Иссякла ночь, брезжится зимнее утро. С каждым днем все больше замыкающаяся в своей старости мать давно проснулась, она никогда не знала праздника, а он, Узлов, знал праздник. Он всегда думал, что многое можно искупить только праздником. Да, ощущение, что праздником можно что-то искупить, присутствует в душе человека. Седина окропила голову, но волосы, падающие на сутулые медвежьи плечи волной, по-прежнему густы, и рука не утратила верности, надо писать.
Узлов вошел в комнату матери, лег на ее убранную кровать поверх малинового атласного покрывала с бахромой, положил босые ноги крест-накрест, утомленно закрыл глаза. Мать чиркнула взглядом, поджала тонкие губы, вышла из комнаты. Она знала: сына вразумлять бесполезно. Сына она любила, ненавидела только его талант. Она не понимала, что за талант такой, и от непонимания пуще талант этот ненавидела.
Вот взять, к примеру, старшую дочь, Наталью. У нее нет таланта. И слава Богу. Наталья нашла себя в жизни, с молодых ногтей работает продавцом в универмаге, вышла за серьезного человека, шофера. А этот… бабы гулящие, друзья алкаши. Вся жизнь кубарем.
«Пока не было у Сашки таланта, хорошим был мальчиком, – говорила Любовь Филипповна своей клиентке, что и с выходом Любови Филипповны на пенсию делала у нее перманент на дому. – Дашь ему рубль на кино, он его изотрет весь, не истратит. Всё за мной ходил, его так и называли – мамин хвостик. А как появился талант этот, словно подменили человека! Бабник, лодырь, врун, пьянь коричневая!» Клиентка дивилась, плескала руками: как так можно про родного сына? Но Любовь Филипповна, невзирая на старую дружбу, замыкалась, старалась уйти от ею же начатого разговора; а когда клиентка, обидевшись, замолкала, – говорила вдруг, не по-доброму растягивая слова и как-то не совсем вслух: «Женился по молодости неудачно». Клиентка вздрагивала от странной интонации парикмахерши. А та, отдыхая после работы, сидела к кухонному столу боком, хрустела сахаром (чай она вечно пила вприкуску) и глаза ее темно сверкали.
После развода с Мариной Узлов проклял женскую красоту, живал с женщинами невзрачными и благодарными. «Я не люблю Маринку», – часто говорил Узлов их сыну Мише.
Марина заезжала недавно. Саша тогда потерял счет времени. Были деньги, друзья пребывали в ударе. Автомобиль одного из них погребло под снегом, дни пролетали мимо.
– Опять шлюху привел? – строго спросила мать.
– Так это ж я, Любовь Филипповна… – Марина, румяная, поежилась в белом кроличьем полушубке.
Любовь Филипповна глянула на нее оценивающе, помолчала, поджавши губы, сказала:
– Много вас здесь ходит.
И проковыляла на кухню.
Саша обрадовался визиту Марины, но виновато обрадовался. Ей торжественно налили вина. Завязался какой-то треп.
– Недавно в Москву приезжал из Вены женский балет на льду, – рассказывал Узлов. – Неужели не видела афиши? Ты вроде всегда жила общественной жизнью, была общественницей.
– Я?! – изумилась Марина.
– Мы с Асиным, – Саша указал на одного из своих приятелей, щуплого, со впалыми щеками, измочаленной бородой, млевшего от боли в воспаленном среднем ухе, – заглянули на представление. При мне был большой букет чайных роз, я на представление без цветов не хожу.
– Ты стал театралом? – спросила Марина.
– Я просто как коренной московский интеллигент следую незыблемым театральным традициям. Прошел я в конце представления к самому борту, пустил цветы веером по льду, венской девочке бросились их разбирать, получился номер на бис. Я прошел за кулисы, у меня в Ледовом дворце все знакомые: Наташка Бестемьянова, Андрюха Букин мои друзья, давно не обижаются на меня за мои выходки, привыкли. Девочки из Вены, оказалось, и не устали со всем, обступили меня. «Я, говорят, я! Русиш маляр». Повезли нас с Асиным на банкет в «Метрополь». Я картину тогда как раз продал, выручил тысячи три баксов, всё в тот вечер до цента прокутил. Девочки из Венского балета посовещались, говорят мне: «Мы, Саш, хотим настоящего русского мужика». Я повез их к себе. Асин сразу заснул, да и потом он верный муж. Пришлось одному всю ночь отрабатывать. Горячие девочки, привыкли у себя на льду к риску, перегрузкам. Наутро они мне сказали: «Саш, всё – мы остаемся, принимаем российское гражданство. Только бы ты каждый день…»
– Ладно врать, Саш, – перебил Асин, он становился несговорчивым в неподходящие моменты.
– Я никогда не вру, я выдумываю, – сказал Узлов.
Марина пожалела Асина, шутливо поцеловала его во впалую щеку.
Узлов вскочил, выволок приятеля на лестничную клетку, стряхнул с рук, сказал: «Грязи в своем доме не потерплю!».
Марина ушла, ее ожидало более интересное общество.
Чудовище
(рассказ)
Она сидела возле церковных ворот. Можно было угадать, что позавчера она была красавицей. Когда она по диагонали пересекала церковный двор от ворот до калитки, в ее походке читалось сознание своей позавчерашней красоты.
– Анюта, – говорил ей, проходя мимо, звонарь с живыми глазами и седой длинной бородой, – ты бы вывеску обновила. Что ж у тебя полгода уже написано, что ребенку твоему семь месяцев.
Она послушалась, написала, что ребенку год, хотя детей у нее пока не было. У нее был «дядя». Она его представляла как дядю, он ее – как племянницу, хотя в родстве они не состояли.
Родители Анюты разошлись, когда дочери было года три, и всё жонглировали ею. Кидали один другому. Мать Анюты имела такой невообразимый нрав, что Анюта лет с десяти постоянно сбегала от нее к отцу. А когда Анюта подросла, стала красавицей с крупной грудью и гибкой талией, в ней стал обнаруживаться характер матери. Совсем слегка обнаруживаться, во взгляде, в короткой бытовой реплике. Но отец, ужаснувшись, сбежал жить на дачу, обжегшись на молоке, дуют на воду. Анюта осталась одна в квартире. Она нигде не училась, куда податься не знала, свою офицерскую пенсию отец теперь получал на даче.
Анюта зашла к матери посоветоваться. Мать неплохо встретила, усадила обедать. Но только Анюта начала рассказывать ей о себе, ударила дочь в сердцах лицом об стол. Понятно, почему Анюта старалась навещать мать пореже.
Взялась Анюта что-то вязать, шить. Мать, пусть была и чумой, но рукодельницей, приохотила к рукоделью сызмала и дочь. Вязаньем и шитьем зарабатывала Анюта крохи, заказов появлялось катастрофически мало. Анюта заскучала одна в квартире, стала ходить по компаниям.
Там пили, покуривали травку, она пила вместе со всеми и покуривала. А то и поесть перепадало. Но сверстники были какие-то рассеянные и суетливые, и не давали Ане полноты счастья. Аня сама быстро наскучила им сговорчивостью – что ей ни предложишь, даже в шутку, она соглашается. Но при этом и в разгаре веселья остается отчужденной. Как-то страшно, пусто смотрит большими темными глазами перед собой. Говорили ей смышленые люди, что с ее данными вовсе не обязательно так неумно валандаться. Нетрудно заработать серьезные деньги. Но Анюта как не слышала их, одновременно и крайне доступная и совершенно непреклонная. Ее стали избегать.
Тогда объявился «дядя». Он шел по скользкому зимнему тротуару. Аня стояла возле фонарного столба и, косясь взглядом в сторону, криво улыбалась. Дядя подошел, взял ее за плечи и положил навзничь в снег. Когда он тяжело навалился, она посмотрела ему в глаза. Тут дядя сразу слез, с решительным видом взял Аню за руку и повел за собой. Она плавно выгибалась в тонкой талии, как верба на ветру, и неизменно криво улыбалась. «Вы настоящий мужчина…» – шептала она.
И вот с дядей она стала счастлива. Сперва продолжительно, словно авансом, пили. Неподдельный запой всегда идет как бы дальновидным авансом. Как бы дядя не пил монструозно, он ни на день не становился чужд Ане. Чем дядя делался ужаснее, диче и безумней, тем он Ане становился как-то ближе, понятней.
Отец съехал на дачу навсегда, они поселились у Ани, потому что «дяде» жить было негде. В прошлом «дядя» служил в милиции в чине майора, но проворовался, слетел под гору.
Заметив эту преданность Ани, дядя устроился дворником. Как-никак Аня была очень уж прекрасной, а это обнадеживает любого мужчину. Когда убирал двор, дядя зрелищно размахивал лопатой, сморкался в одну ноздрю, тало поблескивая глазом. Двигал снег к бордюру с тем нахрапом, что вроде никакая сила не смогла б его остановить, а через мгновение исчезал с территории с мгновенностью потухшего под фонарями света.
Аня тоже приспособилась было хозяйничать. Вставала рано, распустила старые кофты, затеяла вязать дяде свитер. Но потом отложила вязание, и просто сидела дома: с прямой спиной, широко глядя в одну точку, на табурете или с ногами на диванчике в позе Аленушки с картины Васнецова. Меньше стали пить, и Аня резко похорошела, она быстро восстанавливалась. Дядя приходил с заиндевелой вязкой бородой, веселый.
– Анюта, – говорил, – встречай кормильца, стягай сапоги.
Анюта стягивала сапоги, но она больше не рада стала «дяде», и он, резвый от природы человек, терял свое зимнее вдохновение. «Ты скучноват», – сказала ему Аня как-то. А вечером, когда он вернулся с работы, ее дома не оказалось.
Он не стал ее искать, пошел в дворницкую, чтобы переночевать там. Но не спалось. Ночью он вышел на улицу, чтобы купить чекушку. Побрел через двор. Тут увидел Аню. Она шла расхристанная, со сбитой набок юбкой. Точнее, она не шла, а, подаваясь вперед, плыла над сугробами.
– Ты где была? – спросил дядя.
– У друга. Ты скучноват…
Дядя, как первый раз, взял ее за руку, повел домой, она не сопротивлялась.
Дома она опять уселась неподвижно.
– И что это за друг такой бесценный? – спросил «дядя» мрачно, для затравки, он собрался бить Аню.
– Такой друг, что, если он скажет: «убей», я убью. Он женат, его надо было пожалеть.
У дяди отпала тут охота Аню бить, опять пропало напрочь всякое вдохновение.
На следующий день он на работу не вышел. И Аня опять полюбила его. Он уже и бил ее за «друга», но она терпела, только улыбалась криво.
Источником их доходов стала только церковная милостыня. Просили здесь и другие нищие, но Боря (так звали дядю), не утративший правоохранительную хватку, забрал среди них главенство, собирал дань. Составилась небольшая нищенская шайка. Так что, если Боря и не стоял сегодня у церкви, процент он все равно получал, делая раза два на дню неспешный обход. Ну, и от этих легких денег Боря быстро занемог, у него опухли ноги, так что еле мог ходить, и он весь опух, набряк, посинел, глаза вылезли из орбит. Однажды он куда-то исчез, и Аня осталась одна опять. Она продолжала пить, но без Бори она пила меньше, быстро засыпала у церковных ворот в позе тициановской Данаи.
Церковные сторожа вроде были постоянные, все же – то уволят одного за нарушения устава, то другой сойдет по старости, то третий уйдет в монастырь. Вот взяли нового молодого сторожа Ярослава, он не терпел, когда его называли Славой, требовал, чтобы обращались Яр.
Яр взялся за дела яро. Положено было выгонять нищих за ограду. Другие, обтесавшиеся, сторожа смотрели на вылазки голытьбы сквозь пальцы или, образно говоря, сквозь обильную связку ключей, которую степенно носили в руках. Яр же, чуть нищий ступит на подворье, сразу летел к нему и требовал выйти. «Упрямый ты», – сказал ему чернобородый Гена, бывший, а может, и реальный уголовник, появившийся недавно, но уже замышляющий свергнуть Борю. Но Яр и его не испугался. «Да нет, это ты упрямый», – ответил. Потом они даже подружись. Как-то ни свет ни заря Яр вышел открывать храм (ворота он открыл, когда еще не рассвело) и встретил Гену, идущего в сортир. На Гене были белые брюки и черный кожаный пиджак, в ушах наушники плейера. Гена приветливо выдернул наушники.