– За нашу милую, милую родину!
Вино искрилось золотом.
Они выпили бокалы до дна.
II
Фриц Шрамм наводил красоту в своем Приюте Грез. Одетый в соломенно-желтую полотняную куртку, он деловито сновал по комнате и наконец, поставив три лилии в старинный оловянный кувшин, удовлетворенно оглядел результат своих трудов. Потом не спеша набил коричневую художническую трубку и выпустил в воздух, пронизанный пляшущими на солнце пылинками, несколько облачков голубого дыма.
В дверь тихонько постучали. Фриц встал.
– Прошу.
Элизабет робко вошла. И невольно остановилась перед открывшимся ей зрелищем.
Коричневая мансардная комната. На стенах картины, множество картин. С одной стороны коричневый деревянный стеллаж с книгами, чьи разноцветные переплеты поблескивали на солнце. На верхней полке, застланной темной тканью, сверкающие раковины, цветные камушки и золотисто-желтые кусочки янтаря. Меж ними коричневый танцор из мореного дерева. Слева – череп в венке из красных роз. Чаша с темно-красными розами под посмертной маской Бетховена, что висела на стене на фоне пурпурного сукна. На скошенной стене – несколько офортов и картина с черным крепом.
– Добро пожаловать в покой моих грез, – сказал Фриц и на вопросительный взгляд Элизабет добавил: – Это мой бетховенский уголок, вот здесь, прямо возле Волшебного окна. Все вещицы – милые памятки и сувениры. Перед ликом Бетховена всегда цветут розы как безмолвное воспоминание и тихая дань поклонения. Цветы такие чистые… и неизменно прекрасные.
Элизабет совершенно оробела от уюта и волшебства этого маленького помещения. Цветы благоухали так сладко, что у нее едва не навернулись слезы. Она не знала почему. Так странно. С некоторых пор она, сама того не желая, часто плакала – без причины. А нередко улыбалась и ликовала в душе – без причины. Сейчас ей казалось, этому мужчине, что рядом с нею, можно сказать все. Удивительное умиротворение.
– Еще два часа здесь будет достаточно света, чтобы писать, – сказал Фриц. – Не пугайтесь, так долго вам стоять не придется. Пожалуй, в целом лишь полчаса. Но при этом я должен часто смотреть на вас, и два часа пролетят быстро. Надолго ли вас отпустила госпожа Хайндорф?
– Я могу остаться сколько захочу!
– Отлично. Тогда мы немного порисуем, а потом чуточку поболтаем, ладно? Идемте же в мастерскую.
Они прошли в соседнее помещение с широкими и высокими окнами и светлыми занавесями, где по стенам повсюду висели и стояли полуготовые наброски.
Фриц достал какую-то папку, подвинул одну из картин.
– Основную идею картины, насколько это вообще возможно, я вам уже обрисовал. Вот здесь наброски. А это – штудии мужской натуры. На мольберте штудия маслом, тоже мужчина. На этих набросках вы видите, как я примерно представляю себе девушку. Поза везде уже почти одна и та же, тогда как лицо и фигура меняются, это знак поисков. А ищущий находит. Давайте попробуем зафиксировать позу, согласны? Вам лучше всего стать перед этим голубым занавесом. И думайте об отчаявшемся страннике в пустыне, которому вы, словно небесная посланница, приносите избавительную влагу жизни… вот так… да… руки немного ниже… лицо чуть ближе к занавесу… пожалуйста, замрите так.
Фриц быстро схватил карандаш и бумагу, грифель широкими штрихами заскользил по альбомному листу.
– Ну вот, – немного погодя сказал он с глубоким вздохом, – движение схвачено. Теперь надо зафиксировать позу, чтобы завтра повторить ее. – Он взял фотоаппарат, навел его и сделал снимок. – Большое спасибо! Вы свободны.
Элизабет подошла к нему.
– Можно посмотреть?
– Конечно, прошу вас.
– Но ведь покуда ничего совсем не разглядеть…
Фриц улыбнулся:
– Так быстро не получается. Это рука, в первую очередь плечо. Для начала главное – поймать движение. Но очень скоро вы получите больше удовольствия. Я бы хотел еще зарисовать ваш профиль. Или вы уже устали? Говорите прямо. Художник в ударе до ужаса бесцеремонен. Нет? Ну, тогда…
Он придвинул ей кресло.
Головка Элизабет чудесно выделялась на голубом фоне. Минуту-другую Фриц с восхищением рассматривал изящный изгиб линий, потом взялся за карандаш. Некоторое время он без передышки работал. Затем, прищурив глаза, занялся светотенью.
– Вам не скучно? – спросил он. – В пылу работы я вовсе вас не развлекаю…
– Нет, – ответила Элизабет, – я вижу перед собой красивую голову и целиком ушла в ее созерцание. В ней столько юной силы, дерзости и вместе с тем столько задумчивости, в рисунке рта даже сквозит какая-то горечь… прекрасный портрет…
– С оригинала.
– Вблизи?
– Из моей комнаты.
– Здесь что же, и другие люди живут?
– Это мой молодой друг, и на правах друга он живет у меня. Его зовут Эрнст Винтер, он учится в Берлинской консерватории.
– Наверно, он очень вас любит.
– Это взаимно.
– Но он намного моложе вас.
– Как раз на этом и основана наша дружба. Он молод, необуздан и невероятно порывист… а временами мечтателен и полон горечи, как вы совершенно справедливо заметили. Я порвал с жизнью и стараюсь узнать и гармонически расширить свой круг. Результат – зрелость и опыт. Мы дополняем друг друга. Пожалуй, с моей стороны в дружбе присутствует… ну, скажем, отеческая любовь; он нуждается во мне больше, чем я в нем. Но в любви и дружбе не спрашиваешь, платят ли тебе тою же монетой. Он не единственный. Меня навещают еще несколько молодых людей, которые пока только формируются… и они тоже мои друзья. Я люблю молодежь и радуюсь, если они могут что-то у меня почерпнуть.
– Вы порвали с жизнью?
– Звучит, вероятно, несколько сурово, но на самом деле ничего подобного. Я оптимист. Это не отречение. Вернее сказать: я прожил свою жизнь, имел все, что жизнь хотела и могла мне дать. Все пришло и ушло как-то очень уж быстро. Поэтому я несколько раньше других очутился в тени, за пределами яркого круга. И в этом есть своя прелесть. Из актера я стал скорее зрителем.
– Но разве жизнь – спектакль?
– Да… и нет. О ней невозможно сказать правду. Наша способность познания – змея, кусающая свой же хвост. Объективного познания не существует. Мы вечно в борьбе. Кто станет тут судить, кто отличит правду от спектакля, реальность от видимости. Он, – художник указал на портрет Эрнста, – тоже такой вот борец. Человек дела, а оттого миру легче осуждать его, нежели других, питающих лишь бледные помыслы. Помыслы не видны, а чего не видишь, то, по законам мира, разрешено. Но дела, увы!.. Однако же он достаточно крепок и силен, чтобы пренебречь тем, как его оценивает общество. Пока что он в этом не нуждается, и к счастью. Вообще, наше право… ах! Если кто-то убивает человека, его карают как убийцу. Если я открываю большую фабрику и тем уничтожаю сотню мелких жизней, я хороший коммерсант… А между тем рисунок готов, да и темнеет уже, так что придется нам прекратить.
Он показал Элизабет рисунок и медленно отложил карандаш. Потом оглянулся на девушку.
Она стояла у портрета Эрнста Винтера, рассматривала его.
– Он скоро приедет, – сказал Фриц, – у него несколько недель каникул. Рояль здесь, в мастерской, для него. Он любит импровизировать. Я же более всего люблю, когда он играет Бетховена и Шопена. Но идемте: лучшая пора для Приюта Грез – вечерняя заря.
Элизабет чуть помедлила, потом быстро шагнула к Фрицу, сжала его руки и сказала:
– Вы хороший человек… У вас все так красиво, так по-другому. Никаких будней – всегда воскресенье. Словно летний вечер. И столько родного, мирного… Будьте и мне другом.
Фриц был тронут. После тьмы-тьмущей дорожной пыли и пошлых болотных душ он нашел душу чистую, как синее итальянское озеро. Молча он взял девушку за локоть, и они вошли в Приют Грез.
Сумерки грезили в аромате роз коричневой мансарды. Оба в восхищении замерли на пороге. Вечерняя заря бросала последние золотые отблески на серьезные черты Бетховена, искрилась и сияла в волшебном блеске пестрых камушков и ракушек.
На старинной резной полке стояли разноцветные чашки, старинная посуда и оловянные тарелки. Фриц осторожно достал три на редкость красивые зеленые рюмки и запыленную бутылку. Поставил рюмки на стол и молча налил вина.