– На десять лье вокруг нет ни одной гостиницы, все выжжено англичанами. А в монастырь с такой дружиной вас не пустят. Смиренная братия не любит вооруженных отрядов.
– Клянусь святым Ивом! Что же мне делать?
– Не знаю. Если б проведать, где капитан Доброе Копье, начальник партизанской армии, рыскающей по здешним местам, то можно бы положиться на него. Он отважен, скор, готов на всякий подвиг и, узнав ваше имя, без сомнения, служил бы вам всей своей силой. Но он всегда в движении, и бог знает, где теперь.
Во время этого разговора барон бросал недоверчивый взгляд на незнакомца и трубадура. Видя, что последний изъясняется с большим жаром, чем обыкновенно, и что разговор все продолжается, он прервал его грубым голосом.
– Прекрасный юноша,– начал он с некоторой иронией,– не сомневаюсь, что вы употребляете все усилия уговорить сира Кашана принять мое приглашение, но я надеюсь, что одно приветливое слово от меня должно иметь больше веса, чем все красные речи златоустого менестреля. Итак, прошу вас не тарабарить по-придворному и не вмешиваться больше между мной и благородным сиром де Кашаном.
Жераль поклонился и почтительно отъехал назад, но глаза его не отрывались от незнакомца, который, поворачиваясь на своем седле, по-видимому, не знал, что отвечать.
– Сир де Монбрён,– произнес он наконец решительным тоном,– мне кажется, вы сказали, что ваше поместье зависит от принца Уэльского и его сюзерена короля Англии?
– Поместье мое,– отвечал гордо барон,– дано мне Богом и мечом и зависит только от них. Я не присягал никакой земной власти – ни королю, ни герцогу, и меня не может связывать клятва подданства, данная от имени всей Аквитании некоторыми мещанами и дворянчиками мнимому герцогу, принцу Уэльскому. Я не признаю над собой верховной власти ни Франции, ни Англии. Я сам себе власть, я – владетель Монбрёна.
Горделивость этого ответа, казалось, не удивила сира де Кашана.
– Если так,– отвечал он,– вы нейтральная власть, и я без опасения приму ваше гостеприимство на предстоящую ночь. Мы честно обменялись залогами и должны быть неприкосновенны друг для друга до минуты сражения, иначе да падет срам и стыд на забывшего свою клятву! Знайте, мессир, что за всякий волос, который упал бы с моей головы в вашем замке, к его стенам подступило бы столько стрелков, что по разрушении ваших крепких башен на долю победителей не досталось бы и по камню на каждого человека. Теперь же,– продолжал он спокойно, протянув руку барону,– примите меня, мессир де Монбрён, на честь и благородное слово, ибо я хочу быть вашим другом с настоящей минуты на всю ночь, до часа ранней обедни[2 - Около шести часов утра.].
– Быть по вашим словам,– отвечал барон, сжимая крепко мощную руку, которая была подана ему,– и так как вы не хотите более продолжительного срока для перемирия, то будем товарищами и друзьями до часа, определенного вами, по истечении которого каждый из нас волен предпринимать, что пожелает. Отправимся в замок, там вы и отряд ваш распоряжайтесь всем моим добром, как своей собственностью.
Определив эти условия и заключив перемирие на срок, рыцари поклонились друг другу с принужденной вежливостью, и каждый из них обратился к своим людям, чтобы отдать нужные приказания. Скоро мечи были вложены в ножны, булавы прицеплены к седлам, недоверчивость исчезла со смуглых лиц, и оба отряда направились через лес к замку Монбрён.
В эту минуту солнце почти касалось горизонта, и лучи его утратили уже нестерпимую жгучесть. Всадники ехали легкой рысью в тени вдоль опушки леса. Оба отряда разглядывали друг друга, но больше с любопытством, чем с опасением. Монбрён ехал впереди, открыв лицо, и разговаривал таинственно с молодым трубадуром, которого, казалось, этот вопрос очень смущал. Позади них ехали вассалы Монбрёна, толковавшие между собой на своем провинциальном наречии о странной встрече с незнакомцами и пустившиеся во всевозможные догадки насчет последствий приглашения их господина. В нескольких шагах за ними ехал сир де Кашан со своим любимым конюшим, шествие замыкали его двенадцать всадников, одетых в серые камзолы, на лицах которых можно было читать, что им не совсем нравится настоящее положение.
Совещание сира де Кашана и его конюшего продолжалось уже некоторое время.
– Клянусь святым Ивом,– вскричал наконец с досадой рыцарь,– теперь уже поздно упрекать, мессир Биго! Неужели лучше было бы продолжать путь и наткнуться ночью на англичан, которых около Лиможа, должно быть, бездна? Я не знал, где укрыться на ночь, и приглашение этого барона мне совершенно по нутру. Ты говоришь, что он разбойник. Да кто же теперь не разбойничает в нашей бедной Франции? Притом этот маленький менестрель – побей меня сатана, если я помню, где его видел! – весьма кстати назвал меня по одному из моих замков, так что барон и не воображает, кто я такой. Смотри, чтоб никто из моих людей не называл меня иначе и не проболтался. Впрочем, болтливость их не страшна. Кроме тебя, никто из них не знает здешнего наречия.
– Буду смотреть за всем, но позвольте и мне, бедному слуге вашему, попросить вашу милость быть осторожнее. Англичане, говорят, узнали про нашу экспедицию и будут следить за нами повсюду.
– Повторяю тебе, безумная голова, что я выбрал лучшее средство уйти от их преследований. Пока они поджидают меня на обыкновенных дорогах, я спокойно проезжаю по их собственной провинции, где они меня не узнают, потому что им и в голову не приходит ожидать меня с этой стороны. Они думают, что я в Перигоре с двумястами всадников, а я между тем посреди них с горстью почти безоружных людей. Да, это прелихая шутка!
– Однако, ваша милость, если этот трубадур вздумает открыть, кто мы…
Рыцарь велел оруженосцу замолчать. В это время к сиру де Кашану подъехал один из всадников барона и передал ему, что сир де Монбрён просит почтить его своим обществом впереди отряда.
– Готов принять ласковое приглашение барона,– отвечал Кашан.– Но, черт побери,– продолжал он насмешливо, вглядываясь в посланца,– да это, кажется, тебя отделал я давеча за твои грубые речи?
Освальд поклонился.
– Мэтр Биго,– прибавил весело рыцарь,– дай этому бедняге дюжину золотых экю, чтобы затмить ему память. Клянусь Святым Спасителем! Меч мой стучал об его шлем, как язык о медные стенки колокола, и никогда, думаю, конюший не слыхал подобного трезвона!
Биго со вздохом достал из кожаного кошелька несколько золотых монет и отдал их непрошеному гостю. Тот низко поклонился щедрому иностранцу и сказал вполголоса:
– Ваша милость! Я вас сперва не узнал, иначе никак бы не осмелился говорить так дерзко с такой особой, а что касается ударов, то я почитаю за великую честь, что столь доблестная рука удостоила поднять меч на мою недостойную спину.
– Черт возьми! Ты, видимо, незлопамятен. Но разве ты знаешь, кто я?
Освальд отвечал утвердительно.
– Так держи же язык за зубами,– сказал Кашан, выразив свою угрозу энергичным движением руки.
И, не приняв никакой другой меры, чтобы увериться в молчании человека, им крайне обиженного, он пришпорил лошадь и поскакал к барону Монбрёну, ехавшему вместе с трубадуром впереди отряда. Рыцари разговаривали учтиво о войне, о сражениях, об известных полководцах, бывших тогда предметом общего внимания, особенно в провинциях, опустошенных неприятельскими партиями. Время шло незаметно, и наконец всадники, оставив большую дорогу, повернули на длинную каштановую аллею, в конце которой красовался Монбрёнский замок.
Замок Монбрён (Mont-brun – «темная гора») принадлежал к числу тех древних укреплений, от которых теперь остались одни развалины, чтобы свидетельствовать о бывшем когда-то могуществе некоторых феодальных фамилий, павших или совершенно исчезнувших в наше время. Он стоял у самого входа в горные ущелья и дефиле. Местоположение его было так выгодно, что горсть храбрых и опытных воинов могла смело противостоять целой армии неприятелей. Этому-то именно обстоятельству сир де Монбрён и был обязан сохранением своей независимости. Ни французские, ни английские отряды, занимавшие поочередно Аквитанию, не смели углубиться в горные ущелья, чтобы покорить незначительного дворянина, каким был в самом деле гордый барон де Монбрён, и так как во всеобщей войне он не принимал участия и не стоял ни за тех, ни за других, то на него смотрели как на нейтральную власть, и каждая из держав готова была простить ему его разбойничества, с условием, чтобы он выкинул над своей башней белое знамя с золотыми лилиями или знамя с тремя леопардами.
Крепость была построена посреди небольшой долины между двух гор. Это положение, которое в наше время считалось бы крайне невыгодным, не имело тогда почти никакого значения при осаде, потому что пушки только что начинали входить в употребление, и никому еще в голову не приходило перевозить их с места на место и использовать в чистом поле или при осаде крепостей – до такой степени конструкция этих смертоносных машин была еще тяжела и неуклюжа. Одна из соседних гор подымалась выше стен и была покрыта кустами и сосновым лесом, но расстояние между ней и крепостью не позволяло ни стрелам, ни камням долетать до стен замка; следовательно, осажденные могли спокойно смотреть и на гору и на неприятеля, если б он вздумал покрыть ее своими полчищами.
Замок был укреплен по всем правилам военного искусства. Он составлял огромный четырехугольник с высокими башнями на каждом углу. Его окружали толстые стены и глубокий ров, круглый год обильно наполняемый протекавшей вблизи речкой.
Над главным въездом, устроенным против извилистой дороги, выходившей из гор, возвышалась башня толще и выше других. Она служила каланчой и набатной, и над ней развевалось знамя с гербом владетеля замка. Против этой башни и подле самого подъемного моста стояла караульня. Эта точка считалась самой опасной. Стены караульни были чрезмерно толсты и испещрены бойницами; вогнанные в землю сваи составляли плотную ограду, называвшуюся заставой, и из рассказов современных историков видно, какие чудеса храбрости происходили во время осады около подобных рогаток. Архитектура замка была самая грубая, легкость и грациозность греческого стиля заменялась прочностью и массивностью. Все в этом здании напоминало то варварское переходное время, когда ввезенная римлянами во Францию греческая архитектура уже исчезла, а готическая или сарацинская еще не существовала. Замок в своей целостности составлял тяжелую, массивную, величественную громаду.
Около того часа, когда в поле происходили описанные нами сцены, обыкновенная бдительность крепостной стражи, казалось, была удвоена. Подъемный мост был поднят, воротная решетка опущена, и за зубцами стен прохаживались взад и вперед воины в кольчугах, в шлемах и со стальными луками на плечах. Дозорный ходил взад и вперед по платформе набатной башни, озирал все окрестности и готов был при малейшей тревоге затрубить в башенную трубу. Солнце спускалось уже к горизонту, но ничего не предсказывало приближения барона и его свиты. Звуки полевых рожков еще не доходили до замка, и уже некоторые старые вассалы начинали покачивать головами, замечая, что час, назначенный для возвращения барона, давно минул.
Но это его продолжительное отсутствие, казалось, не возбуждало никакого серьезного опасения в трех главных обитателях замка, находившихся в то время на платформе вала, близ крепостных ворот. Перед этой высокой точкой открывался необъятный горизонт. На переднем плане рисовались пустые домики деревни Монбрён, хозяева которых переселились в замок и стали солдатами. Вправо и влево подымались покрытые зеленью и лесом горы, далее, в сторону, начинались глубокие долины со своими чистыми речками и тенистыми каштановыми и дубовыми рощами. Весь ландшафт тонул в легких и теплых испарениях жаркого летнего дня.
По платформе взад и вперед ходили две особы. Одна из них была благородная донья Маргерита, владетельница замка. В собеседнике ее, человеке лет пятидесяти, одетом в монашеское платье и с выстриженным теменем, нельзя было с первого взгляда не узнать капеллана замка. Баронесса де Монбрён достигла возраста, называемого почтенным, начинающегося для женщин лет в сорок пять или под пятьдесят. Ее багровое, налитое кровью лицо указывало на вспыльчивый и вздорный нрав, с которым вполне гармонировали ее крикливый голос и грубые, сухие повадки. Она была среднего роста, но по странному костюму своему казалась гораздо выше, чем была на самом деле. На голове у нее торчал высокий остроконечный убор, какие в наше время носят еще крестьянки в некоторых округах Южной Франции. Из-под этой острой шапки сзади выбивались воланы из серебристой ткани и падали почти до самых пят, наподобие древних покрывал. Ее желтое, отороченное мехом платье около талии стягивалось атласным поясом, и на нем богатыми разноцветными шелками были вышиты гербы баронов де Монбрён. Длинное платье волочилось по полу, и в торжественных случаях шлейф его поддерживался пажом или оруженосцем. Но в эту минуту почтенная баронесса заткнула шлейф за пояс, чтобы быть более свободной в движениях. Она ходила по валу важной поступью, и по бренчанию огромной связки ключей и коралловых четок, привешенных к поясу, можно было издали узнать о ее приближении.
Этот наряд, столь странный по нашим понятиям об изящном, вполне соответствовал роли строгой и гордой повелительницы, окруженной вассалами и каменными стенами. Донья Маргерита принадлежала к одной из древнейших фамилий провинции и была в родстве с владетелями де Латур, с давних пор присвоившими себе гордое название первых баронов Лимузена. Не говоря о знатности ее собственного происхождения, в сердце ее от природы таилось столько спеси и жестокости, что она и без этих столь многозначительных тогда преимуществ всегда сумела бы заставить бояться себя. Окруженная с малолетства грубыми наемниками и разбойниками, черствым сердцам которых было доступно только одно чувство – чувство страха, она с ранних лет привыкла повелевать, и во время частых вылазок мужа умела сохранять в замке строжайшую дисциплину. Многие вассалы говорили даже, что они не столько боятся львиного взгляда гневного барона, сколько блеска кошачьих глаз взбешенной баронессы: пажи ее и приближенные прислужницы, если медлили передавать строгие приказания госпожи, не раз, говорят, раскаивались в своей неповоротливости, испытывая тяжесть проворной руки баронессы.
Преподобный отец Готье, капеллан замка, отнюдь не напоминал собой олицетворения богобоязливости, добродетели и умиления, чего, казалось, можно было бы ожидать от монахов того времени. Он обладал огромными, мясистыми формами, черными усами, серыми глазами, густыми, жесткими волосами и по всему был самой природой предназначен скорее к военному ремеслу, чем к тихой жизни священника. Голос его был громок, движения скоры и грубы. В его устах религия становилась гордой, грозной, непримиримой, беспощадной, и он действовал ею, как воин палицей или рыцарь копьем и мечом, опрокидывая и уничтожая все, что ему противилось.
Говорили даже, что капеллан, кроме этих духовных орудий, в случае нужды умел прибегать и к мирским и владел ими не хуже любого мирянина. Так, например, однажды неприятель осадил замок во время обедни. Священник, услышав шум, бросил службу и, не сняв церковных риз, с быстротой молнии появился на стене. Не имея права, по уставу церкви, проливать кровь своих ближних, он схватил огромную дубину и действовал ею так удачно, что столкнул в ров троих ошеломленных и полумертвых неприятелей. Его пример ободрил осажденных, и враг должен был отступить со стыдом, оставив около замка значительное число убитых.
Понятно, что такого смельчака не могли напугать ни грубые требования барона, ни вздорные выходки его почтенной супруги. При малейшем поводе он угрожал им муками ада. Но под этой личиной независимости хитрый капеллан умел скрывать рассчитанную угодливость и смирение. Он очень хорошо знал, когда можно разразиться божественным гневом и когда должно приутихнуть. Никогда своим поведением он не выводил из границ необузданные натуры владетеля и его супруги, но вечной борьбой умел раздражать их и потом, очень кстати, удовлетворять точно рассчитанными уступками. Благодаря постоянству этой политики он никогда не был забываем в замке, где все жили грабежом и добычей. Разбойник барон, уступая монахам и монастырям значительную часть награбленного добра, был в полной уверенности,, что тем совершенно заглаживает самовольный способ приобретения.
Таков был монах в черной бенедиктинской рясе с золотым крестом на шее, сопровождавший баронессу на платформе вала. С этой точки можно было видеть даль дороги, по которой барон должен был вернуться. Но ожидание не поглощало все внимание двух означенных лиц. Они ходили твердым, но неровным шагом взад и вперед и не прерывали своего громкого и оживленного разговора. Монах, видимо, горячился, но благородная дама, казалось, не была расположена соглашаться с ним, и не раз уже сторожа, расставленные на бастионах, старались уловить слова, возбуждавшие их любопытство.
В углу замка, у подножия одной из башен, бросавших тень далеко в открытое поле, находилась третья особа, пленительная красавица Средних веков. То была молодая девушка лет двадцати, величественная, высокая и гибкая. Черные глаза составляли странный контраст с матовой белизной лица. Взгляд выражал мрачную грусть, какую-то бессознательную отрешенность, и все в ней внушало сочувствие и удивление. Костюм ее нисколько не походил на наряд баронессы. Волосы, разделенные на две половины, обрамляли правильный овал лица и прикрывались сверху бархатной шапочкой, шитой золотом и жемчугом. На ней было белое, обшитое горностаем платье, разрезные рукава которого обнажали по самый локоть прекрасные руки, украшенные дорогими браслетами.
Эта молодая девушка, напоминавшая своей красотой больше Юнону, чем Венеру, была знатная девица Валерия де Латур, которую ее опекун, барон де Монбрён, лишил наследства и держал как пленницу в своем замке. Стоило только взглянуть на нее, чтобы понять любовь, какую питал к ней Жераль де Монтагю. Облокотившись на один из зубцов крепости и устремив взгляд в поле, она пребывала в совершенной неподвижности. У ног ее спала большая черная борзая с серебряным ошейником. Молодая девушка посадила своего любимого сокола на один из камней бруствера. Луч заходящего солнца обливал золотом эту грациозную группу и потом терялся на зеленом ковре соседней горы.
Ни шаги, ни шум голосов не могли отвлечь ее от глубокого размышления. Она предавалась мечтам и не могла оторвать взгляда от пленительных картин свободной природы, раскинутой за рвом замка Монбрён. Может быть, она воображала, как отрадно скакать по этим нивам и лесам и преследовать быстрого оленя. Быть может, она переносилась на пышный турнир, где храбрый рыцарь, украшенный ее шарфом, остается победителем; быть может, она мечтала, как вернется, торжествуя, в отдаленный замок, где она родилась и откуда ее увезли силой и обманом. Но какие бы мысли ни занимали сердце девушки и волновали грудь, глубокая задумчивость владела ею, и две слезы тихо и незаметно для нее самой текли по ее щекам.
Баронесса и ее духовник, конечно, не заметили бы грусти Валерии, если бы первая, смущенная логикой монаха и не зная, что отвечать, не вздумала прервать разговор. Поэтому, поискав глазами вокруг себя, она с восторгом увидела слезы, которые Валерия и не думала скрывать. Баронесса остановилась перед племянницей и закричала обычным своим визгливым голосом:
– Святая Богородица! Что я вижу? Кажется, прости господи, моя прекрасная племянница грустит. Будто прилично знать молодой девушке, что такое горе! Подойди сюда, моя милая. Что это ты так расплакалась? Или тебе чего-нибудь недостает в Монбрёне? Боже праведный! Не знаю, чего еще тебе надо! И так уж тебе, простой девчонке, оказывают здесь такую же честь, как мне самой, владетельной баронессе и повелительнице этого замка. Но мой супруг, благородный барон, так приказал.
– Прекрасная тетушка,– отвечала гордо Валерия,– мне здесь оказывают ту честь, которая прилична моей благородной крови. Я происхождением равна вам. А что до моих слез,– прибавила она, утирая глаза,– я в них не обязана ответом никому – только единому Богу открыты тайны моего сердца.
Твердость этого ответа неминуемо вызвала бы весь гнев баронессы, но монах поспешил принять сторону Валерии.
– Девица сказала правду,– произнес он строго и решительно.– Один духовник от имени Бога имеет право требовать у нее отчета в ее тайнах. Итак, донья Маргерита, не мешайте ей плакать и не присваивайте себе духовных прав, дарованных Богом одним только избранным. Завтра поутру я выслушаю исповедь мадемуазель де Латур, и мне одному предоставлено судить, достойны ли ее слезы похвалы или порицания.
Баронесса и монах удалились и начали снова ходить по платформе. Валерия, не сказав ни слова, приняла опять свое прежнее положение у подножия башни. Но в этот раз чувства девушки, казалось, были уже не столь спокойны и смиренны; губы ее были сжаты, и легкая складка прорезывалась между прекрасных черных бровей. Жестокие слова тетки, казалось, пробудили в ее сердце заснувшие на миг гнев и отчаяние.
Между тем разговор между надменным капелланом и упрямой баронессой возобновился. На отца Готье нашла одна из тех минут, в которые он считал долгом порицать все, что ни делалось в Монбрёне, помня, что впоследствии успеет еще искупить свою докучную строгость самой плоской снисходительностью. Валерия де Латур была печальна, и отец Готье счел за нужное воспользоваться этим случаем, чтобы поворчать лишний раз.