Вскоре Пашка запосвистывал и сам. Капшин, дрыгнув ногой, тоже начал поддувать мне в затылок. А мне не спалось. У меня сна не было.
На улице за стеной потрескивает, дотлевая, костер. Красные отсветы дрожат в щелях боковых окошек. А что там, в переднем углу? Кто все время шуршит и скребется? Мыши развозились? Или это Иван не спит?
5
Я проснулся от холода.
Светало. Зевластая печь смотрит на меня. Но не гремит, не возится возле печки хозяйка. Не подает голоса со двора скотина. И мужики не торопятся в поле. Лежат, храпят, раскидавшись по всей избе…
Я тихонько поднялся и вышел на улицу. Боже, какой туман! Все заволокло – ни земли, ни неба.
По мокрой седой траве я срезал заулок и вышел на передки соседнего дома.
Углы дома обшиты тесом, на тесе следы давнишней краски, фундамент из толстых просмоленных стояков – основательно, надолго строили…
Потом, подняв голову кверху, я увидел грудастый конек-охлупень. Глядит, смотрит на меня из тумана деревянный конь. С конька свешивается веревочка с остатками засохшей и почерневшей рябины – такие связки, или садки, как их еще называют, по всему Северу раньше вывешивали на домах. Вкусна, сладка примороженная рябина, и от угара – первое средство…
Вдруг мне показалось, что в глубине дома кто-то ходит. Что за чертовщина? Не домовой же бродит по пустому дому? А шаги все отчетливее, все ближе – тяжелые, с шарканьем. Вот скрипнула половица, вот что-то упало, по звуку – в сенях.
Я завернул за угол и выжидающе уставился на крыльцо.
Вышел человек – высокий, светловолосый. В ватнике. Голенища резиновых сапог отогнуты.
«Наверное, это Иван», – подумал я и, когда человек подошел ко мне, спросил:
– Что, не спится?
– Привычка. Раньше мы, бывало, рано вставали.
Так вот она какая, корнеевская поросль!
Я вспомнил ночной разговор в избе.
– Который же все-таки ваш дом?
– Мой? А оба мои. Тот вот, в котором ночевали, моего отца, а этот – отца Марьи, моей жены.
– Интересно…
– Что – интересно? Что оба дома пустуют?
– Да нет, – смешался я под пристальным взглядом Ивана. – Редко все-таки сосед на соседке женится.
– А у нас так. Нас окрутили с Марьей, когда еще дома эти строили. Ребятами, считай. Давай, говорят, счастье к счастью.
– Давно это было?
– A-а, что про это вспоминать, – отмахнулся Иван и опять пристально посмотрел на меня.
Затем прошел к своему дому, снял со стены ведерко из белой жести.
– Ежели умываться, то за мной.
Туман все еще плотно висел над землей, но кое-где уже всплыли верхушки кустов. Идти неприятно, мокро. Старая раскисшая трава бьет в колени, а сапоги у меня с короткими голенищами.
– Что же здесь? Не косят теперь?
– Не успевают, – ответил, не оборачиваясь, Иван. – Вот только с некоторых полей убирают. Да и то, разве это хлеб? У нас, бывало, тут рожь такая – поляжет, бабы стоном стонут. – Неожиданно, так что я едва не натолкнулся на него, Иван остановился. Посмотрел на ольшанинку, вынырнувшую из тумана перед самым носом, посмотрел вокруг.
– Вот как она, сука, уже на пожню вылезла.
Скулы у него побелели. Он потянулся рукой к ремню – видимо, по крестьянской привычке за топором – нету, ударил ногой. Ольшанинка хрупнула. Иван рванул ее на себя, отбросил в сторону, затем отвернулся от меня, стал вытирать о ватник руки.
Стало слышно, как внизу, в тумане, рокочет ручеек.
Я направился было прямо, но Иван окрикнул:
– Вода на питье повыше. А там раньше коней поили.
Спуск к ручейку выложен булыжником, с боков перильца березовые, еще довольно крепкие. А внизу, в зарослях ивняка и смородины, как бы чаша: по краям крупные темные камни с зелеными косами, а серединка чистая, прозрачная, с песчаным донышком, с похрустывающей дресвой, – бьют ключи.
Иван зачерпнул пригоршней воды, отпил.
– Зуболом вода. В войну где ни был, а такой воды не встречал.
– Тянет, значит, домой?
– Меня-то? Сам-то бы я ничего. Обжился. А вот женка у меня…
Он наполнил водой ведерко, плотно закрыл его крышкой.
– Это вот для нее, для Марьи. Лежит пластом, ноги отнялись. А как попьет своей воды – вроде полегче, вроде оживет немного…
Уже на обратном пути, раздумывая о судьбе этого человека и его жены, я спросил, почему же он не сделает, как другие, не перевезет дом на лесопункт. Ведь так же пропадет. Да и Марья, должно быть, в своем доме не так будет скучать.
На это Иван ответил:
– Хотел было. Жена не хочет. Думает все как-нибудь тут, на починке, умереть.
Помолчал и добавил глухо, провожая прищуренным глазом ворону, неуклюже слетевшую со старого прясла:
– Вот и у ней, видно, такая же думка. Человек жилье бросает, и ворона бросает. А эта не улетела…
Туман заметно спал. За домами красным пятном вставало солнце.
Когда мы вышли в заулок, там уже снова потрескивал огонь и все были на ногах. Товарищи Ивана стояли с ружьями. Один из них – постарше – подал Ивану ружье, а другой, Пашка, прощаясь с нами за руку, бесшабашно острил:
– Чур, только нашего медведя не убивать. Наш-то приметный – у него два уха на голове…