Молли не ответила. Она не представляла себе, какими словами отвечать. Она боялась сказать что бы то ни было, боялась, что неистовый гнев, неприязнь, возмущение – все, что бушевало в ее груди, – найдет себе выход в криках и воплях или, хуже того, в горьких упреках, которые никогда не забудутся. Она чувствовала себя так, словно край твердого берега, на котором она стояла, обломился и ее, одинокую и беспомощную, уносит в бескрайнее море.
Мистер Гибсон ощущал неестественность ее молчания и догадывался о причине. Но он знал, что ей необходимо время, чтобы примириться с этой мыслью, и все еще верил, что в конечном счете его поступок пойдет ей на благо. К тому же он испытал чувство облегчения, открыв секрет и сделав признание, страшившее его в течение последних суток. Он продолжал перечислять все преимущества этого брака, которые теперь уже знал наизусть:
– Она вполне подходит мне по возрасту. Я не знаю, сколько точно ей лет, но, должно быть, около сорока. Я не хотел бы жениться на ком-нибудь моложе. Ее весьма уважают лорд и леди Камнор, что уже само по себе рекомендация. У нее очень приятные и утонченные манеры – конечно, приобретенные в тех кругах, в которых она оказалась; а мы с тобой, гусенок, бываем грубоваты, так что теперь нам придется последить за своими манерами.
Она никак не откликнулась на это шутливое замечание. Он продолжал:
– Она привычна к ведению хозяйства, притом к экономному ведению хозяйства, потому что последние несколько лет руководила школой в Эшкомбе, а прежде ей, конечно, приходилось устраивать все дела большой семьи. И последнее, но важное: у нее есть дочь примерно твоего возраста, Молли, которая, разумеется, приедет жить с нами и составит тебе компанию… будет тебе сестрой.
Она продолжала молчать. Потом сказала:
– Значит, меня отослали из дома, чтобы все это можно было спокойно устроить в мое отсутствие?
Говорила она, «помня горесть сердца своего», но эффект, произведенный ее словами, разрушил насильственное спокойствие. Отец резко поднялся с места и стремительно покинул комнату, что-то сказав про себя, – что именно, она не расслышала, хотя бежала за ним следом через сумрачные каменные переходы, через яркий солнечный свет конюшенного двора до конюшни.
– О папа, папа… Я просто сама не своя – я не знаю, что сказать об этом ужасном… невыносимом…
Он вывел лошадь из конюшни. Она не знала, слышал ли он ее. Сев в седло, он повернул к ней бледное, сумрачное лицо:
– Я думаю, для нас обоих будет лучше, если я сейчас уеду. Мы можем сказать такое, что потом трудно будет забыть. Мы слишком взволнованы. К завтрашнему дню мы оба станем спокойнее, ты все обдумаешь и поймешь, что мой основной, я хочу сказать, единственно важный мотив – это забота о тебе. Ты можешь все рассказать миссис Хэмли – я собирался сказать ей сам. Я приеду завтра. До свидания, Молли.
Долгое время после того, как он уехал, после того, как затих перестук копыт по округлым камням мощеной дороги за домашним лугом, Молли стояла, затенив рукой глаза и вглядываясь в пустое пространство, где в последний раз возникла его фигура. Казалось, ее дыхание замерло: лишь раза два или три, после долгих промежутков, она испускала горестный вздох, который прерывался рыданием. Наконец она повернула назад, но не в силах была вернуться в дом, не в силах рассказать миссис Хэмли, не в силах забыть, как выглядел отец, как говорил – и как уехал от нее.
Она вышла через боковую дверь – по этому пути обычно ходили садовники, перенося навоз для сада, и дорожка, которая к нему вела, была, насколько возможно, скрыта от глаз кустами, вечнозелеными растениями и деревьями, смыкающимися над головой. Никто не будет знать, что с ней произошло, и (с неблагодарностью горя, добавила она про себя) никому нет до этого дела. У миссис Хэмли свой собственный муж, свои собственные дети, свои, близкие ей, домашние интересы. Она очень хорошая и добрая, но у Молли на сердце – горькое несчастье, в которое нельзя вмешиваться посторонним. Она поспешила к месту, которое давно облюбовала, – к скамье, почти скрытой ниспадающими ветвями плакучего ясеня, скамье на длинной и широкой прогулочной террасе по другую сторону леса, откуда открывался прекрасный вид на луговой склон. Терраса, должно быть, для того и сооружалась, чтобы с нее наблюдать мирный, залитый солнцем пейзаж с деревьями и церковным шпилем, несколькими старыми домиками под красной черепицей и лиловой вершиной холма в отдалении. В былые времена, когда в поместье обитала многочисленная семья Хэмли, террасу, должно быть, заполняли дамы в кринолинах и джентльмены в париках с косичкой, со шпагами на боку – они с улыбкой прогуливались по ней взад и вперед. Но никто не желал прогуливаться по ней сейчас. Это была заброшенная тропа. Сквайр и его сыновья, случалось, пересекали ее на пути к маленькой калитке, ведущей в луга за террасой, но ни один из них здесь не задерживался. Молли казалось, что о скамье, скрытой под плакучим ясенем, не знает никто, кроме нее, потому что садовников в имение нанимали не больше, чем требовалось для содержания в порядке огородов и тех обустроенных частей парка, которые часто посещались семьей или виднелись из окон дома. Оказавшись на скамье, она дала волю горю, которое так долго сдерживала. Она не пыталась разбираться, что именно было причиной ее слез и рыданий, – ее отец собирается снова жениться… ее отец сердит на нее, она поступила очень плохо… он уехал, недовольный ею; он разлюбил ее, он собирается жениться – он отвернулся от нее, отвернулся от своего дитяти, своей маленькой дочки, забыл о ее дорогой матери, о ее дорогой, дорогой матери. Так беспорядочно мчались ее мысли, пока она рыдала до полного изнеможения. Иногда она затихала, но лишь затем, чтобы с новыми силами предаться отчаянию. Она бросилась на землю, этот природный трон для неистовой печали, и прижалась к старой, поросшей мхом скамье; она то закрывала лицо ладонями, то изо всех сил стискивала руки, пытаясь болью тесно переплетенных пальцев заглушить душевное страдание.
Она не видела, как возвращается с лугов Роджер Хэмли, не слышала, как стукнула маленькая белая калитка. Он с утра охотился по прудам и канавам и теперь нес на плече мокрый сачок с плененными им уродливыми сокровищами. Он возвращался домой ко второму завтраку, как всегда с превосходным полуденным аппетитом, хотя делал вид, что – теоретически – презирает еду. Роджер знал, что мать любит быть в его обществе в это время. Для ее здоровья был важен именно второй завтрак, и раньше этого времени она обычно не спускалась вниз и не виделась с членами семьи. Так что ради матери он перешагивал через свою теорию и, надо сказать, с замечательным аппетитом составлял ей компанию за столом.
Он не заметил Молли, когда пересекал террасу на пути домой. Он прошел ярдов двадцать по лесной тропинке под прямым углом к террасе, когда, оглядывая траву и дикие растения под деревьями, вдруг обнаружил одно – весьма редкое, которое ему давно хотелось найти в период цветения, и вот наконец он своим зорким, внимательным глазом увидел его. Роджер опустил на землю свой сачок, предварительно умело закрутив сетку, чтобы пленники не разбежались, пока сачок лежит на траве, и легкими уверенными шагами отправился на поиски сокровища. Он был так влюблен в природу, что, не задумываясь об этом, просто в силу привычки, избегал наступать без необходимости на любое растение, – кто знает, в какой давно разыскиваемый нарост или какое насекомое может обратиться то, что поначалу кажется не стоящим внимания?
Поиск вел его в направлении скамьи под ясенем, менее укрытой от наблюдения с этой стороны, чем со стороны террасы. Он остановился, разглядев в траве светлое платье, – кто-то полулежал, прислонившись к скамье, так неподвижно, что ему показалось, будто лежащая больна или в обмороке. Он подождал, наблюдая. Через минуту-другую послышались рыдания. Плакала мисс Гибсон, повторяя в отчаянии:
– Папа, папа, только бы ты вернулся!
В первую минуту он подумал, что милосерднее было бы оставить ее в неведении, что она замечена, и даже сделал на цыпочках несколько осторожных шагов назад, но тут опять услышал жалобный плач. Расстояние от дома было слишком велико для его матери, иначе – что бы ни было причиной этих слез – она была бы наилучшей утешительницей для этой девушки, своей гостьи. Однако – правильно это было или неправильно, деликатно или навязчиво, – услышав вновь этот печальный голос, в котором звучало такое безутешное, одинокое отчаяние, он повернул назад и пошел к зеленому шатру под ясенем. Когда он оказался рядом, она вскочила на ноги и попыталась сдержать рыдания, машинально отводя от лица и приглаживая спутанные, мокрые от слез волосы.
Он смотрел на нее сверху вниз с серьезным и доброжелательным сочувствием, но совершенно не знал, что сказать.
– Пора завтракать? – спросила она, стараясь убедить себя, что он не замечает ее заплаканного лица, что он не видел, как она лежала, безутешно рыдая.
– Не знаю. Я шел домой к завтраку. Но… позвольте мне вам это сказать… я не мог пройти мимо, когда увидел, как вы огорчены. Что-то случилось? Я хочу сказать – что-то такое, в чем я мог бы вам помочь, потому что, конечно, я не вправе расспрашивать, если это какое-то личное огорчение, в котором от меня никакой пользы.
Она так обессилела от плача, что чувствовала себя не в состоянии ни стоять, ни идти. Она опустилась на скамью, вздохнула и побледнела так, что ему показалось – она сейчас потеряет сознание.
– Подождите минуту, – сказал он (что было совершенно излишне, так как она не могла пошевелиться) и стрелой понесся к ручью, который знал в этом лесу, а минуту спустя вернулся осторожными шагами, неся немного воды в широком зеленом листе, превращенном в импровизированную чашу. Как ни мало было воды, Молли полегчало.
– Благодарю вас, – сказала Молли. – Я теперь смогу идти, через некоторое время. Не ждите меня.
– Позвольте мне остаться с вами, – сказал он. – Моя мать будет недовольна, если я брошу вас, когда вы так слабы.
Некоторое время они молчали. Он сорвал и пристально рассмотрел несколько видоизмененных листьев ясеня, отчасти по свойственной ему привычке, отчасти давая ей время прийти в себя.
– Папа собирается снова жениться, – наконец сказала она.
Она не знала, почему сказала ему это: за секунду до того, как она заговорила, у нее не было такого намерения. Он бросил лист, который держал в руке, обернулся и посмотрел на нее. Ее печальные, несчастные глаза наполнились слезами, и она с немой мольбой о сочувствии встретила его взгляд. Ее взгляд был красноречивее, чем слова. Он отозвался после короткой паузы, и более потому, что чувствовал себя обязанным как-то отозваться, чем потому, что сколько-нибудь сомневался в том, каким будет ответ на его вопрос.
– Вы жалеете об этом?
Она не отвела взгляда, и ее дрожащие губы беззвучно произнесли слово «да». Он снова помолчал, глядя в землю, подталкивая носком камешек. Его мысли никогда не поднимались с готовностью на поверхность в виде слов, и он не склонен был утешать, пока не увидит ясно пути к реальному источнику, из которого должно прийти утешение. Наконец он заговорил – почти так, словно обсуждал некий вопрос с самим собой:
– Мне кажется, возможны такие случаи, когда – оставляя совершенно в стороне вопрос о любви – становится почти долгом стремление найти кого-то, кто заменил бы мать… Я думаю, – сказал он уже совсем другим тоном и по-другому глядя на Молли, – что этот шаг может оказаться очень счастливым для вашего отца: освободить его от многих забот, дать ему приятную спутницу жизни.
– У него была я. Вы не знаете, как много мы значили друг для друга – по крайней мере, как много значил он для меня.
– И все же он, должно быть, счел, что так будет лучше всего, иначе он не стал бы этого делать. Он, должно быть, решил, что так будет лучше для вас – даже более, чем для него.
– Именно в этом он пытался убедить меня.
Роджер снова начал гонять носком камешек. Он понял, что подошел к делу не с той стороны. Вдруг он поднял голову:
– Я хочу рассказать вам об одной знакомой девушке. Ее мать умерла, когда ей было около шестнадцати лет, – она была старшей в большой семье. С тех пор – в самые цветущие годы своей юности – она посвятила себя своему отцу, сначала как утешительница, потом как спутница, друг, секретарь – все, что угодно. У него на руках было огромное дело, и он часто приходил домой только для того, чтобы заново приняться за подготовку к завтрашней работе. И Харриет всегда была рядом, готовая помочь, поговорить или помолчать. Так продолжалось восемь или десять лет, а потом ее отец снова женился – на женщине немногим старше, чем сама Харриет. И вот – это самый счастливый круг людей, какой я знаю. А ведь трудно подумать, что такое возможно, правда?
Она слушала, но не решалась ничего сказать. Однако ее очень заинтересовала эта маленькая история о Харриет – девушке, которая так много значила для своего отца, гораздо больше, чем Молли в своей ранней юности могла значить для мистера Гибсона.
– Как же так могло быть? – выдохнула она наконец.
– Харриет думала о счастье отца больше, чем о своем, – ответил Роджер с суровой лаконичностью.
Молли была нужна именно такая поддержка. Она снова недолго поплакала.
– Если бы это было ради папиного счастья…
– Он, должно быть, верит в это. Что бы вы ни думали сами, дайте ему шанс. Не очень у него будет спокойно на душе, если вы будете мучиться и тосковать – вы, которая всегда так много значила для него, как вы говорите. А та дама… Если бы мачеха Харриет была эгоистичной женщиной, если бы неизменно добивалась, чтобы все и всегда исполняли только ее желания, – но нет, она не была такой: она заботилась о счастье Харриет так же, как Харриет заботилась о счастье своего отца. И будущая жена вашего отца тоже может оказаться такой женщиной, хотя такие люди редки.
– Не думаю, что она такая, – негромко сказала Молли, в памяти которой ожили подробности того далекого дня в Тауэрс.
Роджеру не хотелось слушать о том, что давало Молли основание для сомнений. Он чувствовал себя не вправе знать о семейной жизни мистера Гибсона – прошлой, настоящей и будущей – больше того, что было абсолютно необходимо, чтобы дать утешение и помощь плачущей девушке, с которой он столкнулся так неожиданно. К тому же ему хотелось вернуться домой и быть рядом с матерью во время завтрака. Однако он не мог бросить Молли одну.
– Надо уповать на лучшее в каждом человеке и не ожидать худшего. Это звучит как трюизм, но меня это не раз утешало, и когда-нибудь вы тоже найдете это полезным. Всегда надо стараться больше думать о других, чем о себе, и лучше заранее не думать о людях плохо. Мои проповеди не слишком длинны? Они не пробудили у вас аппетит? У меня определенно проповеди всегда вызывают голод.
Казалось, он ожидал (да так и было), что она встанет со скамьи и пойдет к дому вместе с ним. Но он еще и ясно дал ей понять, что не уйдет без нее. Она неуверенно поднялась, чувствуя, что у нее нет сил даже сказать, насколько лучше ей было бы еще посидеть здесь одной. Она была очень слаба и споткнулась о вылезший из земли корень, протянувшийся поперек тропы. Роджер, молчаливый, но внимательный, успел протянуть руку, удержав ее и не дав ей упасть. Когда опасность миновала, он продолжал держать ее за руку. Это маленькое происшествие заставило его почувствовать, как Молли юна и беззащитна, ощутить сострадание к безутешному горю, свидетелем которого он стал, ощутить желание ласково успокоить ее, прежде чем они расстанутся – прежде чем их совместная прогулка сольется с непритязательной общностью пребывания под одной крышей. Однако он не знал, что сказать.
– Вы, должно быть, считаете меня черствым, – вырвалось наконец у него, когда они подходили к окнам гостиной и двери в сад. – Я никогда не могу выразить то, что чувствую, – как-то получается, что я всякий раз впадаю в философствование, – но мне вас жаль. Да, мне жаль. Я не в состоянии вам помочь в том, что касается реальных фактов, – их я не могу изменить, но я могу сочувствовать вам так… но об этом незачем говорить, потому что это ничего не дает. Помните, как мне жаль вас! Я часто буду о вас думать, хотя, наверно, об этом опять же лучше не говорить.
– Я знаю, что вам жаль, – сказала она едва слышно, высвободила руку, убежала в дом и вверх по лестнице в уединение своей комнаты.
Он сразу отправился к матери, которая сидела перед нетронутым завтраком, раздосадованная таинственной непунктуальностью своей гостьи, насколько она вообще была способна на что-то досадовать. Она уже слышала, что приезжал мистер Гибсон и уехал, и не могла добиться, оставил ли он для нее какое-нибудь послание. Тревога о здоровье, которую некоторые люди считали ипохондрией, всегда заставляла ее с особым нетерпением жаждать мудрых советов из уст своего врача.
– Где ты был, Роджер? И где Молли, то есть мисс Гибсон? – Она всегда сохраняла барьер формального обращения между молодым человеком и молодой девушкой, оказавшимися в одно и то же время в одном и том же доме.