой путь преграждали крутые обрывы, на которые надобно было вскарабкиваться и, наконец, я изнемогал в борьбе с препятствиями и возвращался вспять. Впрочем, я любил тогда блуждать по трущобам и взлезать на утесистые высоты, преодолевая всякие затруднения, и если после отказался от достижения своей цели, то совсем по другой причине. На Искии, куда ни пойдешь, везде встретишь змею, а то и две-три, одну за другой, особенно во время палящей жары, когда они выползают, как я думал, погреться на низеньких каменных стенках, которыми отгораживаются дороги от полей и виноградников. Потому я привык проходить мимо змеи без всякого опасения, только бы не наступить ей на хвост. Разумеется, и в ущельях Эпомея мне попадались змеи, которые мелькали всегда только по обеим сторонам каменистых спусков, а не по руслу, где лежал мой путь, и большею частью являлись поодиночке. От нечего делать я иногда вел счет, сколько их встречу. Раз случилось мне зайти в такое ущелье, где не более как в минуту насчитывал до десятка змей, и чем дальше шел, тем все больше и больше умножалось число их, так что, наконец, кругом меня по обоим спускам закишели змеиные головы с извивающимися хвостами; мне чудилось, что вижу их и на булыжнике, по которому я пробирался. Впрочем, у страха глаза велики, и я в переполохе бросился назад. С тех я пор перестал далеко забираться в трущобы и дебри эпомейского леса. Я был храбр и отважен в замышлении смелых предприятий, но, как видите, робел и трусил, когда приходилось их приводить в исполнение.
Пред закатом солнца я возвращался в нашу виллу и с книгою в руках усаживался на гребне утеса любоваться красотами природы и постигать бесконечное разнообразие их прелестей, как я уже имел случай говорить вам об этом. В 1883 г. профессор флорентийского института (Institute di Studi Superiori) и редактор «Европейского Обозрения» (Rivista Europea) Анджело де-Губернатис предпринял издать «Международный Альбом», составленный из снимков с автографов писателей и ученых, в пользу неимущих семейств Казамиччолы, пострадавших от землетрясения. Он обратился и ко мне с просьбою быть вкладчиком этого издания. Вот вам текст моего автографа: «На всю мою жизнь Иския оставила по себе самые дорогие и светлые воспоминания, потому что, будучи юношею, я провел лето 1840 года в Панелле при подошве Эпомея, и там в первый раз узнал я, что такое красоты природы, – и с тех пор полюбил их».
В праздничные дни я замышлял дальние прогулки и, напившись кофею, выходил из дому до самого обеда, всегда с книгою в руках. Особенно памятны мне прогулки на морском прибрежье около местечка Форио по скалам и песчаным откосам. Чтобы отдохнуть в холодке, я усаживался на один большущий камень, подмываемый морскими волнами, в тени крутого утеса. Хорошо мне было тут читать свою книгу и время от времени поглядывать на тянущиеся вправо от Искии в необозримую даль гористые берега Италии, как они млеют и тают в прозрачном пару жгучих лучей поднимающегося к полудню солнца, которое еще скрывается от меня за высоким утесом. Иной раз повеет освежительный ветерок и хлеснет о мой камень волною, которая обдаст меня солеными брызгами.
В места отдаленные я отправлялся верхом на осле в сообществе с его, погонщиком. Расскажу вам об одном из этих похождений, которое особенно ярко выступает в моих воспоминаниях. Налево от Панеллы, к юго-западу, есть мыс, образуемый громадными скалами, которые отвесно спускаются далеко вниз к самому морю. От этого высокого, утесистого берега отскочила одна скала, но так что соединяется с ним, будто мостками через реку, каменистой полосою в длину по глазомеру около десяти сажен, а в ширину, на самой ее средине, не больше как в два аршина. На этой скале в уровень с берегом небольшая площадка, покрытая травою и изредка мелким кустарником. Попасть туда по узенькой полоске считается на Искии головокружительным подвигом. Есть предание, что какой-то император переехал с берега на скалу верхом на коне; потому и называют ее островитяне Punta d'Imperatore, т. е. Императорский мыс. И мне захотелось испробовать свою храбрость, только не верхом, а пешеходным путем. Я слез с своего осла и благополучно перебрался с берега на площадку, несколько минут погулял по ней, сорвал цветочка два-три себе на память и посидел на камешке, обратившись лицом на юг к Африке, чтобы любоваться беспредельностью необъятного моря, которое там далеко внизу подмывало эту скалу. Но надобно было воротиться назад. При одной мысли об этом я почувствовал какую-то томительную тревогу, а когда подходил к соединительной полосе, которая показалась мне теперь и вдвое длиннее и гораздо уже, все больше и больше одолевала меня робость и, наконец, обуял страх и ужас: а ну, как у меня закружится голова и подкосятся коленки? Ну, как спотыкнусь о камень? А то вдруг, откуда ни возьмись, пронесется ветер и пошатнет меня, или невзначай заверещит осел благим матом и испугает. Позвать на помощь погонщика – опять беда: двоим идти рядом тесно, ему идти впереди или назади меня – какая польза? Держать меня своими руками крепко, как следует, он не мог бы, и мы оба стремглав полетели бы в бездну. Вся эта сумятица страхов и треволнений, которую теперь анализирую вам в подробностях, мгновенным вихрем промчалась тогда в моей голове, и так же мгновенно инстинктивное чувство самосохранения осенило меня твердою решимостью преодолеть нахлынувший на меня кошмар, который грозил мне неминуемой опасностью. Хотя ноги у меня дрожали и трепет пробегал по всему телу, но я смело вошел в страшившую меня полосу и медленно ступал по самой ее средине до тех пор, пока с обеих сторон было настолько просторно, что, в случае падения направо или налево, я не мог бы скатиться вниз; когда же доплелся я до узкой средины, тянущейся около трех сажен, я в охранение себя от гибельных случайностей просто-напросто прилег и растянулся ничком по каменистой тропинке, и не спеша и с передышкою благополучно переместился на ту сторону. Погонщик много смеялся моей выдумке и говорил, что и другим робким искателям приключений будет советовать, чтобы следовали моему примеру.
В течение двухмесячного пребывания нашего на Искии, я чувствовал себя в полнейшем уединении на широком раздолье, блуждая по крутизнам и по отлогостям прибрежья. Редко кого встречу из местных обывателей в деревенских костюмах, но ни разу не случилось мне в эти два месяца видеть ни одного иностранца или вообще кого-нибудь, кто бы, как я, прогуливался для препровождения времени, а не шел по нужде. Иския была тогда пустырь-пустырем, и могло ли прийти мне в голову, что убогая и неопрятная Казамиччола преобразится когда-нибудь в одно из самых изящных санитарных убежищ, с великолепными отелями вместо прежних казарм, с роскошными и вполне удобными курзалами вместо прежних торговых бань, с прохладными мраморными галереями, даже с театром, в который будут собираться сотни великосветских зрителей со всех концов мира? Не знаю, что сталось с Казамиччолой теперь, после опустошительного разгрома, который сокрушил ее дотла в пагубном землетрясении 1883 г.
Уединение, тишина и безмолвие в скитаниях по горам и долинам Искии не докучали мне; напротив, я ощущал в себе какое-то оживительное успокоение, которое теперь благотворно сосредоточивало меня после нестерпимой сутолоки, грохотни и гама, которые оглушительно одолевали меня на улицах и площадях многолюдного Неаполя. В моем пустыно-жительстве я не чувствовал себя одиноким: при мне всегда был неизменным спутником сам Дант со своей «Божественной Комедией».
Еще в Неаполе я начал читать эту премудрую поэму, и с тех пор, на многие года, стала она самою любимою, настольного моею книгою. В Неаполе я прочел «Ад», теперь на Искии вместе с Дантом восходил по уступам великой горы «Чистилища» к ее вершине с «Земным Раем», который иной раз, в счастливые минуты залетных мечтаний, грезился мне на маковке Эпомея.
Точкою отправления моих ученых занятий в Панелле и центром, к которому они сводились, был Дант и его «Божественная Комедия»; вместе с тем я слагал в общую сумму отдельные подробности, касающиеся этих предметов, из всего того, что случалось мне встречать по городам Италии, в которых мы останавливались проездом. В Вероне проживал Дант, изгнанный из Флоренции, у своего покровителя Кана Гранде; в Падуе я внимательно рассматривал в капелле Скровеньи (nell'Arena) знаменитые фрески Дантова современника и друга – живописца Джиотто, по сюжету соответствующие разным подробностям «Божественной Комедии» в изображении Страшного Суда и символических фигур, означающих добродетели и пороки. Во Флоренции я посетил баптистерий, в котором был крещен Дант, а также и дом, где он жил в соседстве с Беатрисою, которую прославил навеки в стихах и прозе; разумеется, не преминул я присесть и на том камне, на котором сиживал великий поэт и всегда любовался на прекрасный собор Maria del'Fiore, с грациозной колокольней, которую построил и украсил барельефами тот же его товарищ и друг Джиотто. Видениями загробной жизни, в таинственном обаянии мистических символов, внушенными «Божественною Комедиею», веяло на меня отовсюду со стен, расписанных учениками и последователями Джиотто, в флорентийской церкви Maria Novella и в прилежащем к ней доминиканском монастыре. Это есть та самая церковь, в которой во время страшной чумы, постигшей Италию в XIV столетии, собрались веселые собеседники Боккаччиева «Декамерона», кавалеры и дамы, и условились удалиться вместе из зараженного города в уединенную виллу. Микель-Анджело особенно любил эту церковь и называл ее своею невестою. В Болонье подолгу стоял я не раз под наклоненными друг к дружке башнями, называемыми Азинеллою и Гаризендою, под теми самыми, из которых с одною Дант сравнивает колоссального великана, когда он в аду стал нагибаться к поэту, чтобы поднять его вверх.
Дант и Джиотто открыли мне путь к изучению раннего наивного стиля итальянских мастеров XIV и XV столетий. Это и было главным предметом моих специальных занятий на острове Искии. Лучшим и единственным руководством служила мне уже известная вам книга Куглера, не раз упоминаемая в моих воспоминаниях. Этот ученый, сколько мне известно, в своей истории живописи, первый отнесся с надлежащим вниманием и живейшим интересом к ранним итальянским мастерам, предшествовавшим цветущей эпохе Леонарда да-Винчи, Микель-Анджело и Рафаэля. Сверх того, граф Сергий Григорьевич указал и дал мне две старинные иллюстрированные монографии, которые как нельзя больше соответствовали моим желаниям и целям. Это были подробные описания, во-первых, монастырской церкви св. Франциска в Ассизи и, во-вторых, собора в Орвиэто. В первой книге я хорошо ознакомился с триумфами Целомудрия, Смирения и Нищеты, которые по сводам церкви над гробницею св. Франциска Ассизского изобразил Джиотто, согласно Дантовым стихам об этом святом «Божественной Комедии», а в другой – с фресками, которыми Лука Синьёрелли, живописец XV в., расписал одну из капелл орвиэтского собора, заимствуя мелкие сюжеты из разных эпизодов Дантовой поэмы, а в крупных размерах представив воскресение из мертвых, на Страшном Суде, с таким религиозным воодушевлением и с таким простосердечным сочувствием к радостям и страданиям человека, к его восторгам и к отупелому отчаянию, что в искренности и в глубине наивного чувства превзошел самого Микель-Анджело в его знаменитом Страшном Суде на задней стене Сикстинской капеллы.
Этим оканчиваю свои воспоминания о пребывании на Искии. Мы должны были переселиться на соррентские берега, но уже без графа Сергия Григорьевича, который оставлял нас за границею на весь следующий год, уезжая с Искии в Москву. Перед его отъездом было решено, что будущую зиму мы проведем в Риме. То-то была для меня великая радость.
XVII
В начале августа 1840 г. переселились мы с острова Искии на соррентские берега, где прожили два месяца. Для тех из вас, кому не случилось побывать в этих местах, я должен сделать беглое топографическое их обозрение, чтобы в общих чертах дать понятие о той живописной обстановке, которая со всех сторон меня здесь окружала не только в дальних и близких прогулках, но и из окон моей комнаты. Прошу вас припомнить, как я ходил пешком из Неаполя до Помпеи по отлогому взморью. Тотчас же затем от Кастелламаре, стоящего у подножия горы св. Ангела (Monte Sant Angelo), начинается цепь гор с пересекающими ее долинами, которая на протяжении нескольких верст образует Соррентский полуостров; потому с обеих сторон спускается он к морю крутизнами. Над Неаполитанским заливом поднялась на высоких, утесистых берегах большая равнина (Piano-di-Sorrento), обнесенная горами, то оголенными от всякой растительности, то покрытыми кустарником и рощами. В конце равнины, если направляться от Неаполя, стоит город Сорренто у подножия каменистого холма, называемого Caro-di-Monte.
Сначала дней на пять поместились мы в самом городе Сорренто, в гостинице «Сирена», близ так называемого дома Торквато Тасса, где будто бы родился он и провел свое детство; потом, когда была вполне изготовлена и приведена в порядок наша вилла в Piano-di-Sorrento, мы переселились туда.
С первого же раза, как очутился в этой живописной местности, как побывал в доме Тасса и узнал, что гостиница получила свое название от тех сирен, которые заманивали в морскую глубину Улисса и его спутников именно здесь, у берегов соррентских, – юношеская фантазия моя разыгралась, и я тотчас же порешил дать ей раздольный простор в октавах «Освобожденного Иерусалима» и в гекзаметрах «Одиссеи». Обе эти книги я усердно читал в продолжение обоих месяцев, проведенных в нашей вилле. Тассову поэму брал с собою на прогулках, а Гомера подробно изучал с комментариями у себя на дому.
Соррентская равнина (Piano-di-Sorrento) есть не что иное, как огромный виноградник на нескольких квадратных верстах вперемежку с фруктовыми садами, в которых высоко над другими деревьями, в живописном контрасте зеленых оттенков, поднимаются столетние оливы со своими светлыми и прозрачными ветвями и темные и густые рощицы «оранжей» (так называл я тогда апельсиновые деревья); там и сям тянулись далеко вверх в виде столпов ряды кипарисов, а то раскидывалось широко и высоко ореховое дерево с таким толстым стволом, что не обнимешь его в один обхват. Все это пространство размежевано улицами с переулками; по обеим их сторонам нескончаемо тянутся высокие каменные стены на таком расстоянии между собою, чтобы можно было разъехаться двум встретившимся экипажам. Изредка попадаются небольшие постройки для жилья владельцам виноградников и для хозяйственных угодий и очень немногие большие дома для постоя приезжих. В одном из таких домов поместились и мы, на левой стороне узенькой улицы, если идти от Сорренто. Своим фасадом выходил он на улицу с высокою стеною перед окнами. Вход был в ворота со двора, а за двором раскинулся виноградник до самого обрыва отвесно ниспадавшего морского берега. По одну сторону виноградника была роща оранжей, а по другую фруктовый сад. Дом был двухэтажный, с небольшою надстройкою в виде башни налево, если смотреть с улицы. В бельэтаже, кроме залы, гостиной и столовой, могли удобно разместиться только сама графиня, ее обе дочери с гувернанткою и трехлетний сынок с немкою Амалией Карловной. Для двух старших сыновей, Павла Сергеевича и Григория Сергеевича с их гувернером, в доме места не хватало. Они занимали небольшой одноэтажный павильон с широкою террасою, выходившею в сад с разными фруктовыми деревьями, обнесенный по обеим сторонам густыми лавровыми аллеями. На террасе, обращенной к северу-западу, мы пили утренний кофей; но уроки давал я своим ученикам, спасаясь от наступающей жары, всегда в классной комнате.
Что касается до меня, то я поместился именно в той надстройке, о которой упомянул выше. Она занимала левую часть дома: все же остальное пространство его плоской каменной кровли, огороженной по сторонам парапетами, было для меня террасою, которая во все два месяца предоставлялась исключительно в мою собственность. Днем на солнечном припеке выходить на нее не было никакой возможности; раскаленный палящими лучами каменный помост жег ноги сквозь тонкие подошвы башмаков, если остановиться на несколько секунд. Зато ночью гулять по ней было восхитительно! Под темно-синим небесным сводом, который теперь кажется и ниже и ближе ко всему земному, по одну сторону в нежном, приветливом сиянии луны как-то особенно уютно покоятся соррентские холмы и утесы под охраною высоко поднимающейся над ними горы св. Ангела, а по другую сторону там далеко внизу тихо и мирно в Неаполитанском заливе улеглась темная поверхность моря, по которой там и сям скользят серебристые отливы лунного сияния. И около меня везде кругом тишина и безмолвие – и в виноградниках, и в садах, и по улицам с переулками. Разве иной раз со стороны Сорренто донесутся призывные звуки любимой в то время серенады:
Tutti la notte dormino,
Io solo non posso dormire,
Io ti voglio ben assai!
Так начинается эта песенка; она, бывало, раздается повсюду вдоль берегов Неаполитанского залива: и рыбак, сидя в своей лодке, распевает ее своим густым басом; и молоденькая дочка ремесленника, в домашнем неглиже и с растрепанными волосами, высунувшись по пояс из окна и глазея по сторонам, выводит звонкими руладами: Io ti voglio ben assai; и чопорный франт из неаполитанских обывателей средней руки, в потертом сюртуке, но в лоснящемся цилиндре, тщательно приглаженном щеткою, прогуливаясь вечером по Villa Reale, мурлычет все одно и то же: Tutti la notte dormino.
Но мне остается сказать еще несколько слов о моей оригинальной террасе. Между местными жителями была распространена одна грациозная легенда, достоверность которой с благочестивым усердием подтверждали старожилы. Будто в одно из последних извержений Везувия бурным ветром помчало в сторону соррентской равнины черные тучи песчаного пепла, которые мгновенно заволокли все небо и превратили светлый день в непроглядную ночь. Все ожидали неминучей судьбы, постигшей когда-то соседнюю Помпею. Кто мог и успел, бежал куда ни попало, но большею частью попрятались в своих домах, потому что наружу не было видно ни зги, а горячий песок засыпал глаза, лез в уши, в ноздри и в рот, бил по голове и сшибал с ног, хотя и вязли они в пепле выше щиколок. К счастию, буря стала утихать и песочный ураган мало-помалу ослабевал и, наконец, прекратился. Только на рассвете осмелились выйти наружу скрывавшиеся в домах. Повсюду навалило пепла чуть не по колени. В великой радости, что спаслись, прежде всего бросились хозяева на свои плоские крыши, спеша освободить их от тяжелого груза, наваленного извержением песчаного пепла, а то потолки не выдержат и обрушатся. И что же видят? На каждой кровле и в Сорренто, и везде в его окрестностях по ровной и гладкой поверхности пепла протянулась полоса следов от двух босых ножек, которые явственно отпечатлелись всеми своими пальчиками. В этом необычайном явлении благочестивые жители признали великое чудо, спасшее их от гибели. Пречистая Дева Мария соблаговолила проследовать по всем до одной кровлям, отпечатлев на каждой знаки своего шествия. Она же отвратила и ураган в другую сторону. Эта легенда иной раз приходила мне в голову, когда я в лунные ночи гулял по своей террасе. От нечего делать я любил тогда предаваться мечтательным грезам, и несбыточное казалось мне возможным. И здесь, думалось мне, где я теперь хожу, оставила по себе таинственные следы Та, которая спасла от разрушений и дом, где мы теперь живем, и этот широкий помост для моих ночных прогулок. И я вызывал в своем воображении идеальный лик Сикстинской Мадонны Рафаэля и представлял себе, как она, спустившись с облаков, по которым идет на картине, ступает теперь по кровлям домов соррентскои равнины. В мое время любили играть в затейливые мечты, как потом с таким же заманчивым увлечением стали играть в акции и в другие ценные лоскуты бумаги.
На соррентскои равнине мы продолжали вести жизнь по-деревенски, как и на Искии, т. е. обедали в два часа и ужинали в десять. Я был занят уроками тоже всего три часа, от девяти до двенадцати.
Я вставал в шесть часов утра и тотчас же шел купаться в море, по совету того же врача, который предписал мне пить минеральную воду на Искии. Я должен был оставаться в воде не дольше пятнадцати минут и купаться только два дня сряду, а на третий отдыхать. Непременным спутником моим и охранителем на морских волнах был известный уже вам Пашорин, который в эту раннюю пору был свободен от своих кухмистерских обязанностей. Море от нас было, что называется, рукой подать, у самой усадьбы нашей виллы. Стоило только со двора пройти апельсиновую рощу да виноградник, и тут же широкий и довольно отлогий спуск к морю, которое вливается здесь в маленькую бухту, обнесенную со всех трех сторон высокими, утесистыми берегами. Такие уютные уголки с песчаной равниной, которая едва заметно спускается к морской отмели, итальянцы называют «мариною». Море без устали ежеминутно отступает по песку и на него приливает, сажен на пять, на десять, а то и больше, когда разыграется. Чтобы попасть к его постоянному дну, надобно как можно скорее пробежать выступившее из-под отхлынувшей воды пространство и в один миг вспрыгнуть на катящуюся навстречу волну, как бы оседлать ее под себя, а затем без всякого усилия и не торопясь плыть вперед, спускаясь и поднимаясь по широким и отлогим волнам. Пашорин был отличный пловец, и под его бдительною охраною я чувствовал себя в полнейшей безопасности. Далеко в море мы не забирались и доплывали только до окраины отвесной скалы, составляющей правую сторону нашей бухты, и, взглянув вправо же на дымящийся Везувий, возвращались назад. В раннее утро на песчаной «марине», обращенной на запад, под тенью высокого, утесистого берега, дышалось живительною прохладою. С купанья я возвращался один; Пашорин уходил вперед, торопясь на свою работу. Чтобы сберечь в себе крепительную свежесть, медленно, ленивым шагом поднимался я по отлогому подъему дороги в наш виноградник и еще медленнее пробирался между густых рядов виноградных лоз, отягченных гроздями, и поминутно останавливался, срывал с них самые спелые ягоды и клал себе в рот. Так продолжалось всегда по малой мере минут пятнадцать или двадцать, а затем, выбрав себе самую большую виноградную кисть, уходил к себе домой и доедал свой утренник, сидя с книгою под окном, обращенным на запад с апельсиновою рощею и виноградником на первом плане, где я только что проходил, и с расстилающимся далеко и широко Неаполитанским заливом. Я тогда и не слыхивал о лечении виноградом, но без моего ведома угодил как раз пользоваться им в течение двух месяцев ежедневно за целый час до нашего завтрака.
Я уже говорил вам, что на соррентской равнине я принялся читать «Одиссею» и «Освобожденный Иерусалим». Тасс надоумил меня познакомиться и с Ариостом: его «Неистовый Роланд» был известен мне только понаслышке. Сверх того, я здесь же докончил изучение «Божественной Комедии». С тех пор Дантов «Рай» всегда напоминал мне прекрасные ландшафты, на которые я любовался из окон своей комнаты, и мою террасу, по которой прохаживался в лунные ночи, как живописная гора его же «Чистилища» неразрывно слилась в моих представлениях с крутыми подъемами Искии к недостигнутым мною высотам Эпомея. Впечатления юных лет глубоко и крепко залегают в душе и берегутся в ней, как неотъемлемое сокровище, до глубокой старости.
Однако я не покидал и научных исследований своих по классической археологии. Хотя Соррентский полуостров давал для этого предмета плохую поживу в очень немногих и уже чересчур искаженных развалинах, но у меня под руками была соседняя Помпея. В виде прогулки я туда хаживал по праздникам на весь день. Искупавшись в море и наскоро позавтракав своею кистью винограда, я успевал еще в седьмом часу отправиться в путь в утренней прохладе, и, дошедши до Кастеламаре, делал привал в прибрежной остерии под тенью высокой горы св. Ангела, которая еще заслоняла восходящее солнце. Тут я отдыхал и пил свой утренний кофей. Насытившись и освежившись, часам к десяти я был уже в стенах Помпеи, где и проводил весь день часов до пяти, чтобы возвращаться домой, когда жара начинала спадать. В течение дня утолял голод и жажду в соседних с Помпеею плантациях, где хозяева угощали меня виноградом, а на возвратном пути опять останавливался у подножия горы Sant-Angelo, чтобы в той же остерии пообедать жареною в прованском масле рыбою и макаронами с сыром.
Повторительное рассматривание помпейской живописи открывало мне разные подробности, прежде не замеченные, и наводило на новые соображения и замечания. По вечерам я вносил их в свою записную книжку. В этих заметках я особенно вдавался в уяснение себе античного стиля этой живописи в связи с его позднейшим возрождением в произведениях итальянских поэтов и художников XVI и XVII столетий. Такие сравнительные исследования, переполненные ссылками на Овидия, Виргилия, Ариоста и Тасса, должны были подготовлять меня к тому, что предстояло мне изучать в Риме, когда буду гулять там по дворцам и павильонам, стены и плафоны которых изукрасили мифологическими и вообще эротическими сюжетами Рафаэль со своими учениками, Караччи, Гвидо Рени и другие позднейшие живописцы.
Кроме Помпеи мне привелось сделать несколько интересных прогулок в лодке по морю, между прочим, на остров Капри и в Амальфи. Рассказывать вам по смутным воспоминаниям обо всем этом и о многом другом, как хорошо мне жилось на доррентской равнине, я теперь не буду, а вместо того предложу вам несколько выдержек из моих путевых записок, прося милостивого снисхождения к наивной мечтательности юного энтузиаста.
XVIII
Из путевых записок
«Сорренто, 28-го июля 1840 г. – Через Пуццоли, Неаполь и Кастеламаре, с Искии переехали мы в Сорренто, и вот уже два дня, как наслаждаюсь я благословенным воздухом родины Тассовой, ежедневно несколько раз проходя мимо его дома. Думаю, что здешняя природа всего ближе может объяснить страны, воспеваемые Гомером. Синеющая даль моря, усеянная цветущими островами, далеко вьющийся берег с высокими горами, лазоревое небо с дымящимся Везувием, плеск волн, Дробимых о высокий берег, и шум освежающего ветерка между густыми садами оранжей, под палящим солнцем и жарким небом, – неужели какая другая страна в мире может превзойти красотою и роскошью ту, которою я теперь наслаждаюсь? Охотно перенесу я теперь суровую природу своей родины, населяя ее пустынные степи и дремучие леса незабвенными мечтами своего воображения, которые так заманчиво теперь увлекают мою душу восхитительной действительностью. Еще новый дар благого Провидения!»
«Сорренто, 29-го июля. – Читая сегодня «Рай» Данта, вдруг из своего окна, из-за олив и оранжей, услышал я отдаленные звуки органа, согласованного с пением, заманчиво теряющимся вдали. Я оставил книгу, и по звукам отправился в францисканский монастырь, где тогда служили обедню, и просидел в церкви несколько минут, погруженный в тихое благоговение: случайно, но как нарочно, пришлось мне у Данта читать жизнь св. Франциска. Только тогда понимаешь поэта, когда его стихи вдыхаешь вместе с воздухом и растворяешь их высокими звуками молитвы… Вчера и сегодня восхищался я здешней природой: удивляешься, как всякая ничтожная вещь, ручеек, камешек, мостик – будто нарочно брошены для того, чтобы восхищать воображение своею живописностью».
«Piano di Sorrento, 2-го августа. – Вчера из Сорренто переселились мы сюда к стороне М. S. Angelo. Сначала я жалел оставленную мною комнату, окно которой осенялось густыми оранжами и прозрачными оливами, из-за которых так поэтически неслись ко мне звуки утренней и вечерней молитвы францисканского монастыря; а теперь своим новым жилищем я удовлетворен совершенно: окна мои глядят и на восток, и на юг, и на запад, так что я по течению солнца постоянно принужден затворять ставнем которое-нибудь из них. С одной стороны я вижу горы, амфитеатром окружающие равнину соррентскую; с другой – Сорренто, с его берегом и уходящим в море мысом, оканчивающимся полуразвалившеюся башнею; с третьей – широкое море с неаполитанским берегом и островами Прочидою и Искиею. Сколько людей многим бы пожертвовали, чтобы видеть то, что так изобильно пресыщает мои взоры!»
«12-го августа. – Вчера был один из замечательных дней моей жизни: я кончил Данта. Таким образом, он будет навсегда напоминать мне своею возвышенною поэзиею те места, которые были свидетелями моих восторгов, им возбужденных: в Неаполе я читал «Ад», в Искии – «Чистилище», в Сорренто – «Рай». Так, козни пап напомнят мне мои разговоры с графом Сергием Григорьевичем[22 - К моему крайнему сожалению, никак не могу теперь припомнить, о чем были эти разговоры. Граф так часто и подолгу беседовал со мной.]; географические указания в «Божественной Комедии» напомнят, как я на висячей карте изучал по Данту географию Италии; песнь Казеллы напомнит мне, как я гулял по узеньким тропинкам виноградников Искии; сравнение человека с червяком, из которого потом образуется бабочка, чтобы лететь на небо, или сравнение вечернего звона с прощальным вздохом умирающего дня увлекут мое воображение, как я читал эти стихи, сидя под сенью виноградных лоз нашего сада в Искии; наконец, эти возвышенные восторги райские, переполнявшие душу поэта, эти возвышенные беседы со святыми мужами читал я здесь, в тени оранжей и олив, среди природы, неба, моря, и земли, и воздуха, которые для нас, жителей суровой природы, должны казаться райскими. Чтобы понимать Дантово наслаждение раем, надобно самому просветить свою душу высоким наслаждением природы – и где же, как не здесь? Никогда и нигде поэзия не являлась мне столь высока и величава, как у Данта: у него она идет рука об руку с религией, на троне правосудия, с очами, просветленными для высшей мудрости, до которой не достигают мудрецы в своей философии. Вся поэма – это шествие поэта от преисподнего ада к жилищу Божию, которое есть высшая ступень и последняя строка поэта. Вот ощутительный образ того, как поэзия стремится к выражению божественного!»
«14-го августа. – Вчера под густыми оранжами при закате золотистого здешнего солнца на крутом берегу моря, волнистого и насупившегося, читал я Тасса. Не знаю, оттого ли, что теперь его более понимаю, или оттого, что свое впечатление от чтения растворяю соответственными прекрасным стихам – прекрасными образами природы, только теперь я наслаждаюсь Тассом далеко больше прежнего, когда я читал его в Москве. – Сейчас пришел я с купанья: море волнуется ужасно. Целую минуту, я думаю, меня покрывала собою огромная волна; когда я вздумал было ее переплыть, соленая вода натекла мне и в уши, и в нос; мы поминутно сваливались от нового напора волны, приближение которой стремительною стеною невольно приводит душу в какое-то опасение».
«16-го августа. – Сейчас, сидя под окном в своей комнате, читал я у Тасса описание красот и хитростей очаровательницы Армиды. От внутреннего удовольствия, приносимого стихами, или от желания свободнее дохнуть благорастворенным воздухом, по временам отнимал я от поэмы свои мечтательные взоры, перенося их на расстилающееся из-за зеленого сада синее море, яхонтовое, прекрасное, из-за которого вдали, в полуденном тумане расстилался Неаполь со своими окрестностями. Пусть это чудное место поэмы, теперь еще более растворяющее мою душу наслаждением от содействия природы, некогда на родине напомнит мне по созвучию со своими звонкими рифмами тот сладкий звук, который здесь так стройно ему вторил!»
«27-го августа. – Прошлое воскресенье ездил я на остров Капри и был в знаменитом лазоревом гроте. Если воспоминание всегда более или менее украшает предметы поэтическими грезами, то какова должна быть память о предметах, которые и на самом деле кажутся поэтическими образами мечты несбыточной? – О! Никогда не забуду эту очаровательную пещеру, дно которой голубее и блистательнее неба, освещаемого лучами заходящего солнца! Будто какой подземный свет из морских чертогов Фетиды ярко струится из-под величественно висящих над морскою бездною скал; рыбки мелькают в сиянии ясно и осязательно, будто птички летают по голубому поднебесью; а вот и живая фигура человеческая плещется в этом голубом сиянии; не так ли блаженные души у Данта в раю купаются в таинственном сиянии небесных лучей? Неужели самые греки могли вообразить поэтичнее и очаровательнее купанье стыдливой Дианы с ее непорочными нимфами? От игривого движения членов летит и рассыпается серебро, яркое, белое, как снег по синему полю: не из такой ли сияющей влаги родилась божественная Венера? Именно теперь только я понимаю, почему богиня красоты и любви избрала море своею родиною: эта яркая, то блестяще-лазурная, то темно-яхонтовая влага – не само ли небо во всей своей роскошной ощутительной вещественности! О, страна, благословенная небом! Пусть всегдашняя любовь моя к тебе будет вечною моею признательностью за те блаженные минуты, которыми я насладился в тебе!»
«30-го августа. – Сейчас была страшная буря; началась она вскоре после обеда и продолжалась около часу: гром гремел беспрерывно; дождь вместе с градом, крупным, с голубиное яйцо, лил как из ведра; тучи воздушными полками неслись над страшно волнующимся морем со стороны Monte Sant Angelo к Punta di Sorrento. Во всех церквах звонили в колокола. Страшно было смотреть, как на всех парусах мчалась по морю из Неаполя маленькая барка».
«11-го сентября. – Сегодня с Тассом в руках ходил я к капуцинскому монастырю. Солнце уже закатилось, когда я пришел на террасу и сел возле водруженного в каменные перила деревянного креста. Читал, как усопшая Флоринда явилась во сне неутешному Танкреду. Звуки два дня назад слышанной мною «Весталы» Меркаданте – звучали в моем сердце, когда я пробегал умилительные строфы: песня идущей на смерть девы как-то томно гармонировала с загробного песнью прекрасной воительницы. Море не было бурно, волновалось, однако, негостеприимно; Везувий испускал дым вышиною почти с самого себя; сначала он вился прямо вверх, как из трубы, а потом сгибался и тянулся по безоблачному небу длинным одиноким облаком над Неаполем, Позилипо и Искиею; из-за гор и островов, ниже этого длинного облака, багровела вечерняя заря; из церкви монастырской изредка раздавалось монашеское пение; передо мной на первом плане возвышались высокий дуб и деревянный крест. Душа была полна умилением невыразимым: чудные стихи были красой всему меня окружающему! Я их перенесу на свою родину, а вместе с ними и те случайные, но согласные звуки и образы, которые волновали мое сердце сладостным томлением и тихим восторгом».
«12-го сентября. – Сегодня моим товарищем в прогулке был monsieur Ducle're.[23 - Французский пейзажист, живший тогда в Сорренто. С ним познакомился граф Строганов еще в Неаполе и заказал ему несколько ландшафтов с разных местностей на Искии и на берегах соррентских.] Я во всем был ему под пару, помогая ему носить живописные препараты; оба в блузах, мы были настоящими артистами. Capo di Monte и потом Capo di Sorrento были целью нашей прогулки. Солнце уже заходило, когда около соррентского мыса спустились мы к морю. Сели немножко отдохнуть на краю морской бездны, там, где древнеримская арка соединяет море с Piscina di Pollione. Виднелся тот же залив Неаполитанский, тот же Везувий, та же равнина Соррентская – и вместе с тем сколько новых прелестей! Синее море глубоко вдавалось в извитый зигзагами берег Соррентской равнины, цветущие сады которой ярко обливали розовые лучи заходящего солнца; дымящийся очень сильно Везувий и Sant Angelo высились, окруженные тем же радужным светом. За нами был Римский пруд (Piscina); возле него – какие-то, вроде сводов, углубления, клоаки, мостики и т. п., все это римское – твердое, как железо, достойно вечности, на которую оно было рассчитано. Тут же возвышается и полуразвалившаяся варварская башня средних веков, напоминая времена войн и убийств; а недалеко от нее – каменные следы римского здания, подобно древесному корню вросшие в прибрежную скалу: так мощно природа умеет перерабатывать творения рук человеческих в свою собственность, и из самого разрушения творить новые для себя прикрасы. Это остатки виллы Поллиона, которого воспевал Виргилий. Вот еще новая незабудка для моих поэтических воспоминаний! Читая в России Виргилиеву эклогу, буду вспоминать и синее море, и цветущий берег Сорренто, и далекие горы, блещущие в различных цветах заходящего солнца. На камнях разрушенной римской виллы варвар средних веков построил свою грозную башню; так, на маленьком мысу можно считать по памятникам целые века. Duclere – этот мыс с развалинами хочет взять за первый план своей картины, далеким фоном которой будет берег соррентский с Везувием».