«Не в бровь, а прямо в глаз! А кто же этот неуч и дурак? Никто. Сновидение дурацкое. Стало быть, сам же он этакое на себя взвел, пока спал. Чудны сны бывают».
После полудня капитан, ввиду хорошей погоды, яркого солнечного дня с легкой оттепелью, развеселился, забыл о своем «дурацком» сновидении и предложил жене ехать кататься.
Аннушка заявила, что у нее голова что-то болит и будто знобит, что она предпочитает даже прилечь на постель…
Кузьма Васильевич даже встревожился, но затем, после уверений Аннушки и Макарьевны, что ничего худого нет, успокоился.
Яркое солнышко и чудный день все-таки тянули его из дому. Поглядев, как жена прилегла на постель и тотчас задремала, капитан вышел из спальни, а через полчаса уже выехал в своих маленьких саночках…
Среди снегу и леса, под золотыми лучами солнца, вдруг капитану представился золотой с белыми нашивками мундир генерала… генерала-лавочника, да еще говорящего с дерзкой усмешкой: «Собака на сене!»
И начало Кузьму Васильевича снова томить, как поутру, а затем начало что-то мутить и тянуть домой. Проехал он еще с полверсты и не выдержал… повернул лошадь и припустил обратно в усадьбу.
Чем ближе подъезжал пандур к дому, тем более проникало в него особое чувство, какого он никогда еще не испытывал. Пожалуй, раза два в жизни испытал он его, но ведь при совершенно особых и иных обстоятельствах… Первый раз это было в первом сражении, когда еще он был девятнадцатилетним сержантом. Второй раз это было много позднее, при штурме Измаила под картечью, когда он увидел, что из полсотни ближайших офицеров и солдат он один двигается, мыслит, остальные валяются и страшно стонут или совсем молча лежат. Тогда Карсанов знал, какое в нем чувство бушует: страх, трусость.
А теперь почему же в нем то же чувство, тоже боится он до смерти. Кого? Чего?
– Предчувствие, что ли? – бормотал капитан. – Глупости! Нет. Стало быть…
И он не мог сказать, назвать, выяснить себе то, что смутно, как в тумане, представлялось ему… Едучи кататься, он все думал о жене, потом о больном, потом о старой Макарьевне и, вспоминая, вдумываясь, рассуждая, соображая, взвешивая, он будто собрал в кучу сразу многое и многое… Не десятки, а пожалуй, сотни всяких мелочей и пустяков. Слова, взгляды, недомолвки, улыбки… И еще что-то непонятное и неуловимое, что призраком завелось и живет в его доме…
– И не сегодня, не со вчерашнего дня, а давно! – бурчал он трусливо. – Ты видел и чувствовал все, Кузьма Васильевич, но будто не хотел уразуметь и себе самому толково доложить, себя самого о беде упредить.
Завидя свою усадьбу, старый пандур погнал лошадь и отчаянно восклицал вслух:
– Да что же это? Да как же это? Как же раньше-то… раньше… Почему сейчас прояснилось? Все чуемое наружу полезло и в глаза бросилось…
VII
Оставив лошадь за воротами двора и приказав попавшемуся под руку дворовому мальчугану держать ее до его возвращения, капитан направился к заднему крыльцу…
Когда он вошел в людскую, то переполошил всю дворню своим нежданным появлением и ради отвода глаз стал выговаривать за нечистоплотность в комнате, а затем прошел далее….
Но капитан не знал, что горничная жены уже видела его в окно и уже слетала предупредить: «Барин!»
Когда Кузьма Васильевич очутился в доме и прошел быстро в комнату больного, то нашел его одетым и сидящим в кресле. А поутру он был в постели. Капитан изумился, а купчик улыбался, глядя на него, да еще как-то странно, будто подсмеивался.
– Что же это вы? – спросил капитан.
– Что-с…
– Да вот… Были в постели, когда я выехал, а тут вдруг оделись и сели.
– Да-с. Слава Богу, могу-с.
– Можете?.. А-а?..
– Мне много лучше. Как-то даже сразу полегчало сегодня, – улыбаясь, сказал молодец.
– Стало быть, теперь сидеть будете? – угрюмо спросил Кузьма Васильевич.
– Да-с, надоело лежать…
Пандур помолчал и, наконец, сурово вымолвил, сдвигая брови:
– Сидеть и в кибитке можно.
– Если прикажете, я соберусь… Я и так уже давно злоупотребляю вашим гостеприимством. Что делать, все задерживала узрешиха.
Особенно ли как произнес гость это слово, но капитан, мысленно повторив его, вспомнил другое слово, наименование: «узрешительница».
«Есть такая святая, – подумал он и тотчас же рассердился сам на себя. – Тьфу! Во всяких пустяках стал выискивать разные кивания на себя и жену».
Капитан прошел к жене и нашел ее по-прежнему на кровати; она дремала, но открыла глаза при его появлении. Он объяснил, что вернулся вдруг домой, беспокоясь тем, что она хворает.
– Я здоровехонька, – отозвалась Аннушка.
– Да? Ну, вот и наш купчик здоровехонек! Стало, пора ему и со двора долой.
Аннушка не ответила, смотрела равнодушно и рассеянно.
Но капитан стал объяснять жене все-таки, что так как молодца они выходили и он может уже двигаться, то нечего его удерживать.
– Ведь я призрел у себя умирающего! – горячился капитан. – А если умиравший теперь вовсе не собирается умирать, то почему же его у себя удерживать и за ним ухаживать. Усадьба дворянская – не больница и не перевязочный пункт. Бог с ним совсем. Доедет теперь до Тамбова отлично и один. Так ли?
Но жена, ни единым словом не отозвавшись на все речи мужа, молчала и теперь.
– Что же ты молчишь? – воскликнул капитан.
– Что же я буду говорить, – ответила она. – Стоит того из-за всякого лавочника себя утруждать.
«Лавочник да лавочник! – сердито подумал про себя пандур. – Не опасно якобы и не сумнительно. А чем черт не шутит. Лучше спровадить…»
И он прибавил:
– Так я его спроважу… И сейчас… Ну его…
Аннушка не ответила.
И воин, побывавший во многих битвах со шведами, немцами и турками, распорядился по-военному.
Через два часа кибитка стояла у подъезда, а купецкий сын, нисколько не смущенный, благодарил чувствительно хозяина за гостеприимство и просил не поминать его лихом.
– Все это по воле Божией… Узрешиха! – говорил он, ехидно ухмыляясь и вместе с тем, как показалось капитану, будто облизываясь, точно кот, мышей наевшийся по горло.
– Против узрешихи не пойдешь, господин капитан! – было опять его последнее слово уже из кибитки.
«Типун тебе на язык!» – думал капитан, провожая глазами выезжавшую со двора кибитку. Не нравилось ему это диковинное слово.