Оценить:
 Рейтинг: 0

Искренность после коммунизма: культурная история

Год написания книги
2017
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

НОВАЯ ИСКРЕННОСТЬ: МОЙ ПОДХОД

В дальнейшем изложении я постараюсь показать, как работает риторика новой искренности, и поместить ее в исторический контекст. При этом меня будет особенно интересовать само слово «искренность». Чтобы избежать стилистической монотонности, я буду иногда заменять его на близкие понятия, такие как «честность», «открытость» или «доверительность». Но я прекрасно осознаю, что подобные слова не являются полными синонимами «искренности». Однако меня интересует не широкий тематический кластер, который они образуют вместе взятые, а «семантическая история» (Begriffsgeschichte) слова «искренность» и те коннотации обновления и возрождения, которые сегодня с ним связываются.

В первой главе будет дан исторический и транснациональный обзор риторики искренности – и в особенности тех прежних традиций словоупотребления, которые повлияли на сегодняшний дискурс об искренности. Дальнейшие главы будут касаться современной России. В них я предложу более или менее хронологически последовательное исследование риторики «новой искренности» от первого появления этого понятия в середине 1980?х годов до начала 2010?х, когда и была написана большая часть этой книги[85 - Строго говоря, разговор о новой искренности начался еще в советские времена. Тем не менее я говорю по большей части о постсоветском дискурсе, поскольку публичное обсуждение этой темы началось только после распада СССР.].

Три главы, со второй по четвертую, прослеживают траектории развития риторики новой искренности в этот период. Они показывают, как со временем оно из понятия, используемого узкой группой авторов и художников, превращается в мейнстримный речевой оборот. В 1985 году уже известный к тому времени андеграундный поэт Дмитрий Пригов ввел это понятие в качестве поэтической формулы. В то время Пригов выпустил в самиздате сборник стихотворений под названием «Новая искренность». В предисловии к нему он объяснял, чем искренность его стихов отличается от традиционной поэтической искренности. В своей излюбленной суховато-академической манере Пригов писал: «Поэт, как и читатель, всегда искренен в самом себе. Эти стихи взывают к искренности общения, они знаки ситуации искренности со всем пониманием условностей как зоны, так и знаков ее проявления»[86 - Пригов Д. А. Предуведомление // Пригов Д. А. Новая искренность. М.: <Самиздат (не опубликовано)>, 1986. Я благодарна вдове поэта Надежде Буровой и Дмитрию Голынко-Вольфсону за предоставленную мне копию этой рукописи.]. Контраст между этим определением и современным использованием понятия «новая искренность» огромен. К началу 2010?х годов то же понятие стало очень популярным среди пользователей российских социальных сетей, где оно употребляется для характеристики столь разных явлений, как популярный узбекский певец Джимми, девушки в «Старбаксе» или места хипстерских тусовок в больших городах[87 - О Джимми см.: пост и комментарий юзера nikadubrovsky от 27 мая 2009 года (nikadu-brovsky.livejournal.com/649798.html?thread=9542726); о «Старбаксе» см.: пост flippi754 от 3 марта 2009 года (flippi754.livejournal.com/151341.html; режим доступа: 30 июля 2019 года); о хипстерском кафе: Time Out: vkontakte.ru page, пост от 20 мая 2015 года (http://vk.com/wall-28845160_22474).].

В главах со второй по четвертую я прослеживаю, как менялась риторика «новой искренности» в диапазоне между Приговым и певцом Джимми. Ее изменения я изучаю во множестве сфер: прежде всего в литературе, но также в кино, архитектуре, дизайне, изобразительном искусстве, музыке, моде, телевидении и новых медиа. Стремясь охватить столь различные культурные сферы, исследование неизбежно вторгается в те области, где знания автора ограниченны. Почему я, тем не менее, включаю их в свое повествование? На этот вопрос красноречиво ответил филолог Гленн Мост. По его словам, исследования «процессов культурной трансмиссии по необходимости пересекают границы академических дисциплин, которыми те так или иначе, верно или неверно, очертили свои территории… Вопрос, следовательно, состоит не в том, принимать или не принимать междисциплинарность (никакой другой процедуры для подобного объекта исследования и не может быть), а в том, до какой степени можно минимизировать ее риски»[88 - Most G. W. Doubting Thomas. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2005. P. XI–XII.].

Отказ от междисциплинарности действительно был бы искусственным приемом в моем исследовании: адепты «новой искренности» применяют свое излюбленное клише к письменным текстам столь же охотно, как к фильмам или модным брендам. Однако затрагивая многие охватывающие данное понятие области, я не теряю из виду дисциплинарный фокус своего исследования. Мои интересы сосредотачиваются прежде всего на развитии литературы и новых медиа.

Изучая риторику новой искренности в этих приоритетных для меня областях, я опираюсь на уже существующие теоретические подходы к культурной истории. Я черпаю вдохновение из исторических экскурсов «новых истористов» с их «настойчивым желанием прочесть текстуальные следы прошлого с той внимательностью, которая традиционно уделялась только литературным текстам»[89 - Greenblatt S. Learning to Curse: Essays in Early Modern Culture. New York: Routledge, 1990. P. 14.]. Также я заимствую идеи из исследований, изучающих «устную, письменную и знаковую речь, а также мультимодальные/мультимедийные формы коммуникации… в диапазоне от молчания и минимальных высказываний (вроде „о’кей“) до романа, серии газетных статей или диалога»[90 - Discourse Studies // Centre for Discourse Studies, Aalborg University. Без даты (diskurs.hum.aau.dk/english/discourse.htm).]. Дискурсивный анализ, в числе прочего, побудил меня обратиться не столько к конкретным литературным текстам, сколько к обсуждению этих текстов и к публичному контексту, в котором они циркулируют. Данная книга прослеживает в первую очередь метадискурсивные источники, от свидетельств писателей и блогеров о саморепрезентации – в интервью, стихах, статьях и тех разговорах, которые я вела с ними, или же в постах из социальных сетей – до интерпретаций их идей в рецензиях и научных работах.

Другие теоретические вопросы и подходы я предпочитала обходить. Так, например, я не касаюсь интригующей задачи исследования постсоветской искренности с точки зрения естественных наук, и неврологии в особенности. Хотя я с оптимизмом смотрю на перспективы неврологических исследований в области гуманитарных наук, я все же согласна с коллегами, полагающими, что на современном этапе «историкам эмоций не стоит бездумно заимствовать методы у естественных наук»[91 - Плампер Я., Шахадат Ш., Эли М. (ред.) Российская империя чувств: подходы к культурной истории эмоции: Сб. статей. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 31. Плампер подробно обосновывает этот тезис на С. 31–33.]. В данном исследовании я решила не обращаться и к когнитивным методам. Другая грань проблемы, которой в данной работе почти не уделяется внимания, – это гендерный аспект. Литераторы, к творчеству которых я обращаюсь, в подавляющем большинстве мужчины, и потому ответ на важный вопрос о том, как выстраивается и воспринимается риторика искренности в высказываниях мужчин и женщин, здесь не дается. Упомяну и последнюю проблему, не получившую должной разработки: это вопрос о взаимодействии дискурса новой искренности и религии.

Религиозные, гендерные и когнитивные аспекты проблемы искренности весьма существенны, однако в данной книге я изучаю три других аспекта, с особой силой проявившиеся в собранном мной эмпирическом материале. Они отражают три стороны общественной жизни, о которых особенно ожесточенно спорят в посткоммунистической России, и им стоит уделить внимание в этом вводном обзоре: это коллективная память, коммодификация и (новые) медиа.

ЦЕЛИТЕЛЬНАЯ ИСКРЕННОСТЬ: ИСКРЕННОСТЬ И ПАМЯТЬ

В первом из трех указанных выше аспектов переплетены литература, история и память. Как соотносятся в постсоветской России разговоры о новой искренности с несмолкающими спорами о недавнем прошлом? Что эти вопросы взаимосвязаны, не подлежит никакому сомнению. Российская полемика о постпостмодернистской или позднепостмодернистской искренности ведется в эпоху всепроникающего общественного напряжения, связанного с крушением Советского Союза и последствиями этого события. Постсоветская эпоха – не просто фон, на котором ведутся дебаты о возрождении искренности; она сама по себе представляет один из ключевых вопросов этих дебатов. Искренность по традиции относят к сфере личных, задушевных чувств. Однако, обсуждая новоявленную искренность, российские писатели, критики и исследователи с готовностью прибегают к социально-политической и исторической терминологии. Они охотно относят понятие (не)искренности к определенным историческим или политическим группам: например, приписывают лицемерие советским руководителям или нынешним правителям России.

Показательной для этой манеры приписывать искренность конкретным социальным слоям – и отрицать ее наличие у других – оказывается трактовка «новой искренности» Кириллом Медведевым. Поэт и политический активист указывает на президента Путина, белорусского лидера Лукашенко и российскую блогосферу как на воплощения культурного менталитета, который царил в России в 2000?х годах. В этой «новой искренности» бессовестный политический пиар сочетается с потребностью неопосредованного выражения[92 - Медведев К. Литература будет проверена: Индивидуальный проект и «новая эмоциональность» // Медведев К. Реакция вообще. М.: Свободное марксистское издательство, 2007 (http://kirillmedvedev.narod.ru/liter-.html).]. Новое эмоциональное состояние определяется недавней историей: Медведев рассматривает современную искренность как «инструмент», с помощью которого можно «вскрыть» существующие культурные дискурсы, включая «грубо идеологизированный советский» дискурс[93 - Медведев К. Литература будет проверена.].

Одним словом, Медведев видит в «новой искренности» терапевтическое средство, позволяющее справиться с исторической травмой. Он не одинок в убеждении, что искренность может оказаться полезным инструментом для обращения с недавней историей. Подобный взгляд получил широкое распространение в России еще с начала перестройки, – а убеждение во взаимосвязи искренности и памяти развивалось и в другие эпохи и в других контекстах. В первой главе мы увидим, что традиция рассматривать искренность как творческую альтернативу лицемерному прошлому процветала среди российской творческой элиты 1950?х – начала 1960?х годов. Также мы увидим, что связанное с этой традицией стремление приписывать искренность определенным социокультурным группам восходит по крайней мере к началу эпохи модерна. В той же главе я проанализирую, как в 2000?х годах многие исследователи в США и Европе связывали сдвиг к «постиронической» искренности с необходимостью преодоления травмы, возникшей после атак на Всемирный торговый центр 11 сентября 2001 года.

Политическая история особенно сильно воздействует на дискурс о «новой искренности» в современной России, где советская травма остается открытой раной. «Она соревнуется и борется не с чем иным, как с историей» – так историк Александр Эткинд суммирует специфику постсоветской литературы[94 - Etkind A. Warped Mourning. Stanford: Stanford University Press, 2013. P. 237.]. То, что моя монография откликается на эту «борьбу памятей», не случайно. Контуры будущей книги постепенно прояснялись в 2000?х и начале 2010?х годов, когда я работала в Кембридже и вместе с Эткиндом и другими исследователями пыталась ввести изучение коммеморативной культуры, характерной для Восточной Европы, в число признанных академических дисциплин[95 - Проводившиеся в Кембридже в 2000?х годах исследования включали, среди прочего, семинары по культурной памяти в России и Восточной Европе. Помимо этого речь идет о работе Междисциплинарной исследовательской группы по изучению памяти в Восточной Европе и антропологически ориентированной исследовательской группы «Telling Memories» (2007–2009), в которой сильный акцент делался на постсоветскую историю, а также проект «Memory at War» (2010–2013), в котором изучались дискурсы памяти в Польше, России и Украине. В последнем проекте я координировала подпроект по восточноевропейской памяти и новым медиа (см. подробнее: Rutten E., Fedor J., Zvereva V. (eds) Memory, Conflict and New Media: Web Wars in Post-Socialist States. New York: Routledge, 2013).]. Вдохновленная работами кембриджской команды, я не могла не заметить тот уклон в сторону политики памяти, который постоянно и настойчиво обозначался в дискурсе постсоветской искренности. Тема памяти станет центральной во второй главе, которая начинается 1980?ми и заканчивается началом 2000?х годов. Главным героем здесь становится Дмитрий Александрович Пригов. Поэт, который придумал термин «новая искренность» как выражение своего кредо еще в 1985 году, является чрезвычайно показательным примером автора, для которого разговор об искренности есть в то же время разговор о травме.

Вторая глава рассматривает историю Пригова в более широком контексте повествования об искренности и коллективной памяти. Такой широкий подход полезен по крайней мере по трем причинам. Во-первых, он модифицирует существующее понимание искренности и социально-политического конфликта. Он позволяет критически подойти к концепции, предложенной Мике Бал и другими, согласно которой риторика искренности особенно пышно расцветает во времена межкультурных конфликтов[96 - Об этой концепции см.: Bal M., van Alphen E. Introduction // Bal M., Smith С., van Alphen E. (eds) The Rhetoric of Sincerity. Stanford: Stanford University Press, 2009. P. 1–16.]. История Пригова и его современников противоречит этой точке зрения: она указывает на то, что внимание к искренности также интенсифицируется в эпохи внутрикультурной нестабильности.

Во-вторых, вторая глава проясняет наше понимание поздне- и постсоветской культурной жизни. Прежде всего, она углубляет существующее представление о постсоветской памяти. В России темные страницы прошлого по сей день остаются не полностью освещены, и ученые неоднократно указывали на то, что современная Россия не разделяет широко распространившуюся озабоченность национальной травматической памятью, которую мы наблюдаем в некоторых других обществах. Постсоветские власти стремятся не вспоминать мрачные страницы советской истории, предпочитая забыть о них. Говоря словами Эткинда, «единственное, что мы знаем о советской катастрофе, кроме ее масштаба, – это ее неопределенность. У нас нет полного списка погибших, нет полного списка палачей и недостаточно мемориалов, музеев и воспоминаний, которые бы могли оформить понимание этих событий для будущих поколений»[97 - Эткинд А. Кривое горе: память о непогребенных. М.: Новое литературное обозрение, 2016. С. 21. О проблемах постсоветской культуры памяти см. также среди прочего: Nowak A. History and Geopolitics: A Contest for Eastern Europe. Warsaw: Polish Institute of International Affairs, 2008.].

Говоря о недостаточном количестве памятников, государственных законов и судебных постановлений, которые давали бы критическую оценку недавнему прошлому, Эткинд использует метафору из компьютерного сленга. России, утверждает он, недостает памяти, воплощенной «в железе» (hardware). Он расширяет эту метафору, указывая, что воспоминания о советском терроре так и не выкристаллизовались в «жесткую память», а приняли вместо этого «мягкую» форму – воплотились в литературных произведениях, исторических исследованиях и других дискурсивных практиках[98 - Эткинд А. Кривое горе. С. 228.].

Эткинд занимается по преимуществу исследованием «мягкой» памяти, зафиксированной в литературных и исторических текстах. Моя работа, как и другие исследования, предполагает, что имеет смысл расширить намеченное Эткиндом понятие «мягкой памяти». Начиная с перестройки и вплоть до сегодняшнего дня критическое изучение прошлого в российской культуре развивалось не только в литературе, но и в кинематографе, музыке, визуальных искусствах, а также в критических дискуссиях. Другими словами, мой материал помогает создать более широкую картину того, что Эткинд назвал «программным обеспечением» («software») культурной памяти.

Мой анализ позволяет иначе взглянуть на эпоху перестройки и постсоветскую культуру в еще одном – третьем и наиболее важном – отношении. Они показывают, что начиная с 1980?х годов, когда российские художники стали рассматривать советский период как уходящую эпоху, они то и дело обращались к категории искренности как к целительному средству. Искренность была для них инструментом, помогавшим справляться с фальшью, в которую со временем превратилась советская утопия. Подчеркивая эту целительную сторону искренности, ее почти терапевтическую функцию в трактовке вопросов социальной памяти, мое исследование переосмысляет доминирующие трактовки постмодернистского эксперимента в России. Как правило, в них на первый план выходил «скептический, иронический» (но при этом «втайне сентиментальный») характер российского постмодернизма[99 - Скоропанова И. Русская постмодернистская литература. М.: Флинта/Наука, 1999. С. 5.], его «нарочитая несерьезность», игровая, «демифологизирующая» направленность[100 - Lipovetsky M. Russian Postmodernist Fiction. P. 14–15.] или же его «ироническая веселость» и стремление «отвергать любые эстетические табу»[101 - Маньковская Н. Эстетика постмодернизма. СПб.: Алетейя, 2000. С. 12.]. Когда специалисты говорят о более «серьезных» или «искренних» позициях в рамках постмодернизма, они, как правило, рассматривают такие парадигмы как примету вторичной, «позднепостмодернистской» фазы, но при этом не придают большого значения вектору искренности внутри постмодернистского опыта в целом[102 - О понятии «поздний постмодернизм» см.: Fokkema D. The Semiotics of Literary Postmodernism // Bertens J., Fokkema D. (eds) International Postmodernism. Amsterdam: John Benjamins, 1997. P. 15–43. В России различие между «патентованным» ранним и менее релятивистским «поздним» постмодернизмом наиболее последовательно защищается в книге Липовецкого «Паралогии».].

Не отрицая обоснованности этих и других похожих утверждений, я настаиваю на том, что они нуждаются в некотором уточнении[103 - В литературе, освещающей теорию русского постмодернизма, тезис о «проблематизации искренности», который я защищаю, не отсутствовал полностью – но обычно он либо упоминался мимоходом, либо не формулировался прямо (как, например, в случае упомянутых выше книг Эпштейна, посвященных постмодернизму, или «Паралогий» Липовецкого).]. На протяжении того периода, который традиционные трактовки постмодернизма считали игровым и релятивистским, российские интеллектуалы настойчиво указывали на необходимость внимательнее присмотреться к аффективным тревогам, которые в тех же постмодернистских трактовках либо вообще выпадали из поля зрения исследователей, либо сводились к деконструктивистским жестам. Среди этих тревог, как мы увидим во второй главе, центральную роль играет забота о выражении искренних чувств. Для ведущих теоретиков и практиков постмодернизма искренность могла одновременно выступать и как миф, который они разоблачали, и в то же время как лечебная сила, способная помочь преодолеть травматичное прошлое.

ИСКРЕННОСТЬ И РАСЧЕТ: «Я» КАК ТОВАР

При обсуждении «новой искренности» в России до сего дня в какой-то мере актуальным остается вопрос о преодолении травматического прошлого. Однако если память была ключевой проблемой на ранних фазах интереса к тематике искренности, то в конце 1990?х – начале 2000?х годов она постепенно стала уступать место другой – скорее социоэкономически, нежели исторически мотивированной – концептуализации искренности. Эта перемена привела к появлению моего второго исследовательского вопроса: как, для участников дебатов о «новой искренности», соотносятся чисто художественные и более прагматические факторы?

В 1990?х и 2000?х годах карьера тех писателей, которые открыто поддерживали идею «(новой) искренности», часто развивалась вполне успешно. Достигнув высот культурной иерархии, они, как правило, остаются востребованными авторами, способными безбедно жить на свои гонорары. Неудивительно поэтому, что, как только писатель А или Б отходит от постмодернизма и занимает более «искреннюю» позицию, возникает вопрос: чем вызван такой переход – чисто творческими или социально-экономическими причинами?

Третья глава данной монографии рассматривает ключевую дискуссию, касающуюся проблемы искренности и коммодификации, связанной с «поворотом к искренности» Владимира Сорокина. Завоевав известность в качестве писателя-нонконформиста в позднесоветскую эпоху, Сорокин на рубеже веков приобрел статус классика российского постмодернизма. И в этот момент он сильно удивил своих поклонников, выпустив «Ледяную трилогию» – бестселлер-триптих, в котором провозгласил «говорение сердцем», напрямую связанное с утверждением искренности. Судя по интервью, Сорокин оставил в прошлом те постмодернистские взгляды, которые до той поры не раз публично выражал. И если прежде он отказывался от любых социальных и этических творческих установок[104 - Вспомним его знаменитое заявление 1992 года о том, что текст – это всего лишь «буквы на бумаге» (Сорокин В. Текст как наркотик: интервью с Татьяной Рассказовой // Сорокин В. Сборник рассказов. М.: Русслит, 1992. С. 121).], то теперь взял на вооружение классические литературные модели саморепрезентации, где императивами являются открытость и самовыражение. Как утверждает сам писатель, новые сочинения представляют собой его «первый опыт прямого высказывания по поводу нашей жизни»[105 - Сорокин В. Владимир Сорокин не хочет быть пророком, как Лев Толстой // Независимая газета. 2003. 2 июля.] и обусловлены его «тоской по… непосредственности»[106 - Слова Сорокина приводятся в кн.: Соколов Б. Моя книга о Владимире Сорокине. М.: AIRO-XXI, 2005. С. 129.].

У коллег по цеху и критиков резкая перемена публичной репрезентации Сорокина вызвала удивление и изрядный скептицизм. Критики задавались вопросом: была ли неожиданно обнаружившаяся в конце 1990?х у Сорокина тоска по непосредственному искреннему высказыванию действительно обусловлена стремлением к художественным переменам? Или это была всего лишь попытка расширить свою аудиторию – и вследствие этого увиличить тиражи? Известный поэт Тимур Кибиров выразил широко распространенное мнение относительно «нового Сорокина» в интервью, которое я взяла у него в 2009 году: «Он написал книгу, которую ожидали. Каждый хочет завоевать как можно больше душ читателей. Но, мне кажется, большая ошибка угадывать то, чего ожидают», а затем писать согласно этим смоделированным ожиданиям[107 - Тимур Кибиров, личный разговор в Москве 13 мая 2009 года. Запись может быть предоставлена по запросу, присланному на адрес: ellen.rutten@uva.nl.].

Историк литературы Сьюзен Розенбаум показала, что подобные опасения относительно коммодификации литературы восходят к давней традиции концептуализации лирической искренности. В тонком исследовании современной лирической поэзии она показывает, что тенденция оспаривания риторики искренности усиливается в эпохи коренных перемен, происходящих в поле литературы[108 - Rosenbaum S. Professing Sincerity: Modern Lyric Poetry, Commercial Culture, and the Crisis in Reading. Charlottesville: University of Virginia Press, 2007.]. В третьей главе я предпринимаю попытку проверить, насколько сделанные на англо-американском материале выводы Розенбаум применимы к литературной ситуации в современной России. Дебаты об искренности начались в эпоху перестройки и обрели окончательную форму в первые постсоветские годы. Таким образом, они совпали с моментом распада Советского Союза и возникшей в этой связи необходимости выживать, приспосабливаясь к новым социоэкономическим условиям. Именно на фоне этой переходной ситуации критики и читатели постоянно задаются вопросом: как соотносятся между собой авторское стремление к искренности и простой расчет, как соотносится (или должна соотноситься) литература с капризами рынка?

В третьей главе я обращаюсь к полемике вокруг сорокинской «Трилогии», чтобы исследовать посткоммунистические представления о художественном самовыражении и коммодификации. Я не ставлю перед собой задачу решить проблему, искренне ли творят постсоветские художники. Такая постановка вопроса вообще не кажется мне плодотворной. Я предпочитаю неэссенциалистский подход, который опирается на работу Розенбаум и другие недавние теоретические исследования концепта искренности[109 - Помимо Розенбаум я особо выделяю работы: Reddy W. M. The Navigation of Feeling: A Framework for the History of Emotions. Cambridge: Cambridge University Press, 2001; Bal M., Smith C., van Alphen E. (eds) The Rhetoric of Sincerity; а также рассуждения об искренности в ряде статей сборника: Плампер Я., Шахадат Ш., Эли М. (ред.) Российская империя чувств (в особенности работы Келли, Сафроновой и Сироткиной).]. Эти работы предлагают особую интерпретацию, которая учитывает напряжение между моральными импликациями искренности – потребностью поступать в соответствии с внутренними порывами – и неизбежной вовлеченностью художника в рыночные механизмы. Солидаризируясь с этими взглядами, я избегаю вопроса о том, насколько «искренен» Сорокин, и задаю другой: как работает риторика искренности в его публичном самопозиционировании и восприятии читателей?

К этому подходу имеет отношение и другой повлиявший на мое исследование тезис: взгляд на литературу как на поле конкурирующих сил – концепция, предложенная Пьером Бурдьё и Жизель Сапиро в социологических работах, посвященных французской литературе[110 - См.: Bourdieu P. The Field of Cultural Production. Essays on Art and Literature. Cambridge: Polity Press, 1993, а также: Sapiro G. La guerre des еcrivains, 1940–1953. Paris: Fayard, 1999.]. Такие исследователи, как Михаил Берг, Биргит Менцель и Эндрю Вахтель, успешно перенесли предложенный Бурдьё синтез институционального и литературного анализа на постсоветскую культуру[111 - Наиболее полезной для меня оказалась упоминавшаяся выше книга Вахтеля (Wachtel A. B. Remaining Relevant after Communism) и работа: Menzel B. B?rgerkrieg um Worte: Die russische Literaturkritik der Perestrojka. K?ln: B?hlau, 2001. Из авторитетных работ о российской ситуации см. также: Дубин Б., Гудков Л. Литература как социальный институт. М.: Новое литературное обозрение, 1994, а также: Берг М. Литературократия. Проблема присвоения и перераспределения власти в литературе. М.: Новое литературное обозрение, 2000.]. Их подход позволяет рассматривать искренность не столько как интратекстуальный мотив, сколько как эмоциональную технику, которую авторы и критики могут использовать при позиционировании себя и других на интеллектуальной арене. Как будет показано в третьей главе, я не единственная, кто приветствует подобный подход. Идеи Бурдьё, помогавшие мне интерпретировать постсоветские дискурсы искренности, сами являются неотъемлемой частью тех же дискурсов. Именно на эти идеи опираются и исследователи Сорокина, когда размышляют о его гимнах искренности.

Давая обзор дебатов об искренности и расчете, я не просто предлагаю путеводитель по дискуссиям об искренности, которые велись на рубеже XX и XXI веков. В третьей главе к русскоязычному контексту применяется подход Розенбаум, разработанный на англоязычном материале, и предлагаются новые размышления о творчестве в постсоветскую эпоху. Эта глава, как и предыдущая, указывает на необходимость придавать большее значение феномену искренности в теоретизировании о постмодернизме. В самой главе я объясняю, зачем это необходимо, но в данном предисловии хотела бы коснуться другой (связанной с этим) необходимости.

Существующие исследования постсоветского литературного поля внесли большой вклад в углубление нашего понимания как самого этого поля, так и социоэкономических процессов, стоящих за литературными и другими творческими практиками. Они внесли также определенный вклад в решение важного вопроса о стратегиях художников, приспосабливающихся к социальным обстоятельствам, – и они расширили понимание литературы и искусства как символического и экономического капитала. Однако есть область, которой они не касались или затрагивали лишь косвенно. Это сфера эмоций[112 - Пример историко-литературного исследования, которое основывается на аффективных категориях и прослеживает социоэкономические процессы, см.: Klein J. Derzavin: Wahrheit und Aufrichtigkeit im Herrscherlob // Zeitschrift f?r Slavische Philologie. 2010. № 67 (1). P. 27–51.]. Какая художественная стратегия приспособления к обстоятельствам действует в данном случае? Какой культурный объект приобретает символический или экономический капитал? Невозможно дать ответы на подобные вопросы, не принимая во внимание то, как данный культурно-исторический период формируется существующими аффективными нормами, сообществами и режимами. В третьей главе, оспаривая устоявшиеся подходы к постсоветскому литературному рынку, я предлагаю уделить пристальное внимание аффективным категориям. Спор с устоявшимися подходами включает переоценку эмоций и придание им статуса ведущей силы в процессах творческого производства и потребления.

ИСКРЕННОСТЬ И ПОДЛИННОСТЬ В (ПОСТ)ДИГИТАЛЬНОМ МИРЕ

В постсоветской России обсуждение вопросов искренности и коммодификации достигло особого накала в конце 1990?х – начале 2000?х годов, когда в стране начала укореняться рыночная экономическая система. Начиная с этого времени в результате коммерциализации обозначилась третья из проблем, связанных с искренностью: проблема медиализации. Она соотносится с третьим из вопросов, которые я ставлю в этой книге: как «новая искренность» в глазах ее адептов соотносится с бурным ростом цифровых медиа?

Как и в случае проблемы «искренность и память», не вызывает сомнения само существование связи между искренностью и СМИ. Начиная с эпохи раннего модернизма высказываются мнения о том, что новые технологии (печатные, звуковые и др.) либо отдаляют нас от непосредственного самовыражения, либо порождают более искренние способы коммуникации. Эти часто повторявшиеся в прошлом заявления (их подробный обзор я даю в первой главе) стали вновь повсеместно распространяться по мере того, как в начале 2000?х годов широкую популярность начали приобретать социальные медиа. Их изучение существенно для понимания нашей эпохи как «постдигитальной». Это понятие ученые и практики используют для теоретического осмысления (здесь я цитирую описывающую данную парадигму работу Дэвида Берри и Майкла Дитера) «нашей недавно компьютеризированной повседневности», где офлайновое и онлайновое тесно переплетены, а дигитальность является уже нормой, а не инновацией. Тезис о том, что именно (пост)дигитальные медиа открывают путь для подлинного общения, воспроизводит, например, американский критик София Лейби, утверждая: «Интернет – не место для утаивания, иронии, холодности и ностальгии, интернет делает нас искренними, открытыми, теплыми и гуманными»[113 - Berry D. M., Dieter M. (eds) Postdigital Aesthetics: Art, Computation and Design. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2015; Leiby S. I Am Such a Failure: Poetry on, around, and about the Internet // Paallasvuo J. New Sincerity: Exhibition Catalogue. London: Jaakko Paalasvuo, B. C., Beach London, and Victory Press, 2011 (http://pooool.info/i-am-such-a-failure-poetry-on-around-and-about-the-internet).].

В России с начала 2000?х новое поколение писателей и блогеров вело оживленные споры о связи искренности и медиализации[114 - Признавая проблематичность понятия «поколение» (полезные соображения об этом термине и его теоретической «скользкости» см.: Strauss W., Howe N. Generations: The History of America’s Future, 1584 to 2069. New York: Morrow, 1991), я все же полагаю, что, с одной стороны, Пригов, Сорокин и некоторые их ровесники (Тимур Кибиров, Лев Рубинштейн, Сергей Гандлевский), а с другой – ряд писателей приблизительно одного, более молодого возраста (Дмитрий Воденников и Сергей Кузнецов, например) и блогеры, о которых говорится в четвертой главе, составляют два следующих друг за другом поколения.]. Для них советская травма и шоковый переход к капиталистической экономике – факторы, определившие понимание искренности в конце перестройки и начале постсоветского периода, – разумеется, не пустой звук. Однако в последние десятилетия эти больные вопросы национальной истории постепенно уступили место более глобальной рефлексии о дигитализации и нарастающей автоматизации повседневной жизни. После коллапса пропагандистской советской «медиаимперии» (термин медиаисторика Кристин Рот-Ай[115 - Roth-Ey K. Moscow Prime Time: How the Soviet Union Built the Media Empire That Lost the Cultural Cold War. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, 2011.]) в 2000?х годах возникла совершенно иная, отчасти дигитализированная медийная ситуация, социокультурные смыслы и импликации которой с тех пор непрерывно обсуждают культурологи. Эксперты любят повторять, что новые медийные модели, работающие по принципу «снизу вверх», способствуют появлению совершенно иной культуры письма. Некоторым такая письменная культура кажется куда более соответствующей искреннему, непосредственному выражению, чем прежние печатные или телекоммуникационные медиасредства – не важно, пропагандистские или свободные. Другие полагают, что новые технологии ведут к дегуманизации и этой тенденции следует противодействовать, делая упор на искренности в онлайновом письме и искусстве.

Как соотносятся искренность и дигитализация в дискуссиях, демонстрирующих эти противоположные точки зрения? И как соотносится искренность с такими важнейшими для данных дискуссий понятиями, как дилетантизм, несовершенство и мастерство? Обращаясь к этим вопросам в четвертой главе, я не сосредотачиваюсь, как во второй и третьей главах, на каком-то одном авторе. Вместо этого я пытаюсь описать множество тех онлайновых «продюзеров» (как специалист в области медиа Алекс Брунс называет деятелей онлайновой эпохи, когда «различие между продюсерами и юзерами (потребителями контента) стало сравнительно несущественным»[116 - Bruns A. Blogs, Wikipedia, Second Life, and Beyond: From Production to Produsage. New York: Peter Lang, 2008. P. 2. О «культурах соучастия» см.: Clinton K., Jenkins H., Purushotma R., Robison A. J., Weigel M. Confronting the Challenges of Participatory Culture: Media Education for the 21st Century. 2009 (https://www.macfound.org/media/article_pdfs/jenkins_white_paper.pdf).]), которые используют онлайновые инструменты для распространения своих представлений об искренности.

Глава четвертая, так же как и предыдущие, содержит не просто обзор литературы по изучаемому вопросу. Противопоставляя друг другу точки зрения различных участников дискуссии, она проблематизирует существующие взгляды на медиализацию и подлинность. Современные споры о нашем «медиализированном» мире – вспоминая предложенное Томасом де Дзенготитой популярное описание сегодняшнего насыщенного медийностью общества[117 - de Zengotita Th. Mediated: How the Media Shapes Your World and the Way You Live in It. New York: Bloomsbury, 2005.] – тяготеют к представлению этого мира как поразительно гомогенного явления. При обсуждении «глобальной» медиасреды они обычно имеют в виду исключительно англо-американские медийные источники. А когда исследователи критикуют предпочтение нашими медиа не правды, а «правдоподобия» (или truthiness, – словечко, придуманное американским сатириком Стивеном Кольбером для передачи ощущения правды, не нуждающегося в фактическом подтверждении[118 - Об использовании Кольбером этого понятия см.: Zimmer B. Truthiness or Trustiness? // Language Log. 2005. October 26 (http://itre.cis.upenn.edu/~myl/languagelog/archives/002586.html).]), то эта критика опирается, как правило, исключительно на североамериканские примеры. Ключевые исследования нашей медийной культуры, одним словом, часто претендуют на универсальность, полностью игнорируя лингвокультурные идиосинкразии.

В четвертой главе я пытаюсь выйти за пределы западных парадигм и проявлять межкультурную чуткость при обсуждении новых медиа, реальности и аффектов. Главное – я решительно не согласна с позицией, при которой преимущество получает концептуальный двойник искренности – подлинность (authenticity)[119 - Нэнси Бэйм дает обоснование этому понятию в своей работе: Baym N. Personal Connections in the Digital Age. Cambridge: Polity Press, 2011; то же делают и другие авторы, см.: Gilmore J. H., Pine II B. J. Authenticity: What Consumers Really Want. Boston: Harvard Business School Press, 2007.]. Если в «западной» науке на первый план выступает дискурс по проблеме отношений между подлинностью и технологиями, то это вовсе не отменяет богатой дискурсивной истории по проблеме отношений между искренностью и технологизацией (об этой истории я подробно говорю в первой главе). В четвертой главе я обращаюсь к недавним спорам об обоих типах отношений. Как мы увидим, в постсоветском пространстве те, кто задумывается о воздействии новых медиа на нашу жизнь, выказывают особый интерес не к подлинности, а к соотносимому с этим концептом понятию, за которым в России стоит столь насыщенная история: искренности.

ИССЛЕДОВАНИЕ ИСКРЕННОСТИ

Учитывая широкую представленность «новой искренности» в культурной индустрии и поп-культуре, не вызывает удивления то, что различные точки зрения по этому вопросу начинают проникать и в академические круги. Уже с начала 1990?х годов – когда ученые впервые задались вопросом, «что следует за постмодернизмом?» (или «в какие новые формы он трансформируется?»), – искренность стала восприниматься как ключевая парадигма специалистами в самых различных областях, от дизайна до теологии[120 - Первое широкомасштабное научное обсуждение проблемы произошло в 1991 году на Штутгартском семинаре по культурологическим исследованиям, который назывался «Конец постмодернизма: новые направления» (см.: Ziegler H. (ed.) The End of Postmodernism: New Directions. Proceedings of the First Stuttgart Seminar in Cultural Studies, 04.08–18.08.1991. Stuttgart: M & P, 1993). Среди других важных исследований: Smith T., Enwezor O., Condee N. (eds) Antinomies of Art and Culture: Modernity, Postmodernity, Contemporaneity. Durham, N. C.: Duke University Press, 2009; Turner T. City as Landscape: A Post-Postmodern View of Design and Planning. London: Taylor & Francis, 1995; Scharg C. O. The Self after Postmodernity. New Haven: Yale University Press, 1997; Braidotti R. A Cartography of Feminist Post-Postmodernism // Australian Feminist Studies. 2005. № 20 (47). P. 169–180; Harris W. V. (ed.) Beyond Poststructuralism: The Speculations of Theory and the Experience of Reading. University Park: Penn State University Press, 1996; Lоpez J., Potter G. (eds) After Postmodernism: An Introduction to Critical Realism. New York: Athlone, 2001; Rebein R. Hicks, Tribes, and Dirty Realists: American Fiction after Postmodernism. Lexington: University Press of Kentucky, 2001; Stierstorfer K. (ed.) Beyond Postmodernism: Reassessments in Literature, Theory, and Culture. Berlin: De Gruyter, 2003; Brooks N., Toth J. (eds) The Mourning After: Attending the Wake of Postmodernism. Amsterdam: Rodopi, 2007; Hoberek A. (ed.) After Postmodernism // Twentieth-Century Literature (Special issue). 2007. № 53 (3); Timmer N. Do You Feel It Too? The Post-Postmodern Syndrome in American Fiction at the Turn of the Millennium. Amsterdam: Rodopi, 2010; Vaessens Th., van Dijk Y. (eds) Reconsidering the Postmodern. Из теоретических работ, касавшихся постпостмодернистской искренности, см.: Cioffi F. L. Postmodernism, Etc.: An Interview with Ihab Hassan // Style. 1999. № 33 (3). P. 357–371; Caputo J. D. The Weakness of God: A Theology of the Event // Brooks N., Toth J. Op. cit. P. 285–302; Eshelman R. Performatism, or the End of Postmodernism // Anthropoetics. 2001. № 6 (2) (www.anthropoetics.ucla.edu/ap0602/perform.htm). Отрывки из последней работы, «Перформатизм», где Эшельман обосновал идеи об искренности, публиковались с 2001 года; Gilmore J. H., Pine II B. J. Authenticity; den Dulk A. Voorbij de doelloze ironie: De romans van Dave Eggers en David Foster Wallace vergeleken met het denken van S?ren Kierkegaard // Derksen L., Koster E., van der Stoep J. (eds) Het postmodernisme voorbij? Amsterdam: VU University Press, 2008. P. 83–99.]. И как только теоретики стали обсуждать черты «постпостмодерна», «позднего постмодерна» или «неомодерна», понятие искренности встало в один ряд с семантически родственными ему, важнейшими для современной культуры концептами: подлинностью (authenticity), этикой и (нео-, пост- и даже «грязным») реализмом[121 - Вот ряд представительных работ, касающихся последних трех понятий: Anton C. Selfhood and Authenticity. Albany: New York University Press, 2001; Gilmore J. H., Pine II B. J. Authenticity; Straub J. (ed.) Paradoxes of Authenticity: Studies on a Critical Concept. Bielefeld: Transcript, 2012; Foster H. The Return of the Real: The Avant-Garde at the End of the Century. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1996; Farrell F. B. Subjectivity, Realism, and Postmodernism: The Recovery of the World in Present Philosophy. Cambridge: Cambridge University Press, 1996; Lоpez J., Potter G. (eds) Op. cit.; Rebein R. Op. cit.; Polanyi M., Rorty R. Postmodern Ethics // Southern Humanities Review. 1995. № 29 (1). P. 15–34; Thacker J. Postmodernism and the Ethics of Theological Knowledge. Aldershot: Ashgate, 2007.].

Спешу добавить, что «искренность» далеко не новый предмет для теоретизирования. Как показывают классические исследования этого понятия, предпринятые Лайонелом Триллингом и Анри Пейр, критические суждения об искренности восходят по крайней мере к культуре Ренессанса[122 - Многие исследования обсуждаются в первой главе, но два из них наиболее важны для меня: Trilling L. Sincerity and Authenticity. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1971; Peyre H. Literature and Sincerity. New Haven: Yale University Press, 1963.]. В более поздних работах ученые стали возводить критическую философскую рефлексию об этом понятии – и о его китайском собрате, «чэн» – к еще более ранним временам, вплоть до Конфуция[123 - См. среди прочего: Korthals Altes L. Sincerity, Reliability and Other Ironies – Notes on Dave Eggers’ «A Heartbreaking Work of Staggering Genius» // D’Hoker E., Martens G. (eds) Narrative Unreliability in the Twentieth-Century First-Person Novel. Berlin: Walter de Gruyter, 2008. P. 107–128; An Yanming. The Idea of Cheng (Sincerity/Reality) in the History of Chinese Philosophy. New York: Global Scholarly Publications, 2008; Bretzke J., Sim L. The Notion of Sincerity (Ch’eng) in the Confucian Classics // Journal of Chinese Philosophy. 1994. № 21. P. 179–212.].

В наши дни многие теоретики переосмысляют подобные исторические исследования искренности – и обращаются при этом скорее к будущему, чем к прошлому. С начала 1990?х годов и до нашего времени немало культурологов утверждало, что в современном обществе понятие искренности требует постпостмодернистского или какого-то иного теоретического переопределения. О необходимости подобного переосмысления говорят специалисты в самых разных академических областях – от юриспруденции до киноведения – и в самых разных регионах мира, от Китая до Ирана. Обращает на себя внимание сборник статей «Риторика искренности» (2009), который издали Эрнст ван Алфен, Мике Бал и Кэрол Смит. В него вошли работы по критической теории, литературе, театру, искусству, юриспруденции, а также другим областям и дисциплинам. Большая работа Адама Зелигмана, Роберта Уэллера, Майкла Пуэтта и Беннета Саймона посвящается ритуалу и искренности (2008). В книге Тимоти Майлнса и Керри Шинанан «Романтизм, искренность и подлинность» (2010) предлагается воскресить искренность (и подлинность) в качестве инструмента понимания романтизма. В работе Р. Джей Мэгилла-младшего «Искренность» (2012) объясняется (уже в подзаголовке), «как моральный идеал, возникший пять веков назад, инспирировал религиозные войны, современное искусство, хипстерский шик и удивительное убеждение, что каждому из нас есть что сказать (неважно, насколько скучно)». Искренность также подробно изучается в работах таких ученых, как Уильям Биман (анализирующий искренность с точки зрения лингвистики), Ан Янминь, Алейда Ассман, Клаудиа Бентьен и Штефен Мартус, Аллард ден Далк, Адам Келли, Лисбет Кортхалс Алтес и Сьюзен Розенбаум (все эти исследователи рассуждают об искренности в истории литературы и философии), Джон Джексон (в антропологии), Джим Коллинз, Дэвид Фостер Уоллес, Патрик Гарлингер, Флориан Гросс, Бартон Палмер, Эфрат Цзеелон (в кино, литературе, телевидении и критической теории), Мэтью Викандер (в театре), Юпин Чанг и Томас Якоби, Борис Гройс (в визуальных искусствах и медиа), Дженнифер Эштон, Эндрю Чен, Кэти Хенриксен (в новых медиа), Аманда Андерсон, Элизабет Марковиц, Грег Майерс (в медиа и политике), Кристи Уэмпоул, Джонатан Д. Фицджералд (в поп-культуре), Майкл Коркоран, Чак Клостерман (в поп-музыке) и Сандра Гоунтас и Феликс Мавондо (в маркетинге)[124 - Bal M., Smith C., van Alphen E. (eds) The Rhetoric of Sincerity. Stanford: Stanford University Press, 2009; Puett M. J., Seligman A. B., Simon B., Weller R. P. Ritual and Its Consequences: An Essay on the Limits of Sincerity. Oxford: Oxford University Press, 2008; Milnes T., Sinanan K. (eds) Romanticism, Sincerity, and Authenticity. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2010; Magill Jr. J. R. Sincerity: How a Moral Ideal Born Five Hundred Years Ago Inspired Religious Wars, Modern Art, Hipster Chic, and the Curious Notion That We All Have Something to Say (No Matter How Dull). New York: Norton, 2012; Beeman W. O. Emotion and Sincerity in Persian Discourse: Accomplishing the Representation of Inner States // International Journal of Sociology of Language-publication. 2001. № 148. P. 31–57; An Yanming. The Idea of Cheng; Assmann A. Authenticity – the Signature of Western Exceptionalism? // Straub J. (ed.) Paradoxes of Authenticity: Studies on a Critical Concept. Bielefeld: Transcript, 2012. P. 33–57; den Dulk A. Over de drempel: Voorbij de postmoderne impasse naar een zelf bewust engagement. De literaire zoektocht van Dave Eggers vergeleken met het denken van Friedrich Nietzsche en Albert Camus. The Hague: Allard den Dulk, 2004; Kelly A. David Foster Wallace and the New Sincerity in American Fiction // Hering D. (ed.) Consider David Foster Wallace: Critical Essays. Los Angeles: Sideshow, 2010. P. 131–147; Korthals Altes L. Blessedly post-ironic? Enkele tendensen in de hedendaagse literatuur en literatuurwetenschap. Groningen: E. J. Korthals Altes, 2001; Idem. Sincerity, Reliability and Other Ironies – Notes on Dave Eggers’ «A Heartbreaking Work of Staggering Genius» // D’Hoker E., Martens G. (eds) Narrative Unreliability in the Twentieth-Century First-Person Novel. Berlin: Walter de Gruyter, 2008. P. 107–128; Rosenbaum S. Professing Sincerity: Modern Lyric Poetry, Commercial Culture, and the Crisis in Reading. Charlottesville: University of Virginia Press, 2007; Jackson J. Real Black: Adventures in Racial Sincerity. Chicago: University of Chicago Press, 2005; Collins J. Over de drempel in the 90s: Eclectic Irony and the New Sincerity // Collins A. P., Collins J., Radner H. (eds) Film Theory Goes to the Movies. New York: Routledge, 1993. P. 242–264; Wallace D. F. E Unibus Pluram: Television and U. S. Fiction // Review of Contemporary Fiction. 1993. № 31 (2). P. 151–195; Gross F. «Brooklyn Zack Is Real»: Irony and Sincere Authenticity in 30 Rock // Funk W., Gross F., Huber I. (eds) The Aesthetics of Authenticity. Bielefeld: Transcript, 2012. P. 237–260; Garlinger P. All about Agrado, Or the Sincerity of Camp in Almodоvar’s Todo Sobre Mi Madre // Journal of Spanish Cultural Studies. 2004. № 5 (1). P. 117–134; Barton P. R. The New Sincerity of Neo-Noir: The Example of the Man Who Wasn’t There // Conard M. T. (ed.) The Philosophy of Neo-Noir. Lexington: University Press of Kentucky, 2006. P. 151–167; Tse?lon E. Is the Present Self Sincere? Goffman, Impression Management and the Postmodern Self // Theory, Culture and Society. 1992. № 9 (2). P. 115–128; Wikander M. Fangs of Malice: Hypocrisy, Sincerity, and Acting. Iowa City: Iowa University Press, 2002; Chung Yupin, Jacobi Th. In Search of a New Sincerity? Contemporary Art from China // Workshop for Tate Liverpool. 2007. April 21; Ashton J. Sincerity and the Second Person: Lyric after Language Poetry // Interval(le)s. 2008–2009. № 2–3 (http://labos.ulg.ac.be/cipa/wp-content/uploads/sites/22/2015/07/8_ashton.pdf); Chen A. New Sincerity in a Postmodern World // The Midway Review: A Journal of Politics and Culture. 2009. № 4 (2) (Performatism.uchicago.edu/archives/WQ09.pdf); Anderson A. The Way We Argue Now: A Study in the Cultures of Theory. Princeton, N. J.: Princeton University Press, 2006; Groys B. Unter Verdacht: Eine Ph?nomenologie der Medien. M?nchen: Carl Hanser, 2000; Markovits E. The Politics of Sincerity: Plato, Frank, and Democratic Judgment. University Park: Penn State University Press, 2008; Myers G. Entitlement and Sincerity in Broadcast Interviews about Princess Diana // Media, Culture and Society. 2000. № 22 (2). P. 167–185; Wampole Ch. How to Live without Irony // New York Times. 2012. November 17 (http://opinionator.blogs.nytimes.com/2012/11/17/how-to-live-without-irony/); Fitzgerald J. D. Not Your Mother’s Morals: How the New Sincerity Is Changing Pop Culture for the Better. Colorado Springs: Bondfire Books, 2012; Corcoran M. The New Sincerity: Austin in the Eighties // Corcoran М. All over the Map: True Heroes of Texan Music. Austin: University of Texas Press, 2005. P. 150–157; Klosterman Ch. The Carly Simon Principle: Sincerity and Pop Greatness // Weisbard E. (ed.) This Is Pop: In Search of the Elusive at Experience Music Project. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2004. P. 257–265; Gountas S., Mavondo F. Emotions, Sincerity and Consumer Satisfaction // Purchase S. (ed.) ANZMAC 2005 – Broadening the Boundaries: Conference Proceedings. Fremantle: UWA, 2005. P. 82–88.].

Я не случайно привожу этот длинный список имен. Сама его величина превосходно показывает, насколько востребованна в наше время искренность в качестве темы научной рефлексии. Мой список также демонстрирует, почему понятие новой искренности привлекает всеобщее внимание именно сегодня: ученые охотно анализируют его как реакцию либо на постмодернизм, либо на (новую) медиакультуру[125 - Это справедливо по отношению к работам, написанным Мэгиллом-младшим, ден Далком, Кортхалс Алтес, Келли, Коллинзом, Гроссом, Бартоном Палмером, Чангом и Якоби, Эштон, Ченом и Коркораном.].

Нет ничего удивительного в том, что, привлекая столь широкое внимание ученых, исследования «новой искренности» достаточно быстро институционализируются. Семинары и статьи, посвященные этому тренду, прокладывают себе дорогу в престижные научные издательства и музеи[126 - Упомянутый выше семинар Чанг и Якоби, посвященный нашему понятию, происходил в музее «Тэйт Ливерпуль»; исследования новой искренности, которые я перечисляю, публиковались в «Раутледже» и издательствах университетов Оксфорда, Кентукки, Техаса и др.]. В каждом из пяти университетов, где мне довелось учиться или работать во время написания этой книги, изучение новой искренности – независимо от моих собственных занятий – либо являлось предметом преподавания, либо обсуждалось на семинарах и конференциях[127 - В конце 2000?х годов новая искренность обсуждалась в бакалаврских и магистерских курсах Томасом Вассенсом в Университете Амстердама, Лисбет Кортхалс Алтес – в Университете Гронингена, Робертом Макфарлейном – в Кембридже. В Университете Лейдена тема затрагивалась на конференции, посвященной риторике и искренности, по итогам которой был издан сборник: Bal M., Smith C., van Alphen E. (eds) The Rhetoric of Sincerity. В то же время в Университете Бергена та же тема обсуждалась по крайней мере на двух гостевых лекциях, одну из которых читал Алексей Юрчак, а другую – Дирк Уффельман; обе происходили в рамках исследовательского проекта, посвященного постсоветской языковой культуре (см. тезисы: www.hf.uib.no/i/russisk/landslide/guestlectures.html).]. В области славистики – той области исследований, с которой я знакома ближе всех, – данная тема также обрела вес. «Новая искренность» вызвала особый интерес на Славистском форуме 2001 года, а в 2008 и 2009 годах на конференциях AAASS (теперь переименованной в ASEEES) – главных форумах специалистов по России, Евразии, Центральной и Восточной Европе – проходили секции, озаглавленные «Искренность и голос» и посвященные современной русской поэзии[128 - См. анонсы Славистского форума: http://www.aatseel.org/resources/resources_research/2001_conf_details. Секция на AAASS была отменена по техническим причинам в 2008 году и вновь организована в 2009 году. Ее название – «Искренность и голос: современная русская поэзия на бумаге и в песне»; в ее рамках проходили доклады, касавшиеся искренности в поэзии Бориса Рыжего (Стюарт Голдберг и Мартин Дотри) и «новой парадигмы» в русской поэзии (Бригитта Обермайр). Полное описание секции см. в онлайновой программе конференции на сайте: https://www.aseees.org/sites/default/files/downloads/2008program%20updated.pdf и https://www.aseees.org/sites/default/files/u29/2009program.pdf. Инцидент, произошедший в сфере нидерландской литературы, даже в большей степени, чем ситуация в моей области, свидетельствует о том, как крепко укореняется понятие новой искренности в академических и литературных институциях. Этот случай связан с именем амстердамского профессора литературы Томаса Вассенса, пропагандировавшего понятие «позднего постмодернизма», которое он связывает с возрождающейся искренностью. Вассенса, который является также председателем жюри известной в Голландии литературной премии, в 2009 году обвинили в том, что он злоупотребляет своей академической властью, номинируя на «свою» премию только книги, которые соответствуют его критериям «позднего постмодернизма» и «новой искренности» (см. подробнее: Peters A. Een rebelse mandarijn // Volkskrant. 2009. April 17. P. 33).].

Несмотря на растущее увлечение данной темой в академических кругах, до сего дня нет всеобъемлющего культурологического исследования риторики новой искренности. Данная книга – моя попытка предложить такой анализ. В ней я не только сопоставляю большое число западных и незападных авторских голосов, но и описываю развитие риторики новой искренности и, наконец, показываю, какое влияние эта риторика оказывает на современные творческие круги.

Этой попытке поставить вопрос о новой искренности в такой всеобъемлющей перспективе я глубоко обязана своим коллегам, работающим в смежных гуманитарных и социальных областях. В последние годы и в тех, и в других наблюдается всплеск интереса к эмоциям и аффектам[129 - Полезный обзор работ в относительно молодой исследовательской области истории или социологии эмоций (как в международном аспекте, так и в рамках славистики) см.: Plamper J. Emotional Turn? Feelings in Russian History and Culture: Introduction // Slavic Review. 2009. № 68 (2). P. 229–238. В качестве «привета» новорожденной дисциплине подзаголовок моей книги перекликается с важнейшей работой в данной области – «Страхом» Джоанны Бурк (Bourke J. Fear: A Cultural History. London: Shoemaker & Hoard, 2005).]. В данной книге я с благодарностью учитываю идеи, высказанные специалистами по истории эмоций. Искренность, правда, как правильно заметил один из исследователей, «не является сама по себе аффективным состоянием… Это, скорее, оценка, которую дают адресаты высказываниям адресантов, полагая, что те правдиво выражают свои чувства и эмоциональные состояния… Искренность, таким образом, есть парадоксальное аффективное выражение, в котором присутствие или отсутствие данного качества в конечном счете утверждается не субъектом высказывания, а теми, к кому оно обращено»[130 - Beeman W. O. Emotion and Sincerity in Persian Discourse.]. Другими словами, искренность не является эмоциональным состоянием, однако это понятие укоренено в сфере чувств и эмоций.

Именно поэтому понятие искренности фигурирует во множестве недавних исследований эмоций в качестве предмета исторического анализа[131 - Много внимания уделено этому понятию, например, в работе: Reddy W. M. The Navigation of Feeling: A Framework for the History of Emotions. Cambridge: Cambridge University Press, 2001, а также в: Сафронова Ю. Смерть государя // Плампер Я., Шахадат Ш., Эли М. (ред.) Российская империя чувств: подходы к культурной истории эмоции: Сб. статей. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 166–184.]. Эти исследования отрицают взгляд на эмоции как на локализованные в человеке психологические состояния. «Эмоции, – пишет ведущий теоретик эмоций Сара Ахмед, – следует рассматривать не как психологические состояния, а как социокультурные практики», которые могут действовать в качестве «фактора, формирующего политику или мир в целом»[132 - Ahmed S. The Cultural Politics of Emotion. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2004. P. 9, 12. См. также: Reddy W. M. Op. cit.]. Новые теоретические интерпретации искренности следуют этому тезису Ахмед, когда оспаривают классические взгляды на искренность как на «выражение вовне внутреннего состояния, так чтобы другие могли стать этому свидетелями»[133 - Bal M., Smith C., van Alphen E. (eds) The Rhetoric of Sincerity. P. 3.]. Это традиционное определение опирается на жесткие бинарные оппозиции внутренне-личностного и внешне-телесного. Сегодня исследователи выступают за иное понимание термина, при котором искренность и театральность оказываются не диаметрально противоположны, а тесно переплетены[134 - Программное обсуждение такого подхода см.: Ibid. P. 3–6; Rosenbaum S. Professing Sincerity. P. 12–13.]. Они стараются, говоря словами культурологов Мике Бал и Эрнста ван Алфена, защитить понятие искренности от «дуалистического представления о правильном и неправильном», постулируя, что «суть искренности не в том, чтобы „быть“ (being) искренним, а в том, чтобы „производить“ (doing) искренность»[135 - Bal M., Smith C., van Alphen E. (eds) The Rhetoric of Sincerity. P. 16.]. В основе моего исторического анализа также лежит интерес к тому, что искренность «делает» и как она «работает», а не к тому, чем она «является».

ИССЛЕДОВАНИЕ ИСКРЕННОСТИ: ПОСТСОВЕТСКИЙ АНАЛИЗ

Современные интерпретации искренности существенно обогатили прежнее понимание этого явления. Однако им не хватает другого типа рефлексии. Эти прочтения обычно предполагают, что обсуждение по-новому понимаемой искренности может ограничиться Западной Европой и Соединенными Штатами. С помощью этой книги я надеюсь расширить дискуссию о новой искренности до более широкого транснационального масштаба. Я уже упоминала Китай и Болгарию. Просматривая существующую литературу по данной теме, я наткнулась на антологию современной индонезийской поэзии, построенную вокруг темы «Поэзия и искренность». В похожем на манифест новой искренности «Введении» редакторы выступают за «очищение» в современном глобализированном мире тех слов, которые «окружают нас, слов, которые убивают, и слов, которые были убиты» за счет прививания им… «искренности»[136 - Sarjono A. R. Poetry and Sincerity // Sarjono A. R., Mooij M. (eds) Poetry and Sincerity: International Poetry Festival Indonesia 2006. Jakarta: Cipta, 2006. P. 9.].

Вопреки мнениям многих знатоков дискурса новой искренности, оптимальное место для начала изучения этого дискурса обнаруживается далеко в стороне от англо-американского мира. Не там, а именно в России 1950?х годов термин «искренность» получил (и с тех пор никогда не терял) статус социально значимого слова; именно в России в самые первые годы перестройки литераторы ввели в оборот выражение «новая искренность», которое широко используется и по сей день; именно в России блогеры охотно пользуются этим выражением для создания своей идентичности.

Упор на российских блогерах, литераторах и критиках является моим вкладом в дело интеграции не-западноевропейских и не-американских культур в академическое обсуждение постпостмодернистского дискурса. И это важная цель: теоретические дебаты о позднем постмодернизме или постпостмодернизме в России идут весьма активно. Более того, вопрос «Что следует за постмодернизмом?» изначально являлся частью российских дискуссий о постмодернизме. В России понятие «постмодернизм» стало более-менее широко распространяться только в начале 1990?х годов[137 - По словам литературного критика Вячеслава Курицына, постмодернизм был «главной темой литературной критики» в первой половине 1990?х (см. в заключении книги: Курицын В. Русский литературный постмодернизм. М.: ОГИ, 2000 (www.guelman.ru/slava/postmod/9.html).] – и, помимо традиционалистского отвержения постмодернистских установок, «критическая война»[138 - Цит. по: Kukulin I., Lipovetsky M. Post-Soviet Literary Criticism // Dobrenko E., Tihanov G. (eds) A History of Russian Literary Theory and Criticism: The Soviet Age and Beyond. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2011. P. 293. В этой статье авторы дают полезный обзор проходивших в 1990?х годах дискуссий о постмодернизме в России (Ibid. P. 292–295), хотя и не упоминают существенной роли, которую сыграл в этих дискуссиях сам Липовецкий.] против него сразу включала в себя достаточно мощную самокритику. Множество российских художников и критиков, поначалу приветствовавших постмодернистский опыт, предпочли «преодолеть» его (или, как Анатолий Осмоловский, начать концептуализировать искусство «после постмодернизма», см. илл. 3) сразу после того, как он был осознан в качестве полноценной теоретической парадигмы.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6