– Наверняка.
Я вскочил на постели, очнувшись от беспокойного полусна. Холодное небо серело.
– Ты не спал, Отто.
– Спал.
Я выбрался из машины и подкрался по дорожке к окну. Ночник все еще горел. Я увидел, что Пат лежит с закрытыми глазами. На миг я испугался, что она умерла. Но потом заметил, как она шевельнула рукой. Она была очень бледна. Но кровь больше не шла. Вот она снова пошевелилась. В ту же секунду открыл глаза Жаффе, который спал на другой кровати. Я отскочил от окна. Он был начеку, и это меня успокаивало.
– Я думаю, нам лучше смыться отсюда, – сказал я Кестеру, – чтобы он не подумал, будто мы контролируем его действия.
– Там все в порядке? – спросил Отто.
– Да, насколько мне было видно. Со сном у профессора обстоит идеально. Такой и бровью не поведет при любом шквальном огне и немедленно встрепенется, стоит только мышке почесать зубы о его вещмешок.
– Можем пойти искупаться, – сказал Кестер. – Воздух здесь замечательный. – Он потянулся.
– Сходи один, – предложил я.
– Пойдем, придем вместе, – ответил он.
Серый купол неба прорвали оранжево-красные трещины. Густая завеса облаков на горизонте поползла вверх, обнажив полоску яркого бирюзового цвета.
Мы прыгнули в воду и поплыли. На серое море неровно ложились красные блики.
Потом мы пошли обратно. Фройляйн Мюллер была уже на ногах. Она срезала на огороде петрушку. Она вздрогнула, когда я к ней обратился. Я стал смущенно извиняться за то, что вчера оказался не в состоянии следить за своими выражениями. Она расплакалась.
– Бедная, бедная дама. Такая красивая и еще такая молодая.
– Она проживет сто лет! – сердито отрезал я в ответ на эту панихиду. Пат не умрет. Прохладное утро, ветер и столько радостной, оживленной морем жизни во мне – нет, Пат не может умереть. Она могла бы умереть только в том случае, если бы я утратил мужество. Вот Кестер, мой товарищ, вот я, товарищ Пат, – сначала должны умереть мы. А пока мы живы, мы ее вытянем. Так было всегда. Пока был жив Кестер, не мог умереть я. И пока живы мы оба, не может умереть Пат.
– Нужно покоряться судьбе, – сказала старая дева, придав своему сморщенному и коричневому, как печеное яблоко, лицу выражение упрека. Вероятно, она имела в виду мои проклятия.
– Покоряться? – сказал я. – Зачем? Какой в этом толк? В жизни за все нужно платить – двойную, а то и тройную цену. Зачем же при этом еще покоряться?
– Нет, нет… так все-таки лучше.
«Покоряться, – подумал я. – Что это изменит? Нет, бороться, бороться до конца – вот единственное, что остается человеку в этой свалке, в которой его все равно когда-нибудь растопчут. Бороться за то немногое, что любишь. А покориться не поздно и в семьдесят лет».
Кестер что-то неслышно сказал ей. Она улыбнулась ему в ответ и спросила его, что бы он хотел съесть на обед.
– Вот видишь, – сказал Отто, – у старости тоже свои преимущества. Слезы и смех быстро сменяют друг друга. В момент. Не исключено, что и с нами такое будет, – задумчиво произнес он.
Мы слонялись с ним возле дома.
– Для нее теперь каждая минута сна все равно что лекарство, – сказал я.
Мы снова пошли в сад. Фройляйн Мюллер приготовила нам завтрак. Мы выпили горячего черного кофе. Взошло солнце. Сразу стало тепло. От яркого света влажные листья на деревьях брызнули искрами. С моря долетали крики чаек. Фройляйн Мюллер поставила в вазу на столе пышные розы.
– Это для нее, потом отнесем.
Розы пахли детством, оградой в саду…
– Знаешь, Отто, – сказал я, – у меня такое чувство, как будто я сам болел. Все-таки мы уже не те, что прежде. Мне надо было вести себя спокойнее, сдержаннее. Чем спокойнее держишься, тем больше можешь помочь человеку.
– Не всегда это получается, Робби. Со мной такое тоже бывало. Чем дольше живешь, тем хуже с нервами. Это как у банкира, который терпит все новые убытки.
Тут открылась дверь. Вышел Жаффе в пижаме.
– Все хорошо! Да хорошо же! – замахал он руками, увидев, что я чуть было не опрокинул стол с чашками кофе. – Все хорошо, насколько это возможно.
– Можно мне к ней войти?
– Пока нет. Теперь там служанка. Умываются и все такое.
Я налил ему кофе. Он прищурился на солнце и обратился к Кестеру:
– Собственно, я должен благодарить вас. Хоть на денек да выбрался на природу.
– Вы могли бы это делать чаще, – сказал Кестер. – Выезжать с вечера и возвращаться к вечеру следующего дня.
– Мочь-то мы многое можем… – ответил Жаффе. – Вы заметили, что мы живем в эпоху сплошного самотерзания? Что мы не делаем того, что можем, – не делаем, сами не зная почему. Работа стала для нас делом чудовищной важности. Она задавила все, потому что кругом так много безработных. Какая здесь красота! Я не видел всего этого уже несколько лет. У меня две машины, квартира из десяти комнат и достаточно денег. А что с того? Разве все это сравнится с таким вот летним утром в саду? Работа – это мрачная одержимость, которой мы предаемся с вечной иллюзией, будто живем так временно, а потом все изменится. И никогда ничего не меняется. Просто диву даешься, глядя на то, что человек делает из своей жизни!
– А я считаю, что как раз врачи – те немногие из людей, которые знают, зачем живут, – сказал я. – Что же тогда говорить какому-нибудь бухгалтеру?
– Дорогой друг, – возразил мне Жаффе, – неверно предполагать, будто все люди одинаково чутко устроены.
– Это правда, – сказал Кестер, – но ведь люди обрели свои профессии независимо от способности чувствовать.
– Тоже верно, – ответил Жаффе. – Это материя сложная. – Он кивнул мне: – Теперь можно. Только тихонько. Не прикасайтесь к ней и не давайте ей говорить…
* * *
Она лежала на подушках без сил, как побитая. Ее лицо изменилось: глубокие синие тени залегли под глазами, губы побелели. Только глаза оставались большими, блестящими. Даже слишком большими и слишком блестящими.
Я взял ее руку. Она была бледна и прохладна.
– Пат, дружище, – робея сказал я и хотел подсесть к ней, но тут я заметил у окна служанку с белым, как из теста, лицом. Она с любопытством смотрела на меня. – Вышли бы вы отсюда, – с досадой сказал я.
– Я должна задернуть шторы, – ответила она.
– Прекрасно, задергивайте и ступайте.
Она затянула окно желтыми шторами, но не вышла, а принялась не торопясь скреплять их булавками.
– Послушайте, – сказал я, – здесь вам не театр. Немедленно исчезайте!
Она неуклюже повернулась.