Понаехали из губернии, суд военный, – и все из-за какого-нибудь поганца-мальчишки. Председатель, полковник, худой, с седым бобриком, желудком страдал. Вот горя-то зазнал с ним Иван Арефьич! То ему нельзя есть, другого нельзя – ну, сущая напасть.
В первый раз, как приехали гости незваные, Иван Арефьич устроил завтрак на диво: бутылки на столе, коробки распечатанные, окорока, кулебяка. А полковник позеленел даже весь от злости. Туда-сюда вилкой ткнет, понюхает:
– Кажется, очень жирно.
И скиснет, и не ест. Исправничиха Марья Петровна вся исстрадалась:
– Ах, ради Бога, полковник, что же вы не кушаете? «Ну, уж и влетит теперь, должно быть, моему Ивану Арефьичу».
Зато прокурор-душа поддержал. Круглячок, лысенький, розовый, как поросеночек. В баню, наверно, раза два в неделю ходит. И все закатывается, хохочет и всего по два куска себе накладывает.
– Ну-ка, еще кулебяки-то матушки. Только, знаете, по таким заплесневелым местам, вроде вашего посада, теперь на Руси и умеют по-настоящему, по-старинному пироги печь…
А вечером у исправника в кабинете зажжены на письменном столе свечи (никогда в жизни не зажигались), разложены бумаги.
Иван Арефьич пыхтит своей папиросой-пушкой и отгоняет дым в сторону: не дай Бог, в полковника дым попадет.
Полковник перечитал бумаги и поморщился кисло:
– Что же мы, с одним с этим мальчишкой будем возиться? Когда от него ни полслова не добьешься. Ужасно обидно. На то вы и исправник, чтобы уметь разыскать.
На кровати сидя, сапоги стягивал Иван Арефьич и все к исправничихе приставал:
– Уж я и ума не приложу, Маша. Подай им еще, одного мало. Да откуда я возьму, коли он убег? Да, вот что еще не забудь: полковнику завтра к двенадцати геркулесу на молоке, уварить хорошенько, да бутылку нарзану. Ох, боюсь я его, как бы не напакостил, злющий!
Марья Петровна записала:
– Геркулес… Нарзан… А ты вот что, Иван Арефьич, посоветовался бы ты с Моргуновым. Он пройда, он чего хочешь достанет, ей-богу, попробуй.
Иван Арефьич зарубил себе это на носу и спал поспокойнее малость.
На площади перед полицией, перед желтыми облупленными стенами – базар. Поднятые вверх и связанные оглобли, лошади с привязанными мешками овса у морд, визгливые поросята, кадушки с кислой капустой, возы с сеном. Хлопают по рукам, торгуясь; зазывают звонко; скрипят телеги; кучер земского в безрукавке пробует гармонику.
А в исправниковом кабинете чинят допрос. Полковник с тоскою вслушивается в себя, внутрь: в животе глухо урчит. «Ах, господи, целую неделю не было, а теперь опять, кажется…»
Старик Чурилов вошел, степенный, длиннополый, лунь седая. Перекрестился.
– Как было-то? Да вот как, ежели все по порядку…
Рассказал, утерся ситцевым платком. Постоял, подумал: «Хорошо бы нажалиться на Тимошку-дерзеца, начальство, кажись, доброе».
– Вот еще, ваши благородия, есть тут портной Тимошка, пропащий человек, дерзец. За мальчишку этого заступаться стал – за этого самого, какой стрелял-то. Я ему: ты, мол, из ихних, что ли? А он меня при всем при народе…
Старика отпустили. Прокурор потер мягкие потные ручки, расстегнул нижнюю пуговицу на мундире и сказал тихонько полковнику:
– Гм. Тимоша этот… Как вы думаете?
За окном торговались, кричали, скрипели. Полковник не выдержал:
– Иван Арефьич, да закройте окно! Голова трещит. Что за манера – базар перед самым кабинетом!
Иван Арефьич на цыпочках закрыл окно и позвал:
– Следующий.
Томно, жеманясь, рассказывал казначейский зять. Прокурор спросил:
– Так, значит, он вернулся в трактир, а потом опять выбежал? Ага. Ну а платок? Вы о платке, кажется, что-то упоминали. Он за платком вернулся?
Казначейский зять вспомнил исплеванный красный Тимошкин платок, кисло поморщился и сказал, гнусавя, с досадой:
– Какой платок? Я никакого платка не помню.
Как-то неприлично даже было и вспоминать-то ему об этом платке.
Барыба привычным нюхом шел за вопросами прокурора. И когда дошло до платка, он уверенно сказал:
– Нет, платка никакого не было. Сказал просто: дело наверху есть.
Когда отпустили Барыбу, прокурор хлебнул холодного чаю и сказал полковнику:
– Прикажете написать постановление о задержании этого самого Тимоши? По-моему, все эти показания… Я знаю, вы иногда чересчур осторожны, но тут…
У полковника в кишках схватывало, подкатывалось, и он думал: «Черт знает! Эта исправничиха, толстая дура, что за провинциальная манера делать все жирным…»
– Так я говорю, полковник…
– Ах, отстаньте, ради Бога! Пишите, что вам угодно. У меня ужасно болит живот.
22. Шесть четвертных
Как забрали Тимошу, никто даже и не удивился.
– Давно туда и глядел.
– Язык-то распускать он мастер был. Непочетник! О боге-то все равно вон как об лавочнике Аверьяне разговаривал.
– И всюду, куда не следует, носом совался, обо всех судил. Скажи, пожалуйста, какая нашлась Маремьяна-старица – обо всех печалится.
А Моргунов сказал:
– Такие головы у нас недолго держатся. Вот мы с Барыбой поживем.
Похлопал Барыбу по спине и поглядел на него иконописными своими глазищами, не то презрительно, не то ласково: поди-ка у него разбери – притворник он.
Вечером в тот же день Семена Семеныча к себе пригласил исправник Иван Арефьич – на чашку чаю. И умолял Христом-богом:
– Наставьте вы этого своего… как его там… на путь истинный. Ну да, Барыбу-то этого. Чтобы поопределенней как-нибудь на суде показал. Я ведь знаю, он у вас специалист, ну чего там, чего там, люди свои. Ей-богу, они мне всю шею отвертели, губернские эти, разделаться бы с ними – да и с колокольни долой. А уж этот полковник с своими привередами: то ему не так, это не эдак…