Пал вскоре и Комбль, – после того как затянули мешок у Фрегикур-Ферма. Его последние защитники, сидевшие во время обстрела в катакомбах, были уничтожены в бою за церковные развалины.
Затем в этой местности наступило затишье, пока мы снова не захватили ее весной 1918-го.
У Сен-Пьер-Вааста
Проведя четырнадцать дней в лазарете и столько же в отпуске, я снова отправился в полк, позиция которого находилась у Дену, близ знаменитой Гранд-Транше. Там мы остались на два дня, а еще два дня пробыли в старинном горном местечке Гаттоншатель. Затем с вокзала Марс-ла-Тура снова отчалили в направлении Соммы.
В Боэне нас выгрузили и расквартировали в Бранкуре. Этот район, где мы потом бывали еще не раз, населяют землепашцы, но почти в каждом доме есть ткацкий станок. Ткачеством в этой полосе промышляют с древних времен.
Я квартировался у одной супружеской пары, у которой была довольно-таки хорошенькая дочка. Мы делили с ними две комнаты, составлявших весь домик, и по вечерам я должен был проходить через их общую семейную спальню.
Отец семейства в первый же день попросил меня составить жалобу местному коменданту на соседа, так как тот, схватив его за горло, не только поколотил, но и со словами “Demande pardon!”[21 - «Проси прощения!» (фр.).] грозился убить.
Когда я однажды утром собрался выйти из своей комнаты, чтобы идти на службу, хозяйская дочка заперла дверь снаружи. Я принял это за шутку и с силой надавил изнутри, так что дверь сорвалась с петель и я не знал, что с нею делать. Вдруг перегородка упала, и красавица, к нашему обоюдному смущению и восторгу матери, предстала передо мной в костюме Евы.
Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь столь мастерски ругался, как эта «роза Бранкура», когда соседка обвиняла ее, будто в Сен-Кантене она жила на одной весьма сомнительной улице. “Ah, cette plure, cette pomme de terre pourrie, jetee sur un fumier”,[22 - «Ах, она шлюха, ах, она гнилая картошка на куче дерьма» (фр.).] – извергала она, в бешенстве бегая по комнате и выставив вперед руки наподобие когтистых лап в поисках подходяшего предмета для утоления своей ярости.
Вообще нравы в этом местечке были солдафонскими. Однажды вечером я отправился навестить своего товарища, квартировавшего у означенной соседки, – дюжей фламандской красавицы, прозванной мадам Луизой. Я пошел садами и в небольшом окошке увидал мадам Луизу, блаженно сидящую за столом перед большим кофейником. Вдруг отворилась дверь, и в комнату, как сомнамбула и к моему изумлению не более тщательно, чем сомнамбула, одетый, вошел постоялец этой уютной квартирки. Не говоря ни слова, он схватил кофейник и по-хозяйски уверенно влил себе прямо из носика в рот порядочную порцию кофе. После чего так же молча удалился. Почувствовав, что могу только помешать этакой идиллии, я тихонько убрался восвояси.
Здесь царила свобода нравов, странно контрастируя с сельским укладом жизни. Скорее всего, дело было в ткачестве, так как в городах и местностях, где властвует веретено, дух всегда иной, чем, например, в селениях, где живут кузнецы.
Поскольку все роты были распределены по разным деревням, то вечером мы собирались маленьким кружком. В наше общество входили лейтенант Бойе, командир второй роты, лейтенант Хайльман, мрачный вояка, у которого пулей был выбит глаз, фенрих Горник, перебежавший впоследствии к парижским летчикам, и я. Ежевечерне наша трапеза состояла из вареной картошки и консервного гуляша, после чего на стол кидались карты и ставилось несколько бутылок «Польского всадника» или «Зеленых померанцев». Беседой всегда владел Хайльман, принадлежавший к людям, которым вечно все не так. Вечно ему доставались второразрядные квартиры, ранения его всегда были второй степени тяжести и даже похоронные процессии, в которых он принимал участие, были не лучшего сорта. Только его родная Верхняя Силезия составляла исключение: там были самые большие деревни, самые большие товарные станции и самые глубокие шахты в мире.
В предстоящих боевых действиях мне было поручено исполнять должность командира разведки, и мой разведывательный отряд в составе двух унтер-офицеров и четырех солдат был предоставлен в распоряжение дивизии. Особые задания подобного рода мне не очень импонировали, потому что я со своей ротой составлял единую семью и перед боем покидал ее неохотно.
8 ноября под проливным дождем батальон направился в покинутую жителями деревню Гоннелье. Оттуда отряд откомандировали в Льерамонт под начало командира дивизионной разведывательной службы ротмистра Бекельмана. Ротмистр занимал вместе с нами – четырьмя командирами разведывательных отрядов, двумя офицерами-наблюдателями и своим адъютантом – просторный дом священника, где мы расселились по разным комнатам. В один из первых вечеров в библиотеке завязался долгий разговор о мирной инициативе, якобы предложенной немцами, и Бекельман, являвший собой ярко выраженный тип командира, положил этому конец, заявив, что слово «мир» солдату во время войны запрещается даже произносить.
Наши предшественники ознакомили нас с позицией дивизии. Каждую вторую ночь мы отправлялись на передовую. Наша задача состояла в том, чтобы точно определить позицию, проверить соединения и повсюду войти в курс дела, в случае угрозы тотчас распределив отряды по участкам и выполнив особые поручения. Участок, определенный мне в качестве рабочей зоны, лежал левее Сен-Пьер-Ваастского леса, в непосредственной близости от «безымянного леса».
Ночная местность была болотистой и пустынной и часто содрогалась от грохота тяжелых огневых ударов. Все время взмывали вверх желтые ракеты, которые рвались в воздухе, стекая вниз огненными струями, своим цветом странно напоминая мне звук альта.
В первую же ночь, из-за кромешной тьмы, я заблудился в болотах Тортильбаха и чуть не утонул. Местами топь действительно была бездонной; не далее как прошлой ночью в огромной воронке, скрытой под трясиной, бесследно исчезла конная повозка с боеприпасами.
Благополучно выбравшись из этой глухомани, я попытался пробраться в безымянный лес, в окрестностях которого шел слабый, но непрерывный обстрел. Довольно беззаботно шагал я по направлению к нему, так как приглушенный звук разрывов вызывал у меня подозрение, что там впустую расстреливались никуда не годные патроны. Вдруг слабый порыв ветра принес сладковатый запах лука, и в то же время в лесу раздались голоса: «Газ, газ, газ!» Вдалеке эти возгласы звучали как-то странно, тонко и жалобно, напоминая пение цикад.
Как выяснилось на следующее утро, в эти самые минуты в лесу, в порослях которого зависли густые и вязкие облака фосгена, уйма людей погибла от отравления ядовитыми газами.
Со слезящимися глазами, спотыкаясь, я побрел к Вокскому лесу, где, ничего не видя из-за запотевших стекол противогаза, метался от одной воронки к другой. Эта ночь из-за неоглядности и неуютности своих пространств показалась мне особенно жуткой. Когда во тьме натыкаешься на часовых или на отбившихся от своей части солдат, возникает леденящее душу чувство, будто общаешься не с людьми, а с бесами. Бродишь, как по огромному плато по ту сторону привычного мира.
12 ноября, уповая на лучшее и получив задание установить связи с кратерной позицией, я совершил второй поход на передовую. Минуя цепи релейных постов, упрятанных в норах, я устремился к своей цели.
Эта позиция носила свое имя по праву. Гребень холмов перед деревней Бранкур был усеян бесчисленными кратерами, в некоторых из них сидели люди. Из-за своей уединенности, нарушаемой только свистом и грохотом снарядов, местность производила впечатление зловещей пустыни.
Через некоторое время я потерял связь с цепью воронок и повернул назад, чтобы не попасться в руки французам, и на обратном пути натолкнулся на знакомого офицера из 164-го полка, который не советовал мне разгуливать в темноте. Поэтому я быстро пересек «безымянный лес», спотыкаясь о глубокие воронки, вывороченные деревья и почти непроходимое нагромождение сбитых веток.
Когда я вышел на опушку, заметно посветлело. Покрытое воронками поле расстилалось передо мною без каких-либо признаков жизни. Я растерялся, – безлюдные пространства на войне всегда подозрительны.
Вдруг просвистела пуля, пущенная невидимым стрелком, и попала мне в обе голени. Я бросился в соседнюю воронку и перевязал раны носовым платком, так как свой пакет я, конечно, опять забыл. Пуля прострелила мне правую и задела левую икру.
Соблюдая крайнюю осторожность, я снова дополз до леса и, ковыляя, побрел сквозь сильнейший обстрел к медицинскому пункту.
Незадолго до этого я вновь имел случай убедиться в том, что удача на войне зависит от ничтожных обстоятельств. Приблизительно в ста метрах от перекрестка, к которому я устремился, меня окликнул командир шанцевого отряда, мой товарищ по девятой роте. Не прошло и минуты, как прямо у перекрестка разорвался снаряд, чьей жертвой я бы обязательно стал, если бы не эта встреча. Подобные события не были случайностью.
Когда стемнело, меня положили на носилки и доставили в Нурлу. Там меня ждал ротмистр с автомобилем. На шоссе, освещенном вражескими прожекторами, шофер вдруг затормозил. Дорогу преграждало какое-то темное пятно. «Не смотрите!» – сказал Бекельман, держа меня за руку. Это был отряд пехотинцев во главе с командиром, которых накрыл прямой снаряд. Бойцы, казалось, спали дружным и мирным сном.
В доме священника я принял участие в совместном ужине, то есть меня уложили на диван в общей комнате и угостили бутылкой красного вина. Но вскоре эта идиллия была нарушена благословением, которого ежевечерне удостаивался Льерамонт. Местные обстрелы особенно неприятны, и мы спешно переместились в погреб, какое-то время прислушиваясь к шипению железных посланцев, пока оно не завершилось грохотом разорвавшихся в садах и в балочных перекрытиях снарядов. Завернув в одеяло, меня первого потащили вниз. И в ту же ночь отправили в полевой лазарет Виллере, а оттуда – в военный лазарет Валансьена.
Лазарет был устроен в гимназии недалеко от вокзала и вмещал свыше четырехсот тяжелораненых. Ежедневно в сопровождении глухой барабанной дроби из главного портала выходила похоронная процессия. Средоточием солдатских мук был просторный операционный зал. Стоя перед рядом столов, врачи правили свое кровавое ремесло. Здесь ампутировали ногу, там вскрывали череп или отдирали от раны заскорузлую повязку. Помещение, пронизанное слепящим светом, оглашалось воплями и стенаниями, пока сестры в белых халатах с инструментами или перевязочным материалом быстро сновали между столами.
Рядом со мной, в агонии, лежал фельдфебель, потерявший ногу; у него было тяжелое заражение крови. Беспорядочные приступы жара сменялись у него ознобом, и температурная кривая скакала, как горячая лошадь. Врачи старались поддержать его жизнь шампанским и камфарой, но чаша весов все явственней клонилась к смерти. Удивительно, что он, совершенно отсутствующий в последние дни, в час смерти обрел полную ясность и отдал некоторые распоряжения. Он попросил сестру прочесть свою любимую главу из Библии, затем попрощался со всеми нами, извинившись, что ночью из-за приступов лихорадки мешал нам спать. Наконец он прошептал, пытаясь придать голосу шутливый оттенок: «Нет ли у вас чуток хлебца, Фриц?» – и через несколько минут умер. Последняя фраза относилась к нашему санитару Фрицу, пожилому человеку, чье просторечие мы обычно передразнивали, оттого нас это и поразило, – ведь умирающий явно хотел нас позабавить. Я впервые почувствовал, какая это великая вещь – смерть.
В этот раз на меня напала тоска, чему, безусловно, способствовало и воспоминание о той первозданной трясине, где я был ранен. Каждый день пополудни я, прихрамывая, прогуливался вдоль берегов пустынного канала, находившегося вблизи лазарета. Особенно меня удручало, что я не участвовал со своим полком в штурме Сен-Пьер-Ваастского леса, – блистательном сражении, которое состоялось в эти дни и принесло нам сотни пленных. За четырнадцать дней раны наполовину закрылись, и я вернулся в полк.
Дивизия занимала все ту же позицию, которую я оставил из-за ранения. Когда мой поезд въезжал на станцию Эпеги, послышалось несколько взрывов. Измятые и искореженные товарные вагоны, лежавшие возле рельс, не оставляли сомнения в том, что дело здесь было нешуточным.
«Что произошло?» – спросил меня капитан, сидевший напротив, по всем признакам только что прибывший из дома. Не затрудняя себя ответом, я распахнул дверь купе и скрылся за железнодорожной насыпью, в то время как поезд проехал еще какой-то кусок дальше. К счастью, эти взрывы были последними. Из пассажиров никто не пострадал, только из вагона для скота вывели несколько истекающих кровью лошадей.
Поскольку до марша мне было еще далеко, то я получил должность офицера-наблюдателя. Наблюдательная позиция находилась на обрывистом склоне между Нурлу и Муалэном. Она состояла из встроенной стереотрубы, через которую я наблюдал за хорошо мне знакомой передовой. При усилении огня, разноцветных ракетах или других особых событиях я должен был звонить в штаб дивизии. Целыми днями я мерз на крошечном стуле, глядя в бинокль средь ноябрьского тумана, и только иногда, пробуя связь, доставлял себе тем самым скудное развлечение. Если проволока бывала порвана, то я должен был ее залатать, призвав на помощь своих дозорных. В этих людях, чья деятельность на поле боя была едва заметна, я открыл особую породу безвестных тружеников в полосе смертельной опасности. В то время как любой другой спешил убежать из зоны обстрела, линейный дозор незамедлительно и по-деловому устремлялся именно туда. Денно и нощно он разыскивал еще теплые от разрывов воронки, чтобы сплести воедино концы разорванной проволоки; эта деятельность была столь же опасной, сколь и незаметной.
Наблюдательный пункт был встроен в местность так, что в глаза не бросался. Снаружи была видна только узкая щель, наполовину скрывавшаяся высокой травой. Поэтому сюда долетали только случайные снаряды, и мне было очень удобно из своего надежного укрытия следить за поведением отдельных людей и малых отрядов, которые едва замечаешь, если сам идешь под обстрелом. При этом мне казалось, особенно в час сумерек, что передо мной – большая степь, населенная разнообразными животными. Когда же в места, обстреливаемые с равномерными промежутками, устремлялись все новые и новые пришельцы, которые, внезапно бросаясь на землю, тут же вскакивали, чтобы вновь мчаться с величайшей скоростью, – меня не отпускало сравнение с коварно-зловещим ландшафтом. Это впечатление, может быть, оттого было таким сильным, что я, как некий выдвинутый вперед орган чувств командования, мог спокойно наблюдать за происходящим. Мне, собственно, ничего другого и не оставалось, как ждать начала атаки.
Каждые двадцать четыре часа меня сменял другой офицер, и я отдыхал в Нурлу, расположенном поблизости, где в большом винном погребе была устроена сравнительно уютная квартира. Я иногда вспоминаю долгие, меланхолические ноябрьские вечера, которые я, покуривая трубку, проводил в одиночестве перед камином небольшого погреба с бочкообразными сводами, в то время как снаружи, в заброшенном парке, с голых каштанов сыпались капли дождя и с длинными промежутками нарушал тишину гулкий разрыв снаряда.
18 ноября дивизия получила смену, и я снова соединился с полком, стоявшим вторым эшелоном в деревне Фреснуа-ле-Гранд. Там я вместо лейтенанта Бойе, находившегося в отпуске, принял командование второй ротой. Во Фреснуа полк получил четыре недели безмятежного отдыха, и каждый старался воспользоваться им в полной мере. Рождество и Новый год праздновались ротой на широкую ногу, и пиво и грог лились в изобилии. В роте были и те пятеро, с кем я праздновал прошлогоднее Рождество с окопах Монши.
Вместе с фенрихом Горником и своим братом Фрицем, который в качестве фаненюнкера на шесть недель приехал в полк, я занимал салон и две спальных комнаты у одного мелкого французского рантье. Здесь я немного оттаял и часто приходил домой только на рассвете.
Как-то утром, когда еще в полудреме я валялся в постели, ко мне зашел один приятель, чтобы вместе идти на службу. Пока мы болтали, он поигрывал моим пистолетом, лежавшим, как обычно, на ночном столике, и чуть не вогнал мне в голову пулю. Я рассказываю это потому, что во время войны часто был свидетелем смертельных ранений из-за неосторожного обращения с оружием, – такие случаи особенно досадны.
В первую же неделю состоялся смотр полка дивизионным командиром, генерал-майором Зонтагом; за заслуги при взятии Сен-Пьер-Ваастского леса он собирался поощрить полк многочисленными наградами. Когда я парадным маршем провел перед ним свою вторую роту, мне показалось, что полковник фон Оппен что-то генералу обо мне докладывает. Через несколько часов мне было приказано явиться на квартиру дивизионного штаба, где генерал вручил мне Железный Крест I степени. Я тем более обрадовался этому, что боялся какого-нибудь нагоняя. «Вы частенько получаете ранения, – приветствовал меня генерал, – поэтому я придумал для Вас пластырь».
17 января 1917 года меня на четыре недели откомандировали из Фреснуа во французский учебный лагерь Сиссон-у-Лаона в школу ротных командиров. Благодаря начальнику нашего отделения, капитану Функу, учеба доставляла нам удовольствие. Он обладал талантом из немногих правил выводить великое множество военных предписаний; эта методика всегда очень действенна, в какой бы области ее ни применять.
Зато кормили здесь весьма убого. Картошка стала большой редкостью; день изо дня, открывая в нашей огромной столовой крышки, мы находили в мисках водянистую похлебку из брюквы. Скоро на эти желтые дары земли мы больше не могли смотреть. И все же они лучше своей репутации, – если, конечно, их сперва хорошенько потушить с куском свинины, не пожалев при этом и перца. А этого как раз и не было.
Отход от Соммы
В конце февраля, после короткого отсутствия, я снова соединился со своим полком, который уже несколько дней занимал позицию у руин Виллер-Карбонеля, и принял командование восьмой ротой.
Марш к боевым окопам шел по извилистой, неуютной и пустынной долине Соммы; через реку вел старый и уже сильно поврежденный мост. Другие подходные пути были проложены в виде длинных, узких гатей через болото, расстилавшееся в долине; по ним нужно было пробираться сквозь густые, шуршащие заросли камыша и пересекать безмолвные, черно поблескивающие водные пространства. Когда на этих отрезках взрывались снаряды и высокими струями вздымали вверх болотную воду или когда по поверхности болота секли автоматные очереди, не оставалось ничего иного, как только стискивать зубы: шли, как по канату, по обеим сторонам которого не было никаких укрытий. Поэтому вид расстрелянных одиноких паровозов, как фантомы стоявших на железнодорожных путях на высоком берегу по ту сторону реки, возвещая о конце нашего марша, вызывал у нас чувство облегчения.
В долине находились деревни Бри и Сен-Крис. Башни, от которых уцелела единственная узкая стена, в чьих отверстиях играл лунный свет, груды развалин с беспорядочно торчащими балками и отдельные оголенные деревья на снегу, расписанном свежими черными воронками, обрамляли дорогу, как неподвижные металлические кулисы, а за ними, казалось, зловещим призраком притаилось пространство.
Окопы, долгое время утопавшие в грязи, были снова приведены в надлежащий порядок. Командиры взводов рассказали мне, что какое-то время им приходилось сменять часовых только при осветительных ракетах, дабы не подвергнуться опасности утонуть. Ракета, пущенная поперек окопа, означала «пост сдал», другая, пущенная обратно, – «пост принял».
Моя штольня находилась примерно в пятидесяти метрах за передней линией в поперечном окопе, где, кроме меня и моего небольшого штаба, еще обитал отряд, предоставленный в мое личное распоряжение. Штольня была сухой и хорошо оборудованной. У обоих выходов, завешанных брезентом, стояли маленькие железные печки с длинными, выходящими наружу трубами; через них, бывало, при тяжелых обстрелах с неприятным грохотом сыпались комья земли. От жилого коридора под прямым углом ответвлялось несколько коротких слепых ходов, вдоль которых тянулись крошечные кельи. Одна из них и была моей квартирой. Кроме узкой койки, стола и нескольких ящиков из-под гранат, используемых вместо сидений, обстановка состояла только из немногих интимных предметов, спиртовки, подсвечника, котелка и личного снаряжения.
Здесь мы по вечерам, – у каждого под сиденьем двадцать пять боевых патронов, – собирались на часок поболтать. Компанию мне составляли оба ротных офицера, Хамброк и Айзен, и я смею думать, что в этих подземных бдениях нашего кружка, всего в трехстах метрах от врага, было что-то оригинальное.