Из райцентра мы выехали вдвоем на попутной машине, но скоро нас было уже трое. По дороге к нам присоединился Захар Воденников, председатель промартели. Много их, служилых людей, пылит по субботам от райцентра. Кто на велосипеде, кто на мотоцикле, кто на грузовике. С коробьями, с пестерями, с ведрами. И все катят в колхозные леса, с тем чтобы подзаправиться даровым провиантом на зиму. Потом, когда мы приехали в Ширяево (дальше надо было топать на своих), к нам в компанию стал напрашиваться еще один человек – старый учитель-пенсионер Евлампий Егорович, у которого мы остановились. Капшин – добрая душа – принял и его: шире фронт.
Короче говоря, на Корнеевский починок мы отправились целой бригадой, а точнее сказать – инвалидной командой: Евлампий Егорович по-стариковски с палкой; у Захара Воденникова одышка и мясистый затылок до того раскалился – хоть спичку зажигай; а у меня своя беда – раненая нога подвертывается в грязи. Один Капшин из нас был здоровяк, да и тот, как я вскоре убедился, не охотник. Идет, горланит на весь лес – демонстрирует нам свои таланты: и зайцем гукнет, и лисой проверещит, и филином расхохочется, а если вспорхнет где рябчик или прошмыгнет под елями красноперая кукша – сразу за ружье. И бух-бух из двух стволов.
Но еще больше я приуныл, когда мы вышли к самому починку. Я-то себе представлял этот починок так: маленькое-маленькое поле с овсом, этакий желтый лоскуток, сдавленный со всех сторон дремучим ельником, – словом, починок как починок. А тут, гляжу – поля, поля… Изгородь со столбовыми воротами… Коршуны плавают в небе… А там что сереет вдали, за кустами? Похоже на крышу дома. Неужели дом?
– Дом, – спокойно подтвердил Капшин. – Тут их раньше девятнадцать было.
У меня буквально глаза на лоб полезли. Как? В деревне на медведя охотиться?
– Да, может, вы не верите, что и медведи тут есть?
Капшин, решительно шагая, повел нас вдоль кромки овсяного поля, густо обросшего молодым березняком.
– Ну? Что это, по-вашему?
Овес по краю смят, выброжен – это верно. Но почему именно медведем? Сколько-нибудь четкого следа на песчаном поле не было.
– Ладно. Пойдем дальше.
Мы прошли еще немного в сторону леса, и вдруг Капшин остановился, молча ткнул пальцем в землю.
Огромная куча черного помета!
Да, тут был медведь – сомнений у меня больше не оставалось. И был недавно, не раньше как дня два-три назад: помет еще «живой», густо мошкарой облеплен.
Сразу все приумолкли, посерьезнели. Тут же, не отходя от медвежьей кучи, устроили короткий совет. Лучше всего, конечно, было бы залечь в том, дальнем, углу, где овсяное поле скатывается в еловое сыролесье. Самое подходящее место для выхода зверя. А в нашей стороне сухо, березы на опушке. Но времени у нас было в обрез – солнце вот-вот начнет хвататься за вершины. А кроме того, там, в сыром углу, сегодня, по мнению Капшина, наверняка будут охотники – в прошлую субботу, как он выяснил в Ширяеве, были. Короче говоря, решено было остаться здесь.
Не теряя времени, мы перезарядили ружья «жаканом» и стали намазываться жидкостью от комаров – избави боже шевельнуть рукой, когда ты будешь на лабазе!
2
Охотник без веры – не охотник. И, может быть, поэтому все охотники опьяняют себя разными небылицами. И мне тоже хотелось верить в удачу.
Вот сижу я на березе, на ерундовой дощечке, прикрученной ржавой проволокой к сучьям, это и есть лабаз, сооруженный каким-то легкомысленным охотником до меня, – сижу окаменело, с двустволкой на коленях (курки взведены), и под ногами у меня вызолоченный вечерним солнцем овес, до которого так охоч медведь, и кругом тишь первобытная – с комарами, с дымком тумана, которым уже закурилась березовая опушка над полем. И почему бы, думается, вместе с этим туманом – хорошее прикрытие – не выйти из лесу медведю? Ведь вышел же он в прошлом году к Капшину. И вот я приеду в Ленинград, и в кабинете у меня будет лежать такая же косматая шкура, что и у Капшина.
Но вслед за тем я смотрю на дальние кусты, на тесовую крышу дома – она розовая от заката, – и мне становится не по себе. И все опять неправдоподобно, все как во сне: и эти овсяные поля, дымящиеся красным туманом, и этот Евлампий Егорович, вон, как старый филин, затаившийся в черной разлапистой ели, и я сам, окутанный комариным облаком, похож на лесную нечисть…
Проверещала сорока где-то неподалеку слева, веером брызнула от меня, осыпая сухие листья, пернатая мелочь, и опять все замолкло.
А туман все гуще и гуще. Погасла крыша в кустах – и там теперь тоже туман, густой, белый; так и кажется, что в деревне по случаю субботы затопили бани.
И еще приходит на мысль: вот увидит оттуда меня мужик, крикнет зычным голосом на все поле: «Слезай, дурак! Будя, посмешил людей-то».
Но никто не кричит оттуда. Глухо. Мертво. Виснет туман над озябшим полем, да первая звезда одичало смотрит на меня с вечернего неба…
3
Не знаю, выходил ли в тот вечер и в ту ночь медведь на овсы, но все равно мы бы не смогли его взять. Туман был такой плотный и так высоко поднялся над землей, что мы едва не заблудились в полях, отыскивая дом. Спасибо Евлампию Егоровичу. Здешние места знакомы ему с детства, и он каким-то собачьим нюхом угадал жилье. У предусмотрительного Захара Воденникова оказалась сухая береста (каждый по-своему пригодился), в темноте на ощупь отыскали дрова.
Когда разгорелся огонь, я сперва увидел мокрую рябину с обломанными нижними ветвями и красными кисточками ягод, потом пламя стало ярче, и за рябиной проступили бревенчатые стены. Рам нет – черные провалы вместо окон.
А слева от нас, за травянистым проулком, был тоже дом и тоже без окон, и такой же густой туман окутывал его.
Капшин, задумчиво похрустывая сухарем, посмотрел в черноту августовского неба.
– Да, два доходяги осталось. А раньше тут целая деревня была, девятнадцать домиков… Скоро и этих не будет. Прошлой весной охотники спалили один дом. Додумались, суки, у огонька в избе погреться.
– Ну а хозяева?
– Что – хозяева? Разбрелись. Кто на лесопункт – тут недалеко, километров шесть, кто подальше тягу дал, а кто в Ширяево. Евлампий Егорович, сколько к вам переехало?
Старый учитель подумал:
– Пятеро.
– Ну вот видишь. Не захотели в большое село переезжать. А почему? Чего они здесь видели? Ни кина, ни клуба. И детям в школу за девять верст… – Капшин, держа над огнем отсыревший ватник (мы все сушились), покачал головой. – А между прочим, в лесу, в лесу жили, а народишко ничего был – сознательный. Я в райкоме работал. Заем, скажем, или хлебопоставки – у нас с этим починком никакой волокиты. Раз надо, так надо. Жили, правда, они подходяще. Можно сказать, в масле купались.
– Так ведь их сметанниками и звали, – уточнил Евлампий Егорович. – Бывало, дегтя нету – на сметане едут. Все меньше ось горит. Дед Корней мастак был на такие штуки. У него и первая изба тут была на свой манер. Околенки маленькие, под самой крышей…
– Вот как! – удивился Капшин. – Вы, Евлампий Егорович, и первую избу помните? А я-то думал – этому починку лет сто, не меньше.
– Нет, меньше, – ответил старый учитель. – На моей памяти дело было. Помню, хорошо помню первую корнеевскую избу. Раз пошли мы с мамой по ягоды. А мама у меня ходок в лесу была неважный – заблудилась. И вот кружим, кружим по лесу. Я, ребенок, плачу, мама плачет – далеко зашли. И вдруг видим – в лесу изба. Новая. И дым из трубы. «Ну слава богу, – говорит мама, – теперь-то, Евлашка, не пропадем, к Корнеевой избе вышли…» Я, как теперь, вижу эту избу… – Евлампий Егорович поводил вокруг стариковскими глазами, словно отыскивая то место, где стояли Корнеевы хоромы, помолчал. – Да, занятная была изба. Бревна толстые-толстые, в обхват, а окошечки малюсенькие, ну прямо как в бане. И я еще, помню, спросил тогда у мамы: зачем, говорю, такие маленькие окошечки? «А затем, говорит, что стекла меньше надо. Корней заново строится, каждая копейка вперед рассчитана. А еще, говорит, комар не так поползет в избу». Страсть тут комара было. Лешье царство… А потом недалече от избы мы и Корнея увидели. Лес с сыновьями корчует…
– Крепкий старик был?
– Крепкий. Росту – не скажу чтобы большого. Среднего. Даже чуть поменьше. А медвежья сила была у человека. Ведь это все его руками разворочено. – Евлампий Егорович для наглядности сделал рукой полукружье. – Бульдозеров тогда не было. Правда, семейка у него была соответственная. Семеро детей, и все семеро – мужики. Сам Корней на волос был темный, а сыновья не в него – в мать. Все, как один, светловолосые и росляки парни.
– А это точно, – с улыбкой кивнул мне Капшин, – весь починок тут был светловолосый. Помню, бывал.
– Нет, не весь, – деловито поправил его Евлампий Егорович. – После Корней сманил к себе двух мужиков из соседней деревни – те другой породы были… Совсем другой…
– Ладно, ладно, – живо перебил старика Капшин, видимо, как и я, боясь, что он со свойственной ему обстоятельностью переключится сейчас на этих мужиков. – Давай про Корнея. Как вас принял Корней?
– А чего принимать? На расчистке пни с сыновьями корчует – до нас ли ему? Подошел, поздоровался с мамой и прямо к делу: «Вот что, говорит, Аграфена. Отдай, говорит, за моего Петруху Тоньку». А Тонька – это моя сестра, на пятнадцатом году. Какая еще невеста? «Ничего, говорит, годик подождать можно». – «Нет уж, – отвечает мама, – тебе, Корней Иванович, работницу надо, а Тонька у меня слабая. Не отдам свою дочь вам на муки. Одна она у меня». – «А это, говорит, верно ты сказала, Аграфена. Не на сладкую жизнь возьмем твою Тоньку. Видишь, говорит, сколько у меня дела. Мне, говорит, девка нужна такая, чтобы спереди была баба, а со спины – лошадь». Запомнил я эти слова. «Да чтобы каждый год по мужику рожала. А Тоньку твою, говорит, я видел в работе. Подойдет. Готовься, говорит. Осенью приедем».
– Вот черт! – с чисто детским восхищением воскликнул Капшин. – Так и сказал?
– Да, так и сказал. Но Антонину, мою сестру, в то лето дядя в Вологду увез, в прислуги определил – тем и спаслись. А если бы не дядя – быть бы мне сродником Корнея Ивановича. Корней Иванович от своего слова не отступался. Раз определил, что девка для его семьи подходяща, – все. Приедет в деревню, посватается, честь соблюдет. Идет девка своей волей – хорошо. А нет – и так возьмет. Нагрянет это своей лесной ордой, девку в сани, в телегу – только и видели. Главное ему было высмотреть. Чтобы девка подходяща была. Ежели надо, и за тридцать, и за сорок верст скачет. Один раз мужики его за эти выходки едва не убили.
– Да ну?! – воскликнул Капшин.
– Точно. В Петров день дело было. Мы с ребятами бегаем на улице, и вдруг крик на всю улицу: лесовики Маньку Прохора Кузьмича увезли. А народ о празднике, сами знаете, шальной, пьяный. Топоры, колья похватали, да на починок. А на починке тоже не спят. Коренята-бородачи стеной стоят. И тоже с топорами. Ну Корней Иванович нашелся. Из ружья выстрелил и с медалью к народу вышел. Медаль ему за расчистки была пожалована. «Что вы, говорит, дураки, – это мужикам-то. – Опомнитесь! Я, говорит, российское дело делаю, землю из-под леса добываю. А вы на меня войной. Уйдите, говорит, ради бога, от смертоубийства…» Ну Прохор Кузьмич, отец Маньки, видит такое дело – на попятный: девка все равно ославлена. Поздновато кулаками махать. Раньше надо было меры принимать. Корней подавал ему сигналы. Предупреждал насчет Маньки…
– Да, – задумчиво сказал Капшин, – характер. «Российское дело делаю…» А что, пожалуй, что и так. Не сама же Россия распахивалась. Кто-то ее расчищал от лесов, от дебрей. В старину, сказывают, не то что у нас, на Севере, под Киевом леса непроходимые были. Илья-то Муромец там Соловья-разбойника словил. Так ведь, Евлампий Егорович?
Евлампий Егорович молча кивнул, с сухим шелестом потер свои стариковские руки над огнем. Захар Воденников, все время слушавший его с полуоткрытым ртом (он был туговат на ухо), глубоко вздохнул и достал пачку «Севера». Но закуривать раздумал.
Капшин положил на огонь новую валежину – косяк от дверей с железным пробоем. Возле пробоя в косяке небольшие ямки. Это от рук, от их многолетнего касания к дереву…