– Ну а в газету не тянет? Не думаешь возвращаться?
– Да что вы, товарищ Сойманов? Я в газете.
– В газете?
– Ну а как же? Сразу после войны. – По лицу Анохина прошла тень неудовольствия. Что, мол, за вопрос? Как же он да вне газеты!
– И опять на информации?
– На информации. Трудно вот только, товарищ Сойманов. Раньше, бывало, в войну, все ясно: в бой идем. А теперь, брат, задачи другие. Воспитание. Подход надо. И солдат пошел – ого – грамотный. Ну, ладно, товарищ Сойманов, зарапортовался. Я ведь, это, в часть бегу. – И Анохин переступил с ноги на ногу.
– А Ленька как? Растет? Анохин так весь и просиял.
– Растет. Такой, брат, критикан – меня ни во что. А сочинения пишет! Ну, просто талант, товарищ Сойманов. Даже эта художественность намечается. Может, писатель еще выйдет. Вот только насчет жильишка у нас с ним худовато. Старую комнату разбомбило. Ну да ничего, – сразу взбодрился Анохин. – Кончим восстановительный период, тогда и мы с Леонидом устроимся.
Тут уж Анохин окончательно поставил точку – протянул руку и побежал, слегка наклонившись вперед и шаркая кирзовыми сапогами, все такой же неутомимый хлопотун и работяга. И та же кирзовая сумка болталась у него сбоку, и, наверно, тот же «Краткий курс» был в этой сумке.
И была еще одна встреча у них – в день смерти Сталина. Тот, кто пережил этот день, запомнил его, конечно, на всю жизнь. Тоска невыносимая. Казалось, все рушится. Сама жизнь лишилась всякого смысла. И именно в этот день хотелось быть в родной семье, почувствовать плечо тех, с которыми прошел всю войну.
Отделы редакции пустовали – все были на траурном митинге. И только один Анохин находился на своем посту – для него и в этот час нашлась работа.
Со стены из траурной рамы на Анохина глядел человек с жесткими усами, а он стоял за столом, клеил макет газеты и плакал.
Увидев Александра Дмитриевича, он поднял на него мутные красные глаза, заширкал распухшим носом.
– Как будем жить-то, товарищ Сойманов? Александр Дмитриевич сел к столу и тоже заплакал.
8
Из редакции выходили служащие, гражданские, военные, – рабочий день кончился.
Александр Дмитриевич поднялся по лестнице на второй этаж и оказался в длинном глухом коридоре. На стенах – знакомые фотографии: видные газетчики, журналисты и писатели на войне. На одной фотографии была и его персона – «наш корреспондент на передовой среди бойцов». А вот Анохина – он это знал – тут не было.
Александр Дмитриевич прошел к замредактора.
– А, тебя-то нам и надо. Получил нашу депешу?
– Какую депешу?
– Ну получишь. Только чур – не отказываться. Дата крупная. Сам знаешь.
Александр Дмитриевич понял: речь идет о привлечении его к работе над праздничным номером, посвященном снятию блокады Ленинграда. Но сейчас ему было не до этого. И он, не зная, как заговорить о том, ради чего пришел сюда, начал издалека:
– Слушай, я все хочу тебя спросить… Вы, газета, не интересовались делом сына Анохина?
Нижняя губа у замредактора оттянулась. Он всегда, как говорили сотрудники, больше полагался на свою губу, чем на ухо.
Пришлось уточнить вопрос.
– А, ты вот о чем. Ну, там и дела-то никакого не было. Грязь.
А парень Анохина там и вовсе ни при чем.
– Ни при чем?
– Ну да. Парня, можно сказать, за компанию замели. Это его дружки-приятели с девочкой развлекались, а он-то, как теленок, в соседней комнате спал.
– А Анохин не знал этого?
– А откуда ему знать? Это уж после ареста, в ходе следствия выяснилось. А тогда бумага из милиции пришла. Реагировать надо. Ну, мы вызвали на партбюро. Поговорили. Правда, поговорили крепко. Что ж ты, говорим, солдат воспитываешь, а сына своего проглядел. Можешь ты, говорим, после этого в газете работать?
И понимаешь, что всего удивительнее. Он ведь все сам признал, со всем согласился. «Да, говорит, признаю. Не доглядел. Признаю, товарищи, что допустил серьезную политическую ошибку».
«Да, да, – говорил себе Александр Дмитриевич, – так оно и было». И он вспомнил 1942 год, партийное собрание в прифронтовой газете… И, наверно, так же вот и на этот раз Анохин стоял перед своими товарищами и искренно, со всей беспощадностью казнил себя. Но, боже, трудно даже представить, что творилось у него на душе! Погиб Ленька, рухнуло моральное право работать в газете… И если раньше Александр Дмитриевич мог еще допускать, что с Анохиным произошел несчастный случай, то теперь он знал твердо: Анохин сам своей рукой вычеркнул себя из жизни. Он поднял голову, сказал:
– Я напишу о нем, об Анохине.
– Об Анохине? Для праздничного номера? Ты шутишь?
– Нет, не шучу.
Замредактора подтянул нижнюю губу.
– А что же поучительного ты извлечешь из Анохина? Конечно, ежели по-человечески подойти, старика жалко. Да ты ведь знаешь, что он за газетчик был. Пустяковая информация, какойнибудь выход на стрельбище. А наворотит такого – треск один. Нас засыпали жалобами и офицеры, и солдаты.
– На Анохина?
– Да, на его информацию. И уж если откровенно говорить, то мы даже подумывали списывать его. А что делать? Нет, не вижу, что бы ты мог извлечь поучительного, – опять с той же профессиональной практичностью поставил вопрос замредактора.
Александр Дмитриевич и сам думал об этом. В самом деле, почему он вдруг предложил написать об Анохине? Каких-либо героических деяний за ним нет. Газетчик он никудышный. Так что же? Неужели им движет только одно желание – загладить как-то свою вину перед Анохиным?