Иваниха зачерпнула деревянным долбленым корцом воды, раскрыла дверь в сени, поставила Евсея за порогом, сама на пороге стала. Сунула в руки Евсею корец.
– Держи да слушай. Да, гляди, никому ни слова, а то все на тебя же и оборотится.
Зачитала медленно, вразумительно таково, а глазами сычиными низала воду в корце.
– На море – на Кияне, на острове Буяне стоит железный сундучище. В том сундучище лежит булатный ножище. Беги, ножище, к Анфимке-вору, коли его во самое сердце, чтобы он, вор, воротил покражу раба божия Евсея, не утаил ни синь пороха. А коли утаит, будь он, вор, пригвожден моим словом, как булатным ножом, будь он, вор, проклят в землю преисподнюю, в горы араратские, в смолу кипучую, в золу горючую, в тину болотную, в дом бездомный, в кувшин банный. Коли утаит, будь он, вор, осиновым колом к притолоке приткнут, иссушен пуще травы, захоложен пуще льда, а и умереть ему не своей смертью.
– Будя теперь, – сказала Иваниха. – Попой его водичкой, голубя, попой.
Евсей бережно перелил воду в бутылочку, дал Иванихе целковый и пошел довольный:
«Я те, миленок, угощу чаем. Я те развяжу язык!»
16. Ничем не проймешь
Привязалась к Барыбе ночью ни с того ни с сего лихоманка. Трясло, корежило, сны заплетались неестественные.
Утром сидел за столом в тумане каком-то, пудовую голову на руки упер.
Стукнули в дверь:
– Апрося?
А головы не повернуть, такая тяжелая. У двери кашлянули баском.
– Савка, ты?
Он самый: волосы-палки, красные рачьи ручищи.
– Беспременно просили. Они дюже по вас соскучились, отец Евсей-то.
Потом подошел поближе, поржал:
– Чаем наговоренным хотят вас поить. А вы – ни боже мой, не пейте.
– Каким наговоренным?
– Да известно каким: на вора наговоренным.
– Эге! – смекнул Барыба. Очень смешно стало. Дурак Евсей! Туманилось, колотилось в голове, кривлялось что-то веселое.
У Евсея в келье – дымок сизый, накурено: дьяконок веселый надымил.
– А, гостечки дорогие!
И, вихляя задом, дьяконок подставил Барыбе руку кренделем.
Водки на столе не было: нарочно решили не пить, чтоб яснее в голове было – Барыбу уловлять.
– Чего это похудал ты, Евсей? Ай присушил тебя кто? – ухмыльнулся Барыба.
– Похудеешь. Не слыхал нешто?
– Деньжонки-то твои слямзили? Как же, слыхал.
Веселый, язвительный, подскочил дьяконок:
– А откедова же узнали вы это, Анфим Барыбыч?
– А вот – Савка сказал. Вот и узнал.
– Дурак ты, Савка, – обернулся Евсей уныло.
Сели за чай. Один стакан, наполовину налитый, стоял на подносе особо, в сторонке. Иннокентий, суетясь, долил стакан кипятком и подал Барыбе.
Все уставились и ждали: ну, сейчас…
Барыба помешал, хлебнул не торопясь. Молчали, глядели. Стало чудно Барыбе, невтерпеж, захохотал – загромыхал по камням. За ним заржал Савка и залился тоненько дьяконок.
– Чего ты? – поглядел Евсей, глаза у него были рыбьи, вареные.
Громыхал Барыба, катился вниз, уж не остановиться, колотилось, зелено-туманилось в голове. Смешливый задор задирал, толкал сказать:
– Я самый и есть. Я и украл.
Выпил Барыба, а все молчал и улыбался четырехугольно, зверино.
Евсею не сиделось.
– Ну, рассказывай, что ли, Барыба. Чего там.
– Про что рассказывать-то?
– Сам знаешь про что.
– Ой, Акуля, чтой-то ты шьешь не оттуля! Тебе про деньги, а? Так я ж тебе говорю: Савка мне рассказал. Только всего и знаю.
Нарочным голосом говорил Барыба: вру, мол, а поди-ка поймай.
Дьяконок подскочил к Барыбе, похлопал его по плечу:
– Нет, братец, тебя никакой разрыв-травой не проймешь. Крепок, литой.
Евсей замотал космами:
– Эх, пропадать! Беги, Савка, за вином.
Пили. Туманилось, колотилось в голове. Зеленел дымок от курева. Дьякон плясал матросский танец.